Тогда он уволился из института и пошел в носильщики.
И опять настало счастье. Денег сделалось достаточно, чтобы раз в неделю ездить в Ленинград купейным, двенадцать пятьдесят, день гулять, потом поужинать – и вдвоем в Москву, ночь в эсвэ, в двухместном, там же паспорта не спрашивали, как в раю! Билет в эсвэ стоил двадцать пять. Потом она проводила день в Ленинке по своим аспирантским делам, дремала над рефератами и возвращалась, обязательно в купейном, – он бы взял ей эсвэ, но боялся оставлять наедине с попутчиком. А сам шел таскать чемоданы, покачиваясь после ночи бессонного пути… Итого получалось семьдесят пять на всю дорогу плюс рублей тридцать на “Норд” или “Баку”. А он работал как заведенный, больше выколачивал, чем самые опытные в бригаде. Как будто не под шестьдесят ему было, кабинетному человеку, а под тридцать, и он всю жизнь гири таскал.
Каждый раз вез ей из Москвы подарки – у носильщиков связи были, дефицит все время вокруг крутился. То водолазку грузинскую бордовую схватит, ее цвет, то духи польские…
И раз в неделю, иногда в две, они запирались в двухместном купе. Если кто-нибудь увидал бы там этих любовников, не поверил бы глазам. Никаких припадков страсти – он ложился на спину, а она массировала ему брюшину – к ночи разыгрывалась язва… Потом спали, сцепившись руками через проход между полками. Ночью он просыпался, смотрел на станционный свет, волнами пролетающий мимо окна, молился, как умел, чтобы эта ночь была всегда.
Какой-то хитростью он купил обручальные кольца без справки из загса.
К зиме вывернулся наизнанку, замучил всю бригаду – ему достали шикарную женскую дубленку, югославскую, австрийские сапоги на цигейке, большую лисью шапку… Морозная была зима, он ехал накануне Нового года, вез огромную динамовскую сумку – еще добыл в последний момент “бесполосых” чеков и купил на них исключительно теплый исландский свитер со снежинками…
Но и это кончилось, мама добралась и сдавила руки на горле.
– Надо же что-то делать, вдруг получится с “Гудком”, как вы считаете? Тогда бесплатный билет, и гонорары, говорят, бывают в газетах? – он улыбнулся, кривя рот от смущения. – Вот я и написал эту чепуху, сам понимаю, что никуда не годится…
– Вовсе не чепуха, вы здорово пишете, – возражал я. Кажется, я тоже плакал. – Мы придумаем, что с этим делать… Допустим, в “Неделе”…
Потом мы потеряли друг друга, я обнаружил себя в метро, а он исчез. Сложенные странички торчали из моего кармана…
Боже, если ты есть, любовь, то уж не такая ли ты, любовь?
Года через четыре я ехал в Ленинград дневным поездом – уж не помню, почему не “Стрелой”. Стоял в коридоре, смотрел в окно. Где-то, не доезжая до Бологого, за окном медленно поплыло странное человеческое поселение, обосновавшееся на далеких боковых путях: старые деревянные пассажирские коробочки-вагончики, к тамбурам пристроены деревенские крылечки, белье сохнет на веревках, трубы, высунутые в окна, дымят, собаки и дети бегают…
И два человека несут куда-то ребристую чугунную секцию отопительного радиатора.
Им очень тяжело.
Один маленький, свободно болтающийся в ватнике почти детским телом, на затылке узелок светлых волос вылезает из-под серой солдатской ушанки, идет спиной вперед. Другой высокий, согнувшийся в три погибели, чтобы сровняться с маленьким, в резиновых сапогах, в непонятного цвета и покроя одежде, в криво сидящих очках, с длинными непокрытыми волосами. Он старается взяться ближе к середине, чтобы на него приходился больший вес…
Мне не показалось – я узнал его. Я узнал их.
Победа любви иногда выглядит удивительно некрасиво.
– Ремонтно-восстановительный поезд, – сказал в пространство попутчик, стоявший у соседнего окна. – Любого на работу берут и крышу дают. Но живут же люди – ужас…
– Эти двое, – возразил я, – они счастливы. Я это точно знаю. Можете им позавидовать.
Пассажир посмотрел на меня искоса с изумлением, явно приняв за сумасшедшего.
Вероятно, я и был тогда немного сумасшедший. И сейчас хотя бы капля сумасшествия сохранилась, надеюсь, во мне.
Иначе жить уже не имеет совершенно никакого смысла.
ТринадцатьАлиса Ганиева
Дотарахтев до укрепленного тяжелыми мешками дорожного поста, где толпились шашлычники и лоточники с надувными морскими матрацами, “газель” свернула с трассы и резво двинулась в горы. Минут через тридцать никчемные пейзажи сменились белыми сланцевыми громадами, а за окнами разлилось бездонное небо. Где-то внизу, метрах в ста пятидесяти под петляющей дорогой, серебрилась мелкая речка и копали гравий крошечные экскаваторы.
