X веков (Павел I, Пушкин, декабристы, Герцен). Ряд пунктов приведенной "анкеты" Вам, мягко говоря, не близок — да ведь читателя не выбирают. Теперь же позволю себе высказать несколько суждений о писателе Астафьеве.
Ему, думаю, принадлежат лучшие за многие десятилетия описания природы ("Царь-рыба"); в "Правде" он сказал о войне, как никто не говорит. Главное же — писатель честен, не циничен, печален, его боль за Россию — настоящая, сильная; картины гибели, распада, бездуховности — самые беспощадные. Не скрывает Астафьев и наиболее виноватых, тех, кого прямо или косвенно считает виноватыми. Это интеллигенты-дармоеды, "туристы", те, кто орут "по-басурмански", москвичи, восклицающие: "Вот когда я был в Варне, в Баден-Бадене". Наконец — инородцы.
130
На это скажут, что Астафьев не ласкает также и своих, русских крестьян, городских обывателей. Так, да не так! Как доходит дело до "корня зла", обязательно появляется зловещий горожанин Гога Герцев (имя и фамилия более чем сомнительны: похоже на Герцена, а Гога после подвергнется осмеянию в связи с Грузией). Страшна жизнь и душа героев "Царь-рыбы", но уж Гога куда хуже всех пьяниц и убийц вместе взятых, ибо от него вся беда.
Или по-другому. Голод, распад, русская беда — а тут: "Было что-то неприятное в облике и поведении Отара. Когда, где он научился барственности? Или на курсах он был один, а в Грузии другой, похожий на того всем надоевшего типа, которого и грузином-то не поворачивается язык назвать. Как обломанный, занозистый сучок на дереве человеческом, торчит он по всем россий-ским базарам, вплоть до Мурманска и Норильска, с пренебрежением обдирая доверчивый север-ный народ подгнившими фруктами или мятыми полумертвыми цветами. Жадный, безграмотный, из тех, кого в России уничижительно зовут "копеечная душа", везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги, но дома усчитывает жену, детей, родителей в медяках, развел он автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать, для соблюдения моды, возит за собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет от роду, всунутого в джинсы, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек" (рассказ "Ловля пескарей в Грузии", "Наш современник", 1986, № 5, с. 125).
Слова, мною подчеркнутые, несут большую нагрузку: всем надоели кавказские торгаши, "копеечные души"; то есть, иначе говоря, у всех, у нас этого нет — только у них: за счет бедных (доверчивых!) северян жиреет отвратительный Гогия (почему Гогия, а не Гоги?). Сила ненавидя-щего слова так велика, что у читателей не должно возникнуть сомнений: именно эти немногие грузины (хорошо известно, что торгует меньше 1 процента народа) — в них все зло, и, пожалуй, если бы не они, то доверчивый северный народ ел бы много отнюдь не подгнивших фруктов и не испытывал недостатка в прекрасных цветах.
"Но ведь тут много правды, — восклицает иной простак, — есть на свете такие Гоги, и Астафьев не против грузинского народа, что хорошо видно из всего рассказа о пескарях в Грузии". Разумеется, не против; но вдруг забыл (такому мастеру непростительно), что крупица правды, использованная для ложной цели, в ложном контексте — это уже кривда и, может быть, худшая. В наш век при наших обстоятельствах только сами грузины и могут о себе так писать или еще
131
жестче (да, кстати и пишут — их литература, театр, искусство, кино не хуже российского); подоб-ное же лирическое отступление, написанное русским пером, — та самая ложка дегтя, которую не уравновесят целые бочки русско-грузинского застольного меда.
Пушкин сказал: "Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделит со мной это чувство". Стоит задуматься — кто же презирает, кто же иностранец?
Однако продолжим. Почему многие толкуют только о "грузинских" обидах по поводу цитированного рассказа; ведь в нем же находится одна из самых дурных безнравственных страниц нашей словесности: "По дикому своему обычаю монголы в православных церквях устраивали конюшни. И этот дивный и суровый храм (Гелати) они тоже решили осквернить, загнали в него мохнатых коней, развели костры и стали жрать недожаренную кровавую конину, обдирая лошадей здесь же в храме, и пьяные от кровавого разгула, они посваливались раскосыми мордами в воню-чее конское дерьмо, еще не зная, что созидатели на земле для вечности строят и храмы вечные".
Что тут скажешь? Удивляюсь молчанию казахов, бурят. И кстати бы вспомнить тут других монголоидов — калмыков, крымских татар — как их в 1944 году из родных домов, степей, гор "раскосыми мордами в дерьмо...". Что тут рассуждать? — расистские строки. Сказать по правде, такой текст, вставленный в рассказ о благородной красоте христианского храма Гелати, выглядит не меньшим кощунством, чем описанные в нем надругательства.
