Подобно тому как христианство стало провозвестником иудаизма во всем мире, так повсюду разнеслись его экзистенциальные смыслы и топонимика. Белоснежный Ферапонтов монастырь к северу от Вологды мне привиделся однажды исполненным в камне миражом Иерусалима. Топонимика Америки, библейские имена президентов и простых американцев и географические названия. Десяток Jerusalem's и Jerico's по всем Соединенным Штатам. Российский Новый Иерусалим со своей
Голгофой, со своим Кедроном. Армения, чья история, полная изгнаний, войн и погромов, представляется рифмой к истории Святой земли…
Иерусалим похож на росток гороха, поднявшегося выше неба, на разветвленную воздухоросль – вспомнить уютные шалаши на деревьях детства! – и вот такое птичье существование прекрасно и уютно – великолепен обзор – все кругом и далеко видно, при этом все твое – и нет никакой скученности, каждый его обитатель есть отдельная веточка небесного дерева.
Весь мир достижим в Иерусалиме. Иерусалим тоскует по раю, а рай тоскует по Иерусалиму.
С заходом солнца долина Кедрона погружается в глубину.
К востоку от Гееннома тротуары и пешеходные дорожки вдоль стен Старого города исчезают, препятствуя случайному проникновению туриста. Но я настойчив, и у забранного колючей проволокой военного поста меня лаем встречает собака. В Геенне куча арабских детишек лазает по инжировым деревьям. Обалдуи постарше, завидев у меня фотоаппарат, кричат: “Пик-ча! Пикча! Алла! Алла!”
Теперь в Геенне довольно уютно. А раньше здесь, под стенами Иерусалима, стояли жертвенники Молоха, принимавшего жертвования, семи ступеней: курица, козленок, овца, теленок, корова, бык и человек. Язычники приносили туда своих первенцев и приводили скот. Одни говорят, что младенцев сжигали заживо, другие – что только проносили через огонь, и это было залогом того, что ребенок останется живым и невредимым и продолжит семя родителя. Как бы там ни было, пророк в этой долине жертвенники разгромил. С тех пор Геенном стал нехорошим местом: там на протяжении веков была городская свалка, где все время что-то горело, туда сбрасывали трупы павших животных. Христианские смыслы тоже не прибавили этому месту доброй славы. Сейчас здесь чистенько, но кое-где у склонов сохранились входы в карстовые разломы, в которых можно представить себя на пороге преисподней.
Древний город любого любопытного туриста обращает в своего чичероне, и автор этих скромных строк тому свидетельство. Впервые я увидел Иерусалим на экране – не помню, что было раньше: кадры плачущих у Западной Стены израильских парашютистов, захвативших Старый город, или кадры приключенческого фильма с молодым Питером О’Тулом, где он с юными друзьями – мальчиком и девочкой – украдкой от английских патрулей пробирается по крышам Старого города к некоей заветной цели. Но уже тогда мое внимание было поглощено этим городом, в котором есть камни, ради которых человечество способно изменить русло своей истории. И что для человека, читавшего в детстве книжки Астрид Линдгрен, может быть интереснее города, в котором можно гулять по крышам?
Даже в условиях беспросветной осады восточный город не обходится без базара. Чтобы избавиться от него, недостаточно даже стереть сам город с лица земли. Центральный рынок Иерусалима находится на улице Махане Иегуда, на месте лагеря Иегуды. С улицы Бецалель по ступеням вверх ныряешь в сгусток узких улочек. Дворики их полны детьми и пахнут свежевыстиранным бельем. Скоро погружаешься в базарный шум, в толчею посреди изобилия и дешевизны. Зеленый жгучий перец, продающийся здесь, легко заменит урановый стержень в реакторе. Нарядная роскошь оливок – глянцевые, налитые и подвяленные, переложенные крохотными стручками перцев. Двое продавцов разбирают огромную корзину крупных маслин. Отбирают переспевшие и гнилые. Здесь же разводят поташ, в который вывалят оливки, чтобы устранить горечь. Антарктиды белых мягких сыров. Горы лущеных орехов и стройные ряды овощей. Йеменская лавка, где можно выпить сок этрогов, смешанный с гатом – травкой, которую йеменцы и эфиопы жуют, чтобы повысить тонус и заглушить чувство голода и страха. Сегодня день выступления Аббаса в ООН, и на базаре множество патрулей. По Махане Иегуда разумно выйти к Яффо. Это улица, на которой недавно запретили автомобильное движение и пустили трамвай. Позвякивание мягко стелющегося на новеньких рессорах трамвая. Гудение рельс. Хочется, как в детстве, приложить к ним ухо, всмотреться в марево над их нагретыми блестящими стальными линиями. За несколько верст услышать приближение вагона – так легче ждать.
Прежде чем отправиться на северную оконечность Иерусалима, трамвай останавливается у Мамиллы. Жестяная Герника – три огромные разноцветные скульптуры, вылепленные из листов жести, принимают драматичные позы, нечто среднее между “Лаокооном” и “Гражданами Кале”. Я работал с жестью, делал водосток и кровлю и знаю, какое это трудоемкое занятие. Жестяные тела динамически выступают на фоне Яффских ворот. Отчего-то эта скульптурная группа очень идет Иерусалиму. Наверное, потому, что это единственные скульптуры, которые доступны обозрению на фоне всей панорамы города. Тело – и вслед за ним скульптура, способная изобразить душу, – мистично.
