– Конец? – спросил Хасбулатов.
– Штурма нет. Одиночную атаку ОМОНа отбили. Идет огневая подготовка. Стреляют танки и снайперы. Мы держимся! – Хлопьянову был неприятен вид сломленного, неопрятно одетого человека, еще недавно властного, повелевающего. Неприятна своя собственная, почти бравурная интонация, призванная приободрить подавленного человека. Но он не изменил этой бодрой интонации и повторил: – Все посты держатся!
– Я проходил по коридорам!.. Столько раненых!.. Женщины, старики!.. Безоружные!.. Это ужасно!.. – Хасбулатов прижался к стене, словно хотел закрепиться на ней, прилипнуть к ее шершавой поверхности. А его высасывало, вытягивало, как из самолета, потерявшего герметизацию, вслед за шелковой белой занавеской. Казалось, еще немного, и сквозняк оторвет его от стены, кинет в пустое, с разбитым стеклом, окно и он полетит наружу, уменьшаясь, вяло махая руками, как скомканная серая бумага.
– Мы не рассчитали всего!.. Не могли предположить, что имеем дело с преступниками и кровавыми палачами!.. Мы рассчитывали на торжество Конституции, на государственную этику, на совесть офицеров и генералов!.. Наконец, мы рассчитывали на международное право, на демократический мир!.. Все это было ложью!.. Все это фетиши, которые исчезли при первых выстрелах!.. Мы страшно ошиблись!..
Хасбулатов, с его черными блестящими глазами затравленного зверька, с фиолетовыми подглазьями и трагическим голосом, был неприятен Хлопьянову. Лидеры и вожди, которых он жадно искал, кому хотел вручить свои умения и силы, саму свою жизнь, не оправдали его ожиданий. Не выдерживали страшного давления жизни, исчезали и прятались, выходили из боя. Люди, внимавшие их речам и пророчествам, спешившие встать под их знамена, явившиеся сюда, под выстрелы танков, оказались кинутыми. Не услышали от вождей вдохновляющих слов, разумных команд, лежали убитыми вокруг обреченного Дома, стонали раненными на липком брезенте носилок, забились испуганно под лестницы. Малые горстки защитников с игрушечными автоматами разрозненно залегли на этажах и в подъездах. Без единого управления и плана вели оборону, отвечая одиночными выстрелами на удары танковых пушек.
Словно угадав эти мысли, прочитав их на лице Хлопьянова своими черными блестящими глазами, Хасбулатов сказал:
– Мы виноваты!.. Страшно перед людьми виноваты!.. Привели их под пули!.. Обещали свободу, а дали смерть!.. Мы сами заслуживаем смерти!.. Мы должны достойно умереть!
Не для этого явился сюда Хлопьянов. Не за тем, чтобы слушать раскаяния. Он явился сюда за оружием. Где-то рядом, под замком и охраной, был арсенал. Полтысячи автоматных стволов, способных превратить безоружный испуганный люд в бесстрашных солдат. Сотня гранатометов, способных превратить безнаказанно стреляющие танки и транспортеры в костры, в раскаленные докрасна коробки с кучками обгорелых костей.
Хлопьянов протянул Хасбулатову записку Красного генерала:
– Я пришел за оружием! Мы готовим контратаку! Откройте мне арсенал!
Хасбулатов несколько раз прочитал записку болезненными глазами, шевеля коричневыми губами. Сказал:
– Арсенала нет… Его увезли еще летом… Мне предложили очистить Дом Советов от оружия во избежание захвата его террористами… Показали секретные разведданные о возможном захвате… И я согласился… Оружие вывезли на грузовиках еще летом…
– Неправда! – крикнул Хлопьянов. – Оружие есть! Полтысячи автоматов и гранатометы! Мы раздадим оружие, и через час народ возьмет Кремль! Если вы не отдадите оружие, мы его возьмем силой!
– Ступайте и посмотрите… Оружия нет… Я отдал его еще летом… – вяло и тускло сказал Хасбулатов. Подошел к дверям и кликнул охранника: – Ступай в подвал, проводи человека… Покажи арсенал…
Хлопьянов шел вслед за охранником, чье красивое, диковатое, с черными, опущенными вниз усами лицо выражало тайную страсть. Готовность в последний раз перед смертью с визгом и гиком, обнажив белоснежные зубы, отбиваться, стрелять и резать до последнего взмаха и пули.
Они зашли в какое-то сумрачное помещение, прихватив дежурного в милицейской форме. Светили фонариками, двигались по холодным сырым переходам. Лязгали ключами в дверных замках. Остановились перед железной, с черной маркировкой дверью. Круг от фонаря осветил сложный, с несколькими скважинами замок, связку ключей в кулаке милиционера. Тот долго возился, хрустел и звякал металлом. Потянул дверь на себя. Из черной щели пахнуло сквозняком, знакомым запахом ружейной смазки. У Хлопьянова сладко забилось сердце. Он шагнул в комнату вслед за млечным пучком света. Бетонированная, с шершавыми стенами комната была уставлена стеллажами и полками. И эти полки и стеллажи были пусты. Несколько сломанных ящиков с мятой промасленной бумагой валялось на полу. Тут же лежал вскрытый, как консервная банка, цинк. Одинокий, гладкий, как желудь, с зеленой гильзой, красной ядреной пулей, блестел автоматный патрон.
Хлопьянов стоял среди опустошенного арсенала, сам пустой и погасший, с медным, внезапно появившимся вкусом во рту.
