Выступал Офицер, худой, бледный, не дающий воли своим страстям. Обращался к армии, которую выбрасывали пинком из Прибалтики и Германии, обворовывали, отдавали под начало продажным генералам. Он призывал офицерский корпус создавать свои организации, готовиться к решающим действиям. Заверял, что патриотический «Союз офицеров» имеет свои ячейки, свои законспирированные подразделения во всех округах, в полках и дивизиях, в Генеральном штабе. И если режим решится на переворот, посягнет на Конституцию, армия выступит на стороне народа. Зал ликовал. Раздавались возгласы «Да здравствует Красная Армия!» Офицер уходил с трибуны, выпрямленный, резкий, вождь тайной организации, имеющей доступ к боевым арсеналам. Хлопьянов верил ему, сам хотел войти в святое офицерское братство.
Генсек выступал солидно, взвешено. Рокотал своим басом, рисуя образ будущего устройства освобожденной от захватчиков Родины. Патриотической державной идеологии отводилось главное место. Все патриоты, умеющие управлять электростанциями и заводами, учить и целить, писать книги и рисовать картины, все понадобятся в скорые дни Победы. Родина, как бывало не раз после катастроф и нашествий, находила в народе таланты, жертвенность, нескончаемое трудолюбие, вставала из праха. Создание «Правительства национального доверия» – вот ближайшая задача. Его провожали одобрительными возгласами, криками: «Так держать!» Священник, сидящий рядом с Хлопьяновым, одобрительно кивал головой. Не осуждал, а поощрял коммуниста.
Хлопьянов жадно внимал. Вдыхал этот воздух близкой и неизбежной победы. Его неуверенность и страх прошли. Они были следствием его одиночества. Теперь же он был не один, окружен единоверцами и соратниками. Жизнь больше не казалась ему катастрофой, а лишь продолжением борьбы, в которой неизбежна победа.
Вышел Красный Генерал, но не на трибуну, а на сцену перед столом президиума. Следом появился морпех, держал розовый сверток. Тут же оказался тучный чернявый человек, представленный Константиновым как сербский профессор. Морпех передал генералу сверток, тот развернул, раскатал его. В руках генерала заструилась атласная малиновая ткань, пролилась вниз, как поток. Морпех подхватил ее, и зал увидел малиновый стяг с вышитым Спасом Нерукотворным, православным крестом и древнеславянской надписью.
Хлопьянов узнал стяг, копию того, что развевался над русскими полками, уходившими на балканскую войну. Красный Генерал передал стяг профессору, чтобы тот отвез этот русский подарок в Боснию, передал русским добровольцам, воюющим за свободу братьев-сербов.
Зал единодушно поднялся. Раздались клики «Ура!» Священники крестились. Казаки кричали «Любо!» Серб-профессор упал на одно колено, поцеловал край стяга, обещал самолично доставить реликвию в действующую армию.
Хлопьянов испытывал вместе со всеми воодушевление, восторг. Его снова посетило утреннее сладостное чувство, когда личность его переходила под власть высшего благого существа, ведающего о нем, не дающего ему пропасть, сохраняющего для бесконечного бытия.
С этим счастливым чувством, боясь его потерять, он покинул конгресс и ехал на встречу с Генсеком. В метро, ухватившись за металлический поручень, пропуская мимо глаз шаровые молнии, пролетавшие в черноте туннеля, он рассматривал пассажиров, любя эти молчаливые, знакомые с детства лица москвичей. Думал, что каждый из них переживал похожее чувство счастья, единения, готовности заступаться и жертвовать за «друга своя».
Он был теперь убежден в своей нужности, был уверен, что умный широколобый Генсек выслушает его, и возникнет спокойный, весомый план, предотвращающий угрозу.
Он пересел на автобус. Стоял в тесной горячей толпе рядом с молодой женщиной в полупрозрачном платье. Женщина то и дело наклонялась к маленькой дочери, что-то ей тихо и сердито внушала. Девочка смеялась, в руках у нее была матерчатая сумка, из которой выглядывала голова котенка. Девочка дразнила котенка, и тот ее небольно кусал.
Хлопьянов не заметил, как его просветленная радость сменилась тревогой и беспокойством. Будто приближалась далекая тень. Еще было светло, еще трава под ногами ярко зеленела, но у далекого леса зародилось сумрачное пятно, и оно приближалось.
Приближение тревоги было беспричинно. Кругом мелькали все те же московские лица. Качался и поскрипывал автобус. Шелестел неразборчиво голос водителя, объявлявшего остановки. Девочка играла с котенком. Но что-то неуловимо изменилось. Будто кто-то вошел, молчаливый и грозный, и своим появлением изменил всю картину.
Хлопьянов знал, что никто особенный не входил в автобус, кроме болезненной женщины с серым лицом, которой уступили место, и подвыпившего, плохо выбритого рабочего, который тут же на кого-то обиделся и заворчал. Но тревога возникла, знакомая, как перед взрывом гранаты, раздражающая, съедающая все недавние светлые ощущения.
Он выглядывал в нечистые окна на проезжавшие автомобили, – источник тревоги был не в них. Еще раз оглядел ближних и дальних, – не в них был источник тревожных волнообразных потоков.
