Красное небо. Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем — страница 11 из 70

находила наиболее удачной… Но, конечно, я не мог жить много лет в таком состоянии одиночества и душевной ранимости».

С Асей в это время Фадеев не встречался. Даже не знал (и не пытался узнать), где она живёт. Но много раз ходил мимо того самого домика на Набережной. «Боже мой, сколько раз я проходил мимо домика, где столько прошло безвозвратного, счастливого! Я подолгу стоял возле него – над этим обрывом, над этим заливом, с которыми тоже так многое связано в моей душе, и мне жалко было уходить, потому что не хотелось разрушать того грустного, чистого, как в детстве, строя души, который овладевал мною». Он тогда не знал, что в домике по-прежнему жила Нина Сухорукова, одна из подруг Аси и Лии. Внутрь так и не зашёл.

Обе попытки вернуться в Приморье не удались, хотя власти даже выделили Фадееву квартиру в строящемся доме – по соседству с тем самым бывшим коммерческим училищем. Дисциплинированный солдат партии, Фадеев вскоре вернулся в столицу и больше на Дальнем Востоке не бывал никогда. Хотя думал о нём постоянно – до самого конца.

«Я вернулся с Дальнего Востока в Москву в сентябре 1935-го, но ещё до лета 1937 года был одиноким. Это очень плохо – человеку быть одиноким в течение многих лет в самом расцвете его сил». «Но, конечно, жизнь всё-таки взяла своё». «В 1937 году… я женился, женился – наконец-то! – по большой и взаимной любви». Его супругой стала актриса Московского Художественного театра Ангелина Степанова. Фадеев усыновил её сына Александра, в 1944 году у них появится и общий ребёнок – Михаил. По всей вероятности, именно из-за этого брака переписка Фадеева и Колесниковой завязалась позже, чем могла бы. Известно, что в 1930-х – судя по всему, во второй их половине – Фадеев получил письмо от Аси, жившей тогда в Узбекистане, но не ответил. Позже объяснил почему: «Какое волнение и смуту вызвало оно, то Ваше письмо, в моей душе – и, как нарочно, в ту пору, когда только-только началась новая моя жизнь… и я уже знал, что теперь не должен (и не могу даже пытаться) изменить эту мою жизнь до самой смерти!»

Значит, были мысли о том, чтобы «изменить жизнь»? И, случись это письмо чуть раньше, всё могло пойти по-другому?

О своём втором браке Фадеев писал: «Я вступил в полосу большого личного счастья», но тут же добавлял, что ни он, ни жена не имеют возможности пользоваться им: «Мы оба страшно заняты, судьба то и дело разлучает нас… У меня просто сердце сжимается от тоски, любви, боли, неудовлетворённости, желания счастья и близости».

Потом, вероятно, многое изменилось. Фадеев напишет: «Мне во многом в жизни везло, не везло только в любви». Чувствуется, что в последние годы он был внутренне очень одинок. Второе письмо Аси пришло вовремя – может быть, оно даже продлило Фадееву жизнь на несколько лет. Он схватился за него, как утопающий за соломинку.

Это второе письмо Ася написала уже из Приморья – из Спасска-Дальнего. Она попала туда вслед за сыном, окончившим лётное училище и попавшим на Дальний Восток в строевую истребительную часть. Из Спасска приезжала во Владивосток, ходила, как раньше Фадеев, по Набережной, разглядывала ещё стоявший тогда домик Ланковских, вспоминала друзей юности. «Неодолимо захотелось увидеть кого-нибудь из них, получить от кого-то хотя бы весточку. Но я не знала ни одного адреса. С Лией мы связь потеряли в период войны. Проще всего казалось найти Александра Александровича Фадеева. Он – известный человек. Я послала ему письмо».

Переписка Александра и Александры началась в 1949 году. Тогда Фадеев работал над второй редакцией «Молодой гвардии». В этой книге он наделил краснодонских комсомольцев-подпольщиков чертами своих старых друзей по владивостокскому подполью (по формулировке Валерии Герасимовой, переодел «заповедные образы своей юности… в одежды комсомольцев 1940-х годов»). Неслучайно подпольщики Краснодона поют в фашистском застенке марш дальневосточных партизан: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…» Неужели эта проекция, мысленное и эмоциональное возвращение в приморскую юность всколыхнуло давно забытые чувства?

