Красная стрела. 85 лет легенде — страница 40 из 72

Конечно, она могла быть его дочерью, почему нет? Что он за идиот, если эта ночь могла выгнать собственную дочь из его головы. Может быть, она даже была красивой, нужно посмотреть внимательнее, когда выйдет. Кем тогда были остальные? Он чувствовал невероятную тяжесть везде, по всему телу, чувствовал себя больным, гнилым изнутри, но ему хотелось страдать физически, лишь бы не так, как страдал он. Может быть, ему предстоит еще многое о себе узнать. Он ли, бородатый мужик, приснился мальчику Гришке в знойный летний день, в собственном дворе, и сон этот длится не больше пяти секунд, или это Гришка приснился мучающемуся совестью ему, посреди лесного ничто, и только оно, это ничто, и есть, и всегда было, и ничего кроме и не было никогда? Он боялся, что сейчас вернется в купе, и на него снова будут смотреть глаза темноты, и он останется в одиночестве, как в собственной могиле, в яме своих мыслей.

Металлическая ручка повернулась, дверь отворилась, и девочка вышла из туалета.

– Я все.

– Давай постоим здесь немного.

Только она могла хоть как-то помочь ему. Постепенно память возвращалась к нему, вместе с тем, как уходил сон.

– Пап, тебе плохо?

– Нет, милая, все хорошо. Просто жарковато, чуть постоим и пойдем.

– А тут тебе лучше?

– Да, тут очень хорошо.

– Ты расстроился из-за похорон?

– Да, милая, немножко.

Эмоциональная память говорила ему о том, что с младшей дочерью они находили общий язык проще, чем с остальными. В окне, за бесконечным зеленым забором, огораживающим лес от железнодорожного полотна и поражающим воображение муравьиным усердием людей, его устанавливающих, плясали деревья. Они были похожи на вкопанных по пояс женщин с торчащими к небу ногами. Целый лес вкопанных по пояс молчаливых женщин, сказочный лес, в котором страшновато было бы остановиться, но все-таки хорошо нестись мимо со скоростью, превращающей пейзаж из реального в словно увиденный по телевизору. Почему слово “дерево” не женского рода, ведь оно должно было бы? И в испанском, и в итальянском, и во французском языках – не женского. Только в португальском – женского. Arvore. Женского рода, как слово “боль”.

– А эта тетенька, ты ее хорошо знал?

– Нет, милая, совсем чуть-чуть.

– Она была хорошая?

У этой “тетеньки”, у Маши, хватало проблем со здоровьем. Прежде всего у нее болели суставы, на протяжении всей ее жизни они ныли, их тянуло и выкручивало: сначала от того, что они росли, потом – от сезонных изменений и, в конце концов, от того, что старели. Иногда она просыпалась по ночам и плакала. Обострения случались зимой, в самые лютые морозы, и в ноябре – когда влажность становилась промозглой. Иногда страдания приходили и в июле, но никогда – весной. Дома в Питере бабушка приносила ей в постель вязаные носки и рукавицы, обматывала пуховым шарфом и свитером спину и ноги и растирала мышцы, тянула заунывные песни, чтобы хоть как-то облегчить ночные боли. Во времена студенчества русская осень выкручивала суставы особым, коловратным методом. Кроме этого, у этой Маши была психическая, ментальная и социопатически мотивированная особенность – она не могла широко раскрыть рта. В буквальном смысле: ее челюсти не разжимались, едва раскрывались, ровно настолько, чтобы можно было просунуть большой палец, и словно их заклинивало, а скулы застывали цементом, немели железом. Это было с ней всегда, сколько она себя помнила, и говорила она через едва заметную щель между челюстями, отчего река ее речи изобиловала журчанием гласных, которые миновали камни согласных, не цепляясь за них, а чуть поглаживая, и приходилось слушать интуитивно и домысливать многие слова. Родственники и друзья давно привыкли к этому, но людям со стороны иногда приходилось переспрашивать, особенно если во время реплики собеседник по какой-либо причине отворачивался в сторону. Понять, что Маша говорила, становилось возможным, лишь стоя с ней лицом к лицу. Ела она точно так же: откусывала маленькие кусочки пищи и долго пережевывала, ей приходилось всегда резать яблоко ножом перед тем, как сунуть в рот. На приеме у стоматолога врач разжимал ее челюсти специальными щипцами и вставлял подпорку, чтобы они не закрылись и можно было какое-то время работать. Со всем этим Маша ходила по поликлиникам в надежде, что ей помогут хоть чем-то. В регистратуре ей дали направление к мануальному терапевту – и так они встретились. Да, так они встретились, – Гриша приходил в сознание, память вырисовывала детали, и по этим деталям он вытаскивал картину целиком. Никто до него не касался ее тела. Своими прикосновениями он словно создавал его, вдыхал в него жизнь. Никто не задавал ей таких искренних и чувственных вопросов о ней самой. О том, что она чувствует, о ее боли и нежности. Никто не разговаривал именно с ней, с самим ее “я”, с женским существом внутри нее, про которое она и сама забыла. Он записал ее к себе на учет, у них завязалось даже нечто вроде дружбы, если это было возможно с такой замкнутой натурой, и потом Гриша поделился с ней о том, что существуют совсем другие, внемедицинские способы помочь ее недугам.