Казалось с какого-то момента, с какого-то перекрестка, с угла и фасада дома автобус попал в излучение, двигался в этом излучении, управлялся им. Все, кто находился в автобусе, – и он сам, и девочка с матерью, и котенок, и подвыпивший рабочий, – уже не принадлежали себе, были захвачены внешней силой, двигались не по маршруту, а по другому, продиктованному извне направлению.
Хлопьянов вдруг понял, что причиной тревоги был он, его тайна, его сообщение, которое он вез Генсеку. В нем заключалась причина невидимых изменений, грозящих всем пассажирам. И лучше ему сойти, затеряться среди переходов, темных сорных подъездов, обмануть невидимых наблюдателей, рассечь силовые линии.
Объявили нужную ему остановку. Он протиснулся к выходу мимо стеклянного отсека с водителем, оглянувшимся на него лупоглазым лицом.
Стоял на остановке перед обширным перекрестком. Кругом были однообразные кирпичные здания, унылые, начинавшие желтеть тополя. На остановке толпились люди, и среди них старик-ветеран в сером пиджаке с колодками. Увидел Хлопьянова, слабо махнул, пошел навстречу.
Странное оцепенение охватило Хлопьянова, ноги его онемели, не могли ступать. Среди солнечного московского дня надвигалась прозрачная тень. Налетал, приближался сумрак. Автобус, на котором он только что приехал, замигал хвостовым огнем и начал трогаться. Следом двинулся грузовик с голубым хлебным фургоном. На перекресток стал выворачивать длинный с прицепом бензовоз, красно-желтый, с надписью «огнеопасно».
Старик приближался, махал рукой. Автобус с мутными стеклами, за которыми мелькнуло лицо девочки и ее светловолосой матери, набирал скорость. Бензовоз пытался вписаться в пространство между синим грузовиком и автобусом, а Хлопьянов, глядя, как вминается бок бензовоза в синий угол фургона, как из пролома начинает хлестать желтая прозрачная жижа, а бензовоз продолжает движение, рвет свой металлический борт, открывая хлещущий бензином пролом, Хлопьянов, чувствуя, как в этом сложном движении мнутся и путаются силовые линии, страшным усилием воли разморозил, растормошил свои ноги и животным броском кинулся прочь, на проезжую часть, на прорезиненный жаркий асфальт, слыша, как знакомо и страшно, по-афгански, трещит, вскипает горящий бензин, и огромный кудрявый взрыв, как малиновая роза с черными подпалинами, жахнул до самых крыш, наполняя перекресток слепящей вспышкой, пеклом, тупым, выжигающим небо огнем.
Хлопьянов длинно, как в воду, летел к асфальту, приземляясь грудью, сдирая рубаху, перегруппировываясь в кувырке. Лежал и видел, как вторым оглушительным взрывом лопается прицеп наливника, кирпичные стены домов горят, тополя горят, как факелы, черный скелет автобуса просвечивает сквозь красное зарево, в нем кто-то бьется, царапается, исчезает в трескучем вихре. Старик, все еще идущий навстречу, еще сохраняющий свой контур, подобье тела, весь охвачен огнем, сгорает, подламывается, падает, и к нему по асфальту приближается кипящий ручей бензина.
Хлопьянов отползал от взрыва, обугленный, в волдырях, сбивая с волос капли огня, видя, как смрадно, страшно горит весь перекресток, – машины, грузовик, растерзанный наливник, автобус. Какой-то шальной «жигуленок» не удержался на скорости, влетел в огонь, забился и замер, охваченный красным пламенем.
Глава двадцать первая
Ночью он метался в бреду. Зеленая в ущелье река, клетчатый кишлак на горе. Колонна проходит осыпь, и передний наливник, в черных потеках топлива, начинает бледно дымить. Из него выплескивается жидкий огонь, льется на трассу. Колонна наматывает огонь на колеса, цистерна набухает, как шар, увеличивается, и из нее вздымается красный махровый взрыв, разлетается множеством капель. Он, Хлопьянов, летит из кабины, бьется о камни, падает в холодную реку и, стоя среди водяных и огненных брызг, видит черный скелет автобуса, девочка прижимает котенка, и старик-ветеран сгибается в пламени, горит, как кусок газеты.
Этот взрыв на московской улице, о котором к вечеру написали газеты и жадно рассказывало телевидение, не был несчастным случаем. Был указанием ему, Хлопьянову. За ним следили, знали его намерения. Как только он в нарушение чьей-то воли переступал черту, ему указывали на проступок. Взрывали бомбу в редакции. Сжигали старика и автобус. Он жил и двигался в заминированном пространстве. Молекулы воздуха, которые он расталкивал при движении, превращались в крохотные передатчики, извещавшие кого-то о его приближении, о состоянии его души, о направлении мыслей. Кто-то невидимый, вездесущий взрывал наливник, включал детонатор бомбы. Отмечал смертями и взрывами границу, за которую он не должен ступить.
В этом подконтрольном пространстве, где каждая молекула следила за ним, передавала кому-то его мысли и действия, он чувствовал себя беззащитным. Тысячи датчиков прилепились к его лбу, глазам, дышащей груди, снимали непрерывные показания, транслировали в удаленный центр. И кто-то, окруженный экранами, следил за ним неотрывно.