Греки называли евреев атеистами, безбожниками, ибо не понимали, как можно отвергать главное достижение цивилизации – прекрасно разработанный пантеон богов: надо признать, поля мифологических силовых напряжений хорошо объясняют драматические мотивы человеческих взаимоотношений (см. хотя бы усилия Роберто Калассо, его “Брак Кадма и Гармонии”).
Похоже, в современном мире достижения греческого политеизма успешно адаптировало классическое искусство – со всей аристотелевской силой поэтики, законами драмы и прочих канонов. Недаром так популярна религиозная коннотация в отношениях с искусством. Некоторым искусство порой с успехом заменяет религию. Вопрос только в широте метафизического горизонта.
Я не был в Риме, и только в Израиле я видел, как старятся камни. На КПП в Старом городе всегда стоят очень мощные десантники, раза в полтора крупнее среднестатистического мышечного объема солдата. Миновав пост, иду туннелем времен Ирода Великого и вижу, как меняется стертость и ноздреватость камней арочной кладки. К юго-западу от Стены Плача в музейной экспозиции, спускающейся к уровню Первого Храма на двадцать пять метров, можно увидеть гигантскую арку, выступающую из основания храмовой стены. Некогда она лежала в основании главного пути на Храмовую гору.
Археология Иерусалима описывается строчкой Алексея Парщикова: “Лунатик видит луг стоящим на кротах”. Лунатик отличается от простого человека тем, что не способен свой сон отличить от действительности. Вот так и ты сомнамбулически, будто во сне, ходишь по стоящему на раскопах Иерусалиму, заглядывая в археологические колодцы, забранные решетками и густо засыпанные монетами туристов. Чарльз Уоррен, обходя запрет турецких властей производить любые археологические работы у Храмовой горы, рыл отвесные шахты и вел от них горизонтальные туннели к Западной Стене.
Так почему же Иерусалим так сильно углублен в наносную осадочную толщу? Дело не только в забвении, которое с точки зрения нынешнего положения вещей выглядит смехотворным: есть государство, есть народ, который восстал из могилы (Виленский Гаон писал, что народ Израиля в рассеянии – разлагающийся труп), а колыбель его – родной Иерусалим – находится все еще в толще безвестности, и Храм все еще стоит в руинах. Выиграны войны, летают самолеты, нет более мощной гуманистической и вооруженной силы в регионе, а сердце Израиля отчего-то изобилует руинами.
Литературной реальности пристало в некоторых случаях меряться силой с действительностью. Литература вообще предмет веры в слова и, как любая вера, способна творить чудеса созидания. “Чем незримей вещь, тем оно верней, что она когда-то существовала на земле”, – писал Бродский. Как получилось, что удерживаемая и обживаемая в пространстве веры реальность Иерусалима, сформированная Писанием, оказалась заваленной осадочными пластами безвременья? Кроме препятствий, чинимых обстоятельствами чужеродного владенья, есть и вина сознания в том, что им отвергалась земная правда; это обычная ошибка – слабость инфантильного (романтического) сознания, постулирующего примат идеализирующей отвлеченности над действительностью. Ведь нельзя же любить вместо своей жены абстракцию? Если так, то не получится ни любви, ни детей. Такое отношение к миру бесплодно, не владеет будущим. Абстрагированный Иерусалим при всей своей нематериальное™ и есть тот новейший мусор – тысячетонные его пласты, завалившие Иерусалим подлинный, подлежащий воскрешению. В этом смысл восстановления Храма, которому предначертано стать вершиной работы по очищению пространства, выполненной археологами со всей возможной мощностью современной науки.
Продвигаюсь по дороге к Котелю над Археологическим садом. Останавливаюсь над туристом-толстяком, усевшимся на камни. Расстелив платочек, он аккуратно ножичком чистит огромный манго и сочно уплетает за обе щеки. Вдали город тонет в золоте заката. Мимо на площадку для игры в футбол спускаются арабские мальчишки. Двое встают прямо перед толстяком и смотрят на него. Наконец один выкрикивает: Fat jews! Mangle! Mangle![3]Первый убегает, а второй пялится и тщится вспомнить хоть что-то из проклятий по-английски. Толстяк подхватывается и исчезает вместе с манго.
На обзорную площадку над Котелем выходит группа туристов. Внизу раскопки – мощеный Котель времен Второго Храма. Руины домов в соседнем раскопе – времен царя Шломо.
Группа туристов молится под музыку. Девушки склоняются с закрытыми глазами. От Котеля доносится праздничный гул и разнобойный напев. У Западной Стены больше женщин, чем мужчин. Большинство мужчин молится в синагоге слева, у Северного тоннеля.
Кирьят-Вольфсон – квартал англоязычный, богатый, строгий и добрый. Нигде в Рехавии не перегораживают улицы в субботу, как здесь. Нигде в Рехавии требовательные мамаши в париках не отчитывают детишек: