– Я знаю, вы служили в Баграме, – сказал Хлопьянов. – Я служил в Кандагаре, в Фарахе, в провинции Гельменд. С людьми из вашей части мы уходили на досмотр караванов в пустыню Регистан. Моя спецгруппа вытаскивала ваши бэтээры, когда они попали в засаду. Тогда мы спасали друг друга. Спасем еще раз… Что я скажу Руцкому?
– Мы обсуждаем в своем кругу эту проблему, – медленно ответил офицер. – Естественно, мы не хотим, чтобы нас подставили. Не хотим сейчас, как не хотели в девяносто первом. Штурмовать Дворец Амина в Кабуле или Дом Советов в Москве – это разные вещи. Но мы не пришли к единому мнению. Приказ есть приказ. Если он будет получен, мы пойдем. Я доложу о нашей встрече командиру.
– Когда мы снова увидимся?
– Послезавтра. Позвоните в обед.
– Надеюсь на доброе известие.
Тот кивнул и ушел. Сбежал в переход метро, и Хлопьянову показалось, что какой-то молодой человек, такой же подвижный и легкий, отделился от лотка и сбежал за ним следом.
Он выполнил приказание Руцкого, встретился с офицером «Альфы». Но ответ командира последует через день. У него оставалось время для других неотложных дел.
Наугад, без надежды на успех, он позвонил азербайджанцу Акифу. И нежданно застал его в этот субботний полдень.
– Приезжай! – радостно, жадно сказал Акиф. Скоро Хлопьянов входил в солнечный кабинет. Хозяин, маленький, круглый, вращая темными, как маслины, глазами, сидел под портретом Сталина. Не отвечал на телефонные звонки. Набросился на Хлопьянова с расспросами, страстными проклятьями в адрес Ельцина, с бурными изъявлениями гнева и возмущения.
– Педерасты!.. Они все это затеяли, чтобы уйти от суда!.. Их всех надо судить, до последнего министерского клерка!.. В тундру, горы долбить!.. Как сделал Иосиф Виссарионович!.. Но Coco двадцать лет тайно готовился, чтоб нанести по жидам удар!.. Притворялся, терпел их насмешки, смотрел каждый день на их хари!.. А потом ударил!.. Хасбулатов – не Сталин!.. Вас разобьют, как мальчишек, и вместе с вами много народу погибнет!..
Он кипел, брызгал соком, словно кресло, на котором сидел, было раскаленным мангалом. Каждый раз, когда Хлопьянов встречался с этим восточным человеком, он изумлялся его страстности, противоречивой сущности, тому, как сочетаются в нем противоречивые, взаимоисключающие свойства. Сталкиваются, но не разрушают личность, а создают экзотическую целостность. Миллионер, порождение отвратительного Хлопьянову режима, поносил этот режим, желал ему гибели, был солидарен с Хлопьяновым в его ненависти и борьбе.
– Не надейтесь, что все само собой рассосется!.. Что они разбегутся от вида усов Руцкого!.. Они настроены на кровь!.. Будут вас убивать, резать, жечь, как резали русских в двадцатых годах!.. Я бываю в их обществе, слышу их разговоры!.. Они окружили вас и ждут сигнала, чтобы вырезать всех под корень, чтобы остальная Россия содрогнулась, легла под жидовскую власть!.. Я знаю их имена, вижу их лица, глаза!.. Они не остановятся перед самыми страшными убийствами!..
Он не запугивал Хлопьянова, не отделял себя от него. Несчастье, которое он пророчил, было и его несчастьем. Побоище, которое он ожидал, грозило ему самому. Его миллионы, его кавказское происхождение не избавляли его от беды, которая накатилась на обездоленных русских. Его ненависть была чувством человека, у которого отняли великую Родину.
– Я тебе предлагаю, не ходи ты больше туда!.. Спасайся!.. Голову побереги!.. Давай я тебя укрою!.. Хочешь, здесь, в Москве!.. Или под Москвой!.. Или отправлю тебя в Баку!.. Или в Турцию!.. Скажи Руцкому и Макашову, пусть выбираются оттуда, я их так упрячу, что ни один жид не найдет!.. Жизнь продолжается, надо головы свои поберечь!..
Хлопьянов был ему благодарен. Мало кого на земле заботила его, Хлопьянова, жизнь. Мало кто предлагал ему помощь. Обычно от него ожидали помощи, ввергали в опасность, посылали на смерть. Почти никто никогда не спросил, как дается ему выполнение приказов, как чувствует себя его усталое сердце, его избитые и изорванные мускулы, его опустошенный разум. А этот чужой человек, маленький, горбоносый, с фиолетовыми расплющенными губами, обращался к нему, как к брату. И это трогало Хлопьянова, мешало начать разговор.
– Если вы сейчас проиграете, Россия на сто лет пропала!.. Установится власть жидов!.. Они вам не дадут подняться!.. Если русских не станет, мне здесь, под жидами, делать нечего!.. Они и меня прикончат, и жену прикончат, и детей моих!.. Поэтому я говорю – вы не должны проиграть!.. Что вам нужно?… Все, что имею, берите!.. Деньги?… Оружие?… Продовольствие?… Что нужно, скажи!..
– Солярка, – ответил Хлопьянов. – Наливник солярки. Я пригоню его к Дому Советов. Там кончилось топливо, дизель встал, нет электричества для подзарядки радиотелефонов. Нужна связь с командующими округов. Деньги у меня есть, но я не смогу достать наливник.
– Все сделаю!.. Все достану!.. – загорелся азербайджанец, схватил телефон. – Через два часа подходи!.. Будет наливник с соляркой!..