Подле серьезного, загорелого до черноты водителя сидел немного упитанный, средних лет человек в белой рубашке и с черным кожаным портфелем в руках, сосредоточенно смотревший в отсвечивающий сентябрьским солнцем экран коммуникатора. В салоне ехали интеллигентного вида пожилой мужчина с беззащитной улыбкой, краснощекая полная женщина с дочерью, скромно скрестившей на коленях натруженные руки, молодой человек в странных шароварах, сопровождавший молчаливую старуху, видимо, приходящуюся ему бабушкой, угрюмый и небритый бородач, две женщины – одна в очках и сереньком пиджаке, вторая – в роскошном платье для церемоний, а также бровастый пассажир в тюбетейке, молодая девушка с искусственными ресницами и крепкий рыжеволосый юноша в красной, нахально вздернутой кепке.
Они миновали вьющийся над живописной пропастью серпантин, раздольную, засеянную сизой капустой долину, крупное селение с опрятными, частично не достроенными домами, пестрыми продуктовыми лавочками, связками горской колбасы в витринах и стоящими вдоль трассы полицейскими в толстых бронежилетах. Потом снова пошли подъемы и спуски, дрожащие изгибы каменистых склонов и заправочные станции с молельными домиками и большими надписями “Алхамдуллилях”.
Женщина в платье для церемоний рассказывала соседке, как начальник ее супруга перед повышением публично отрекся от собственного сына, известного в лесу под кличкой Фантомас. Соседка поправляла очки и вздыхала, глядя на красные блики, игравшие в верхушках проносящихся мимо скал.
Минуя кладбище, водитель приглушил медоточивый шансон, и некоторые зашептали молитвы, омыли задранными ладонями лица. Через мгновенье музыка заиграла снова, и они въехали в попутное село.
– Чё ты, дай-да, э-э-э, – тянул рыжий, склоняясь к отворачивавшейся от него девушке с наращенными ресницами, – ни-чё же не станет…
– Зачем? Нету у меня номера.
– Дай-да, чё ты меня кружишь? Я же с тобой нормально разговариваю!
– Отстань от меня! – грубо отрезала девушка, оправляя модный, с низким вырезом топ.
Рыжий налился краской:
– Е, ты чё щас сказала? Ты чё обостряешь?
– Я не обостряю.
– Батрачишься ты! Вообще пробитая!
Краснощекая женщина обернулась к рыжему и выругалась на своем.
– Сиди в углу, не приставай к девочке! – добавила она, возмущенно оглядывая парочку – Я щас с ней местами поменяюсь.
– Вы сюда не влезете, тетя, – беззлобно засмеялся рыжий, допивая “Рычал-су” и швыряя пустую бутылку в окно “газели”.
Они подъезжали к базару Хаджал-махи, откуда уже слышались музыка, хохот торговок и сигналы автомобильных гудков. Мужчина, отличавшийся беззащитной улыбкой, высунул голову из окна и с сердечным любопытством рассматривал хлопочущих вдоль трассы сельчан и украшенные лентами машины какого-то свадебного кортежа.
Село было сравнительно молодым и насчитывало не более пяти веков существования. Когда края эти были разорены Тамерланом, овдовевшие и лишившиеся крова горянки были вынуждены ютиться с детьми в окрестных пещерах, до тех пор пока цудахарец по имени Хужа не выстроил отселок, который и дал начало Хаджал-махи. Во время Кавказской войны здесь появилось русское укрепление, и хаджалмахинцам пришлось все время метаться меж восставшими горцами и императорскими наместниками. Их жгли, истребляли и обирали попеременно царские войска и непокорные мюриды. А после того как плененный уже Шамиль остановился здесь на пути из Гуниба и совершил обеденный намаз в сохранившейся до сих пор мечети, война закончилась и хаджал-махинцы лишились многих личных и общественных земель, обросли податями и возроптали. Вспыхнуло восстание, длившееся четыре месяца, а после его подавления главные участники были повешены, а остальные сосланы на каторгу.
После 1917-го село разделилось на четыре группы. Одни поддерживали красных, другие – деникинцев, третьи – мусульманское движение Гоцинского, четвертые – подобравшихся сюда турок. Из-за этой неразберихи и пяти-шести провокаторов несколько красноармейцев из тех, кому разрешено было беспрепятственно пройти через село в сторону Гунибской крепости, были застрелены. Это побудило красных тут же устроить карательную акцию и перебить почти всех мужчин-хаджалма-хинцев, так что многие после этих событий эмигрировали за границу и больше не возвращались.
Восторжествовавшие Советы были щедры на посулы, поддерживали на первых порах шариатский суд и, страшась волнений, даже отстроили в Хаджал-махи новую мечеть. Но позже гайки были закручены, а муталимы и богословы репрессированы. На этом злоключения жителей бывшего вольного Дарго не закончились. В годы застоя хаджалмахинские старшеклассники, шутя, выкрасили голову гипсовому Ленину масляной краской. Приехали проверяющие с требованием выдать преступников. Хаджалмахинцы ушли в отказ. Но когда прозвучала угроза всех без исключения сельчан выслать в Сибирь, сход посовещался на годекане и уступил. Напроказивших юношей увели под конвоем.
“Газель” остановилась посреди села, прямо у лотков с осенними фруктами, а пассажиры высыпали наружу. На обочине томилось несколько таких же маршруток, выкрашенных в палевожелтый цвет. Водители их, стоявшие полукругом, немедленно поприветствовали новоприбывшего загорелого коллегу. Краснощекая с дочерью уже ходили меж пестрых рядов, а серенькая в очках рассказывала молодому человеку в шароварах о строительстве здешней старой соборной мечети: