Красно-коричневый — страница 104 из 157

– Все, кто пришел сюда, – продолжал отец Владимир, терпеливо пережидая, когда Хлопьянов усядется и утихнут хлопоты, связанные с его появлением, – это те, кого Христос называл «нищие духом»! То есть, неутоленные, непресыщенные, недремлющие, алчущие Правды! Все мы алчем Правды и ожидаем Чуда! Оно, я верю, неизбежно случится, уже теперь, на днях, на этих камнях! Мы пройдем через очищение, как сквозь небесный огонь, который спалит все накипи, все грехи! Мы выйдем из этого огня обновленные в Духе, как из купели! Примем здесь святое крещение! Но крестить нас будут не водой и Духом Святым, а огнем и Духом Святым! Так говорил великий молельник за народ и Россию отец Филадельф! – священник взглянул на Хлопьянова, и тот склонился, то ли в знак согласия, то ли в память о схимнике в черно-серебряном облачении, предсказавшем свою скорую смерть.

– А я говорю своим: «Мужики, так и будете козла забивать, пока к вам в дом не придут, баб ваших не заберут, детей в канаву не выкинут?» – рабочий в каске говорил сипловатым голосом, как бы подхватывая слова священника, истолковывая их по-своему, предлагая на суд собравшихся свое толкование. – Я говорю: «Союз развалили, Родину продали, а вы все козла забивали! В карман вам залезли, до копейки вычистили, а вы козла забивали! Завод закрыли, пионерлагерь, поликлинику, клуб, все разорили, а вы козла забивали! Теперь этот хам, пьяница, на вас крест ставит, а вы что, так и будете козла забивать?» Взял я каску и буханку хлеба, и сюда! Лучше я здесь, как мой батя под Волоколамском, погибну, чем этому Гитлеру покорюсь! – его рука задвигалась, заискала, пока не натолкнулась на железный обрезок трубы. Сжала его. Он сидел, оглаживая пальцами мокрое зазубренное железо.

Душа Хлопьянова тайно взывала к чуду. Воздетый на тонкую спицу, опираясь на нее одним носком, как акробат, держащий полноналитый сосуд, он чувствовал шаткость и неверность бытия.

– А мы чего только ни повидали, Господи! – беженка вторила рабочему, прижимая к себе жующую девочку. – Мужа моего убили таджики, хоть она, бедная, не видела, как отца ее забивают. – Беженка закрыла своей большой ладонью черные ищущие, как у зверька, глаза ребенка. – Дом наш спалили, меня насиловали, по железным дорогам нас крутило-мотало. В тюрьме-то мы побывали, и в больнице, и в чистом поле. Со свиньями из одного корыта ели. И смерти я у Бога просила, и чтоб от смерти спас. Пока вот сюда не дошла, к вам, люди добрые! Отсюда никуда не уйду! Если здесь помирать, здесь и помру. А если здесь спастись, вместе с вами спасусь. Только не гоните вы нас от себя, люди добрые! – она убрала свою ладонь с глаз девочки. Та продолжала жевать, смотрела вокруг испуганными на всю жизнь глазами. Рабочий тихонько погладил ее по мокрым спутанным волосам, разжав кулак с железным обрезком трубы.

Хлопьянову казалось, что и он, подобно этой скиталице, нашел свое место здесь, на баррикаде, среди людей, «нищих духом». И пусть он умрет этой ночью от пули омоновца, так и не дождавшись прозрения, но вместе с товарищами, которых любил, ради которых был готов умереть.

– Вы не узнали меня? – тихо обратился к Хлопьянову интеллигент в отсырелой кепке, все это время пристально за ним наблюдавший. – Вы приходили к нам на завод с генералом. Я вам «Буран» показывал!

Хлопьянов понял, где видел эти умные печальные глаза, глубокие, через весь лоб, морщины, выражение сосредоточенного ожидания. На заводе, у белоснежной огромной бабочки космического корабля, куда привел его Красный генерал, человек бережно касался огромных крыльев, словно хотел оживить заснувшее диво.

– Вы знаете, тот образец, который я вам показывал, его прямо на стапелях купил один миллиардер. Деньги из полы в полу! Подцепили и отправили куда-то в увеселительный центр. Выбросили из него всю электронику, и теперь собираются устроить в нем казино. А может, и бордель или общественный туалет, на посмешище миру! Эдакая казнь всем нам! Дескать, вот что от Советского Союза осталось! Так немцы в войну казненных партизан хоронить запрещали, чтоб их собаки глодали! Так в храмах конюшни устраивали! Я сюда пришел, чтобы им отомстить! Они у меня космическое оружие отняли, а я их здесь булыжником стану бить! Они нас в неолит затолкали, но я им и каменным топором башку раскрою! – он захлебнулся, перешел на клекот, словно сердце его, оторвавшись, поднялось к горлу, и вот-вот брызнет черной кровью.

Девушка перекинула за плечо свою тугую свитую косу. Положила руку на колено длинноволосому парню. Тот угадал ее жест, совлек с гитары непромокаемую прозрачную пленку. Они переглянулись, прислушались, словно ловили в туманном воздухе налетающий музыкальный такт. Хлопьянов старался угадать, какую песню они запоют, какой напев начнет наигрывать длинноволосый, восточного вида певец. Он тронул гитару, разбросал мягкий рассыпчатый звук. Девушка положила длинные пальцы на брезентовую санитарную сумку и запела медленным, печальным речитативом:

Но тих был наш бивак открытый.