Он шагал по коридорам и переходам Дома Советов. Редкие, растерянные, торопливые люди попадались ему навстречу. В одном из кабинетов дверь была распахнута и какой-то человек жег бумаги, прямо на полу, кидая листы в костер. В другом месте, в полутемной мраморной нише, мочился, не повернувшись на звук шагов. В одном из переходов выскочил на него очумелый человек с флагом, ошалело взглянул на Хлопьянова:
– Наверху все горит!.. Пожар!.. А воды-то и нету!.. – и побежал, дико размахивая в коридоре черно-бело-золотым полотнищем.
В коридоре, вдоль стен, тянулись носилки. В них, перебинтованные, лежали раненые. Врачи в белых халатах подходили к ним, давали какие-то снадобья, кололи, поднимали над их головами стеклянные флаконы. Коридор шевелился, стонал, рябил белым, ярко-красным, издавал запахи медикаментов, сырой одежды и еще чего-то, парного, кисловатого, душного, чем пахнут полевые лазареты.
Хлопьянов увидел, как вносят очередные носилки. Впереди шел пожилой баррикадник, в кепке, с красным бантом, а сзади – знакомый Хлопьянову длинноволосый юноша, который ночью венчался, двигался вокруг свечи, и Хлопьянов держал над его темными кудрями картонно-серебряный венец. Теперь он сжимал рукояти носилок, автомат его был закинут за спину, и он наклонялся, всматривался в носилки, что-то говорил.
Хлопьянов сначала догадался мучительным предчувствием, а потом и увидел – на носилках лежала его невеста, простоволосая, бледная, с худой обнаженной шеей и острым голым плечом. Другое плечо было забинтовано. На марле проступала розоватая кровь. На девушку, прикрывая ее обнаженную, перебинтованную грудь, была наброшена куртка, а под голову подложена знакомая брезентовая сумка. Девушка смотрела страдающими черными глазами, и в этих умоляющих глазах были боль, страх, не за себя, а за своего суженого, который наклонялся к ней, выгибая спину с автоматом.
– Мне не больно… Легче уже… В плечо не опасно…
Носилки опустили на свободное место у стены. Врач в белом халате подошел, отбросил куртку, стал разглядывать бинты с нежно-розовым пятном. Хлопьянов увидел плотную, крест-накрест, перевязь, из-под которой виднелась маленькая девичья грудь с темным соском.
Минувшей ночью он видел их венчание, держал над ними венец. И это ранение, брезентовые носилки, бинты с розовым пятном, их темные, неотрывно глядящие друг на друга глаза были продолжением их венчания.
– Поцелуй меня! – попросила девушка. – И ступай, тебя ждут!
Тот наклонился к носилкам, так что его длинные волосы ссыпались ей на лицо. Под ворохом этих темных волос они поцеловались. Она протянула к нему худую руку с колечком. Тот пожал ее своей смуглой крепкой рукой. Распрямился, перебросил на плечо автомат. Они зашагали вместе с Хлопьяновым по коридору, удаляясь от носилок.
– Она вытаскивала раненого, и в нее попало… Надеюсь, что не опасно… Мякоть плеча… – он говорил на ходу. Думал о невесте, оставленной на носилках, и одновременно о товарищах, которые у входа отбивались от наступавшего ОМОНа. Они расстались с Хлопьяновым, и юноша побежал вниз по лестнице, где, приглушенная стенами, нарастала стрельба. А Хлопьянов двинулся к центральному входу, чтобы поведать Красному генералу унылое сообщение о пустом арсенале.
Он проходил мимо внутреннего зала, который обычно охранялся и куда был доступ только депутатам. Сейчас охраны не было, не толпились возбужденные караулящие журналисты. Из приоткрытых дверей вышла женщина, закутанная в деревенский платок. Осторожно, по-старушечьи двинулась вдоль стены, прислушиваясь к стрельбе. Хлопьянов узнал в этой оробевшей деревенской старушке женщину-депутата, которой всегда любовался, слушал по телевидению ее отважные выступления, радовался, когда в мелькании депутатских лиц замечал ее красивое светлоглазое лицо. Сейчас, постаревшая, подурневшая, шаркающей походкой она пробиралась вдоль стены, словно под ногами ее была мокрота и она переступала лужи, хватаясь за деревянные колья забора.
Хлопьянов проводил ее взглядом, вошел в приоткрытую дверь.
Зал был темен, без окон. Полукруглые ряды кресел, как в римском амфитеатре, сходились вниз, к президиуму и трибуне. Повсюду – в рядах, на откидных столах, в президиуме – были свечи. Горели по одной, по две, окруженные туманными венчиками света. К этим венчикам, озаренные, склонились лица. Мерцали глазами, шевелили губами, говорили, дышали, ели. Тут же блестели бутылки, стаканы, была разложена снедь. Раздавался негромкий шелест, гул, ропот. И неясные, похожие на всхлипы звуки, то ли молитва, то ли причитания. Зал был похож на паперть храма, где в ожидании службы собрались богомольцы – женщины, дети, старцы, странники, пришедшие из дальних мест, какие-то закутанные, похожие на нищих мужчины, какие-то женщины, напоминавшие юродивых. Все они в ожидании церковного действа тихо переговаривались, вздыхали, делились друг с другом своими переживаниями, горькими новостями, знамениями. Всё чего-то ждали, к чему-то прислушивались, и это что-то, невидимое и огромное, приближалось, давало о себе знать тяжелыми глухими ударами, от которых сотрясались полы, колыхалось пламя свечей. И казалось, вот-вот откроются в черной стене невидимые врата и кто-то огромный, в слепящих одеждах войдет и протянет над ними повелевающую грозную длань.