170 лет назад монархист, горячий патриот-государственник Николай Михайлович Карам-зин, совершенно не думавший о чувствах монголов и других "инородцев", иначе описал Батыево нашествие. Перечислив ужасы завоевания (растоптанные конями дети, изнасилованные девушки, свободные люди рабами у варваров, "живые завидуют спокойствию мертвых") — ярко обрисовав все это, историк-писатель, мы угадываем, задумался о том, что, в сущности, нет дурных народов, а есть трагические обстоятельства, — и прибавил удивительно честную фразу: "Россия испытала тогда все бедствия, претерпенные Римской империей... когда северные дикие народы громили ее цветущие области. Варвары действуют по одним правилам и разнствуют между собой только в силе". Карамзин, горюющий о страшном несчастии, постигшем его родину, даже тут опасается изменить своему обычному широкому взгляду на вещи, высокой объективности: ведь ужас татарс-кого бедствия он сравнивает с набегами на Рим "северных варваров", среди которых важнейшую роль играли древние славяне, прямые предки тех, кого теперь громит и грабит Батый.
Мало этого примера, вот еще один! Вы, Виктор Петрович, конечно
132
помните строки из "Хаджи Мурата", где описывается горская деревня, разрушенная русской армией. "Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Также была загажена мечеть... Старики-хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мало до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми, а такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения".
Сильно писал Лев Толстой. Ну, а если вообразить эти строки написанными горцем, грузином, "иностранцем"?
С грустью приходится констатировать, что в наши дни меняется понятие народного писате-ля: в прошлом — это прежде всего выразитель высоких идей, стремлений, ведущий народ за собой; ныне это может быть и глашатай народной злобы, предрассудков, не поднимающий людей, а опускающийся вместе с ними.
На этом фоне уже пустяк фраза из повести "Печальный детектив", что герой в пединституте изучает лермонтовские переводы с немецкого вместе "с десятком еврейчат". Любопытно было бы только понять — к чему они в рассказе, если ни до, ни после больше не появляются? К тому, может быть, что вот-де в городе развивается страшный, печальный детектив, а десяток инородцев (отчего десяток: видно, все в пединституте сконцентрировались? Как видно, конкурс для них особенно благоприятен?) — эти люди заняты своей ненужной деятельностью? Или тут обычная астафьевская злая ирония насчет литературоведения: вот-де "еврейчата" доказывают, что Лермонтов портил немецкую словесность, ну а сами то хороши...
Итак, интеллигенты, москвичи, туристы, толстые Гоги, Гоги Герцовы, косомордые, еврейчата, наконец, дамы и господа из литфондовских домов: на них обрушивается ливень злобы, презрения, отрицания. Как ни на кого другого — они хуже всех...
А если всерьез, то Вам, Виктор Петрович, замечу, как читатель, как специалист по русской истории: Вы (да и не Вы один!) нарушаете, вернее, очень хотите нарушить, да не всегда удается — собственный дар мешает оспорить — главный закон российской мысли и российской словесности. Закон, завещанный величайшими мастерами, состоит в том, чтобы, размышляя о плохом, ужас-ном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри
133
(любимое Львом Толстым изречение Герцена). Что касается всех личных, общественных, народ-ных несчастий, то чем сильнее и страшнее они, тем в большей степени их первоисточники нахо-дятся внутри, а не снаружи. Только подобный нравственный подход ведет к истинному, высокому мастерству. Иной взгляд — самоубийство художника, ибо обрекает его на злое бесплодие. Простите за резкие слова, но Вы сами, своими сочинениями, учите подходить без прикрас. С уважением Н. Эйдельман. 24 августа 1986 г.".1
Ответ на это письмо оказался крайне неожиданным для Эйдельмана. Он переоценил и интеллект, и честность своего корреспондента. Жесткие нелицеприятные сцены в произведениях Астафьева — это лишь имитация честности. Подлинные мысли и чувства писателя по отношению к "инородцам" в его произведениях лишь едва обозначены. Даже в рассказе о пескарях Грузии Астафьев "открылся" лишь частично. С тем большим сладострастием он выплеснул заветное в письме Эйдельману. Его я тоже приведу целиком.
"Натан Яковлевич! Вы и представить себе не можете, сколько радости доставило мне Ваше письмо. Кругом говорят, отовсюду пишут о национальном возрождении русского народа, но говорить и писать одно, а возрождаться не на словах, не на бумаге, совсем другое дело.
У всякого национального возрождения, тем более у русского, должны быть свои противники и враги. Возрождаясь, мы можем дойти до того, что станем петь свои песни, танцевать свои танцы, писать на родном языке, а не на навязанном нам "эсперанто", "тонко" названном "литера-турным языком". В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкино-веды и лермонтоведы у нас будут тоже русские и, жутко подумать, — собрания сочинений отечественных классиков будем составлять сами, энциклопедии и всякого рода редакции, театры, кино тоже "приберем к рукам" и, о, ужас! О, кошмар! Сами прокомментируем "Дневники" Достоевского.