Ее глаза казались задумчивыми, даже если в тот момент она совсем ни о чем не думала. В эти глаза можно было бы влюбиться – ясные, светлые, тяжелые. Какой-то свет, который всегда исходил от ее лица, был вшит в кожу. Одна итальянская поговорка учит, если передать дословно: кто влюблен в волосы и зубы – не влюблен ни во что. Но что-то в них все же было, однако ни тогда, ни теперь, когда глаза навсегда остались закрытыми – там, под плотным слоем земли, – в них невозможно было что-нибудь разглядеть, и Гриша так и не понял, чем именно было это “что-то”.

Когда падали первые капли дождя, Гриша не мог и представить, какими могут быть последствия. Какими нечеловеческими, глупыми. И то ли земля намокла, то ли влага попала в трубку, но сигнала “откапывать” снизу все не поступало. Гриша понимал, что прерывать самопогребение ни в коем случае нельзя, что это сложная разновидность медитации, но страх за человеческое существо взял верх. Земля лепилась, как пластилин, он рыл и выбрасывал крупные комья земли наружу. Маша не двигалась, не подавала никаких признаков жизни. Он вытащил ее за руки. Она была мертва. Чертова Блаватская летела в трубу, Кастанеда горел в печи, трансерфинг реальности гнил в помойном ведре, регрессия прошлых жизней, конфабуляции, смесь засохшего Роберта Монро и Лобсанга Рампа – весь этот винегрет забродил и изрыгнул самого себя. Реальному миру ничего не стоит уничтожить мир эзотерический. Сознание вернулось к своему владельцу. Где оно блуждало все эти годы – между моментом, когда Борька усыпил его возле столба, и вот этим вот самым мгновением?

– Мама сказала, что ты такой, потому что это из-за той тети. И что тебе нужно отдохнуть.

– Да, малышка. Мама права.

– Но когда ты отдохнешь, то будешь снова, как раньше?

– Как раньше?

– Будешь веселый?

– Конечно. Обязательно буду, как раньше.

– Ты не расстраивайся, когда мы приедем, я обязательно придумаю, как тебя развеселить.

Девочка поежилась, ей стало прохладно в одной майке, он подтолкнул ее за плечо, и они вернулись в купе. Там он помог ей улечься, взобрался на свою полку и стал неподвижен, руки по швам.

– Папа, давай, когда мы приедем к бабушке, тоже будем иногда просыпаться ночью, чтобы поговорить?

– Хорошо.

– Но только ты и я.

– Да.

– Обещаешь?

Он пообещал. Потом сделал глубокий глоток воздуха и задержал дыхание, как тогда, у столба, потому что хотел попробовать кое-что. Первые секунды лежать без дыхания было очень даже приятно, будто вырос в груди упругий воздушный шар, и он не сдувался, его можно было перекатывать справа налево и обратно, и всё тело повиновалось ему, потом к вискам стало подступать давление, будто теребил их кто-то снаружи пальцами.

“Ну нет, это не похоже на смерть, это ночь, просто она такая длинная”. Темная кушетка, ограниченная стенами, только при усилии воображения позволила представить самого себя захороненным. “Вот так лежала она, скрестив руки на груди: сначала – по своей воле, теперь – против воли. Вот так и лежала”. Он постарался не двигаться, будто умер.

Все живое растет ночью, нужно это понимать. Растения и звери, реки и моря, человек, моя дочь, что лежит на нижней полке. Когда спят, отдыхают: на кроватях, в своих комнатах, в норах сада, на ветвях деревьев, в полной темноте. Когда скрыты от глаз, спрятаны, когда отсутствие света создает таинство, превращается в исповедальню, в плацентарную Галактику. Отвори драповую дверь ночи, храм ночи, услышь ее хрусталь, но не спугни это хрупкое создание, лежащее на поверхности и прикованное к якорю дня, сохрани ее бесцветное дыхание на мажущейся копировальной бумаге.

Через несколько секунд завораживающих гипнотических скрежетов рабочего металла ему показалось, что мозг взорвался и распался на независимые друг от друга части черноты, что его не существовало в данной точке пространства и времени, помноженный на самого себя, он беспорядочно валялся везде и всюду. Он пытался фиксировать время своим сознанием, но уже не был уверен, существуют ли они: минуты, секунды, его сознание и в какой связи они должны находиться друг с другом. Он принялся с остервенением кусать свои губы и язык, чтобы почувствовать хотя бы немного боли, но быстро устал. “Вот сейчас, если я есть, то я перестану быть”. Его тела не стало, вместо него остался прозрачный страх, через который любое чувство, любое ощущение проходило насквозь. Страх пережил телесность, осталось узнать, переживет ли он сознание. В следующий момент он мог оказаться где угодно, в любом месте собственной жизни или за ее пределами.

Тогда он дернул за трубку, отдавая сигнал “раскапывать”, но в ответ не услышал никакого движения. Лишь чуть погодя железо, скрепляющее вагоны, вывело китайскую пентатонику, а поезд бежал и бежал, пробирался всё дальше в лес.

Семья уродов (1961 год)Игорь Сахновский

Если кому-то еще не расхотелось узнать, что такое любовь, то я сейчас скажу Любовь – это мафиозный сговор: двое против всех. Такая маленькая сдвоенная крепость, кровосмесительный заговор двух тел и душ против остального мира. Почти все другие варианты любовных отношений – только попытки имитации, суррогатные альянсы, в которые вступают, чтобы спастись от одиночества, утолить похоть, корысть или какую-нибудь практическую нужду. Ну, или потому, что “так принято” среди людей.