Хлопьянов ушел, не сомневаясь, что через пару часов здесь будет его поджидать бензозаправщик с потеками от солярки. И тогда он подумает, как подогнать наливник к Дому Советов, прорвать оцепление, доставить осажденным топливо.
Знакомый, с каменным запахом, с мягким рокочущим лифтом, подъезд. Ее дверь, обшарпанная, с медным номерком, с продавленной кнопкой звонка. Глубокий, едва долетающий сквозь дверь перезвон. Набегающие, едва различимые шаги. Дверь растворилась. Золотистый, с розовым, голубым, свет прихожей. Его милая Катя протянула белые горячие руки. И то ли смех сквозь близкие, готовые разразиться рыдания, то ли слезный стон сквозь счастливые причитания. Он поймал ее на лету, обнял под шелковым домашним халатом, понес, целуя, наугад, ослепнув от ее распавшихся волос.
Голова ее на расшитой подушке. Серебряная, с синим камушком серьга. На ее груди белый, наполняемый розовым, отпечаток его жадных губ. Огромный безымянный вихрь стал поднимать, сметать, сворачивать в рулон недавние видения и зрелища, и они, как срезанные, навернутые на мотовило колосья, мелькали, перевертывались, исчезали в огромном сладостном завитке.
Желтая свеча и обгорелая рука Красного генерала. Голый, залитый светом коридор и разбитая голова Офицера, падающая в лужу крови. Железная арматура баррикады и набегающие на мокрый асфальт солдаты. Солнечный блеск реки, и идущий по сияющим водам Добровольческий полк. Черная дыра подземелья, мелькнувшая в луче фонаря проворная крыса.
Все поднималось, сворачивалось в рулон, как в огромной морской волне, перевертывалось, превращалось в пену, в шум, в яркий удар и взрыв. И там, где недавно громоздились сидения, пугали, ожесточали, побуждали ненавидеть и действовать, там после вспышки и взрыва – бархатная, расшитая цветами подушка, ее лицо, ее шепчущие «Люблю…» губы.
Они лежали в светлой, с пятнами осеннего солнца комнате. Катя говорила, он слушал, но ему был важен не смысл ее слов, а их звук, их сочетание с прозрачным сентябрьским солнцем, с медной иконой, со своей счастливой опустошенностью. Словно пал тихий волнистый туман, отделивший его ото всего остального мира. Он видел и знал этот мир, но мир не видел его. Он был спрятан от мира, укутан в чудный покров. Ее слова были не смыслом, а звуком, и он хотел, чтобы этот покров сохранялся как можно дольше, звук раздавался как можно дольше, не превращаясь в слова и смысл.
– Я звонила тебе раз сто на день – телефон молчит. Ходила к тебе домой – никто не открыл. Я знала, что ты там, с твоими друзьями. Знала, что у вас отключили телефоны, взяли в кольцо. Когда по телевизору показывали того несчастного офицера, который брал штурмом штаб, показывали убитых, раненых, мне померещилось, что в толпе находился ты. Утром побежала к Дому Советов, но там повсюду солдаты, колючая проволока. Издалека видела ваших людей – какие-то казаки, люди с флагами. Ты мне опять померещился. Стала тебе кричать, но охранник в белом шлеме больно ударил меня.
Тот давний, в детстве, туман над вечерним скошенным лугом. Он убежал из уютной маленькой дачки, где они отдыхали с мамой и бабушкой. Решил ночевать в копешке. Зарылся в пахучее сено, в глубокое, тихо шуршащее гнездо. Заслонился легкими, пропускающими воздух стеблями. Ждал, когда сядет солнце, когда подымется над лугом туман, скроется одинокая, оставленная на ночь лошадь, взойдет над лугом красная луна. Он лежал среди таинственных, пугающих и волнующих звуков ночи, окруженный сказочными духами лесных опушек, травяных болот, речных омутов, когда в белых свитках тумана раздались тревожные голоса мамы и бабушки. Искали его, окликали, а он не отзывался. Притаился в гнезде, скрытый волшебным, озаренным луной туманом.
– Вы там бунтуете, рискуете головой, к кому-то взываете. А народ вас не слышит. Сегодня старушка в булочной, сама бедная, оборванная, бумажки замусоленные пересчитывает, чтобы булку себе на завтрак купить, и говорит: «Не трогайте нашего Ельцина! Он – русский! А Хасбулатов – чечен! Он России зла хочет!» Кто же вас оттуда спасет? Ты мне каждую ночь снишься, и все так ужасно! Лежишь в постели, голый, худой, ноги такие длинные, что не умещаются в кровати. Я тебя обнимаю, глажу твои ноги, а они холодные как лед!
Тот осенний туман в саду, голые в тумане рябины, красные гроздья, резные ржавые листья. Из тумана вылетает шумная стая дроздов, садится в дерево, наклоняет ветки, обклевывает спелые ягоды. Шум, свист, вспышки серебристых крыльев. Он смотрит, как в тумане краснеет, качается переполненное птицами дерево.
– Так чудесно на Севере у Белого моря! Не надо нам было уезжать. Сейчас там, наверное, снег, ледяная кромка у берега. И зачем мы уехали? Помнишь, море, плывущие олени, рыба взлетает к солнцу! Степан, Анна, притча об их страданиях и любви! Мы не поняли притчи. Господь посылает нам знамения – на водах, на небесах, на человеческих лицах. Мы должны были там остаться и не остались… Давай поедем! Прямо сейчас!.. Самое необходимое в сумку!.. На поезд!.. Через день окажемся на той тропинке, на заснеженном лугу, и на нем – красный конь! Поджидает нас у студеного моря!