Кто кивер чистил весь избитый…

Она обернулась к рабочему в каске, тот поправил свой пластмассовый шлем с надписью «Трудовая Москва» и замер, озаренный костром, большой, недвижный, застывший между светом и тенью.

Кто штык точил, ворча сердито,

Кусая длинный ус…

Печальный речитатив под медлительные всплески гитары напоминал читаемую нараспев былину. Усталый инженер в отсырелой кепке свесил к огню руки, исцарапанные о баррикаду, перевитые венами, в рыжей ржавчине. Его лицо было умиленным и светлым, будто он вспомнил, как в детстве кто-то забытый и милый читал ему этот стих.

Юноша схватил в горсть струны, остановил звук, держал его в кулаке, как пойманную замеревшую птицу. Открыл ладонь, выпуская птицу на свободу, и та прянула, как шумный взрыв, выплескивая из гитары брызгающие рокоты. Девушка встрепенулась, нетерпеливо и страстно пропела:

Лишь только небо засветилось,

Все шумно вдруг зашевелилось,

Мелькнул за строем строй…

Этот неожиданный перепад звука был похож на высокую ступень, на которую вдруг шагнула душа. Это возвышение души было долгожданным, желанным, и все словно пробудились, широко открыли глаза, расправили плечи, напрягли мускулы, готовые встать в единый строй от баррикады к баррикаде, грозные, неколебимые, дождавшиеся, наконец, своего часа.

Девушка обвела всех сияющими глазами, выбрала Хлопьянова, словно угадала, узнала его. Обратилась к нему, вдохновляя, спасая от уныния и тоски, обещая высшее упоение, высшую славу и честь.

Полковник наш рожден был хватом,

Слуга царю, отец солдатам…

Да, жаль его, сражен булатом,

Он спит в земле сырой…

Хлопьянов почувствовал, как стало жарко глазам. Близкие слезы затуманили огонь костра, и стало не видно лиц. Окрестность превратилась в колебание света и тьмы, – фонари, баррикада, пустое пространство асфальта с мазками рыбьей молоки, – все обратилось в нежность, боль и любовь. Он был благодарен девушке с чеховской старомодной косой, которая угадала его, выбрала, повела сквозь страдания, беды к последней дивной минуте.

И молвил он, сверкнув очами: «Ребята, не Москва ль за нами! Умремте же под Москвой!..»

Юноша отбросил назад свои черные кудри. Гитара рождала громоподобные звуки, летевшие в разные стороны, как шрапнель. Все они собрались на этом редуте, были сильны, отважны. Были братья. Отец Владимир развернул свою золотую епитрахиль, осенил себя крестным знамением.

И умирать мы обещали,

И клятву верности сдержали

Мы в бородинский бой…

Девушка умолкла. В тишине было слышно, как трещит в костре доска, шипит набухающий жаром клубень. С фонарей и деревьев осыпалась невесомая небесная роса.

– Представляешь, – Клокотов наклонился к Хлопьянову, пропуская мимо лица струйку дыма, уклоняясь от летучего язычка пламени. – В эти дни, когда все смешалось, все ожидают бойни, крови, у меня случилось прозрение! Я вдруг понял, кто я!

Клокотов, милый друг, романтичный, ветреный, был здесь на баррикаде. Завтра его газету будут расхватывать на московских углах, в уличных переходах, в метро. Погружать в нее лица, словно припадать к водопою. Пить ее жадно среди засухи, среди ядовитых зловонных болот или голубых муляжей, изображавших озера и реки. В завтрашней газете будет эта баррикада, поющая девушка, рабочий с обрезком трубы, все они, соединенные любовью и ненавистью.

– В моей жизни чего только не перемололось! Я был почти диссидент, выпускал рукописный журнал. Был в полуподпольных кружках, – политика, йога, православная мистика. Потом пустился в скитания, – русская деревня, Сибирь, ядерные станции и ракетные шахты. Потом Нигерия, где русские в джунглях клали нефтепровод. Потом Афганистан, где мы с тобой познакомились. Потом Намибия, Мозамбик, Кампучия. А до этого – русские монастыри, староверы, раскопки в Пскове и Новгороде. Я мотался по белу свету, будто что-то искал и предчувствовал!..

Клокотов обращался теперь не только к Хлопьянову, но и ко всем остальным, словно исповедовался перед ними.

– Томился, не понимал себя, натыкался повсюду на косность, дикость, мерзость отношений. Но сквозь эту мерзость и косность что-то мерещилось! Я искал ему имя, не находил, ошибался. Понадобились все эти страшные годы, страшная ложь. Понадобилось, чтобы исчезла страна, остановились заводы, омертвели города, разъехались ученые и писатели, и всех нас охватила вселенская тоска и ненависть. Я понял, чего искал! «Русская цивилизация!» – вот что вынашивала Родина, что медленно созревало, готовое народиться!..

Все слушали его, хотели понять. Не понимали. Не смели перебить, видя, как насущна для него эта исповедь. Верили ему, не понимая. А он оборачивался то к одному, то к другому, ловя малейший отклик. Торопился говорить:

– Три мясника, закатав рукава, набросились на сонн