Вот как он начал первое письмо к Асе 1 июня 1949 года: «Наконец и я пишу вам, пишу, когда вы, должно быть, уже перестали считать меня хорошим человеком… Понадобилось несколько лет – и каких лет! – после того, как я получил первую весточку от вас из Средней Азии, чтобы, наконец, я смог вам ответить. Это как раз потому, что вы – моя милая юность, и мне всегда трудно, очень трудно написать вам. Вы бы мне не простили обычного, формального, вежливого ответа, да у меня и рука не двинулась бы для такого ответа… Тогда, взволнованный вестью от вас, я всё думал: вот-вот освобожусь немного, напишу с той нежностью к вам, которую я с дней юности всегда ношу в своей душе, как чистое, чистое воспоминание. А жизнь сурова, она идёт себе да идёт по своим законам, а там, глядишь, началась война…»

Эта переписка была сродни ледоходу. Всё минувшее ожило, нахлынуло. Фадеев вернулся в юность, в Приморье, тем более что теперь Ася жила в Спасске, с которым у него столько было связано: «Каждый год весной и осенью я проезжал через этот маленький городок, чтобы попасть из училища домой или из дома в училище. Неподалёку от него, в селе Черниговке, жил Гриша Билименко. Если вы читали “Молодую гвардию”, то в лирическом отступлении, начинающемся словами “друг мой, друг мой”, я писал именно о Грише Билименко как о друге, который ждал меня, чтобы нам вместе добираться до училища… Он всегда останавливался у своего родственника на окраине Спасска, и я действительно, подъезжая к Спасску ночью, после двух-трёх дней пути на подводе через чудовищную тайгу (я жил в Чугуевке), с замиранием сердца думал: “Застану ли я его или нет?” И всегда заставал, потому что он ждал меня. А в апреле 1920 года, в ночь японского выступления, мне пришлось даже сражаться за этот маленький городок, и я был в первый раз ранен на одной из его улиц; об этом теперь почему-то тоже очень приятно вспоминать». «Этот Спасск, городок моего детства, где я могу ходить с завязанными глазами… Да, я знаю улицу, на которой ваш домик и ваша школа, и это действительно тот самый садик, в котором мы гуляли с Гришей и подружились тогда с пленными венгерцами, игравшими в оркестре. Зады летней сцены тогда были обращены к речке. И вы действительно можете найти место, где я был ранен, только оно далеко от вас, – я был ранен возле эллинга… Лёва (Колесников. – В. А.) сказал мне, что он стоит до сих пор. Наши части, теснимые японцами, отступали тогда на Дубовскую и Калиновку, это было ранним утром 5 апреля 1920 года».

«Моя далёкая милая юность», – называет Фадеев Асю. «Родная моя», «самый близкий мне человек на земле»… Обращается ещё на «Вы», но подписывается просто – «Саша», просит не говорить ему больше о «разнице положений». Спрашивает, чем он может помочь, не нуждается ли Ася. Та отвечала, что всё есть, вот разве что «Огонёк» не всегда купишь, – и он тут же подписал её на множество журналов, которыми она делилась с коллегами-учителями. «Напрасно вы постеснялись сказать своим сослуживцам, что знаете меня и переписываетесь со мной, – разве в этом есть что-нибудь зазорное? Ведь они могли бы пользоваться вашими журналами и газетами – вся школа! Я мог бы прислать для вашей школы (для пополнения её библиотечки) сто пятьдесят – двести книг разных новинок… Вы меня используйте в этом смысле и не стесняйтесь – ведь это всё пойдет на пользу ребятам и вашим товарищам по работе».

Если он действительно надолго забыл Асю – когда он вспомнил её вновь? В одном из писем 1950 года Фадеев рассказывает: «Впервые после нескольких лет полного забвения я вновь вспомнил о вас как раз после того, как Гриша (Билименко. – В. А.) и Голомбик видели вас и, приехав в Москву, рассказали о вас. Не знаю, видели ли они “Нон Эсма”, но они рассказали о вашем браке. Конечно, они не знали того, что вы вышли замуж за поэта, не знали его псевдонима, говорили просто, что вы вышли замуж за одного из сыновей Матвеева… Я, между прочим, знаю семью Матвеевых и где они жили. Я знал самого старика[15], знал и знаю одного из его сыновей, который работал тогда в кооперации Владивостока и сейчас работает в кооперации в Москве[16], знал другого его сына, поэта-футуриста, который писал под псевдонимом “Венедикт Март”, знал младшего Матвеева, который был в партизанах[17], а “Нон Эсма” я почему-то совершенно не помню. После вашего письма ко мне прошлым летом я даже невзначай спросил поэта Николая Асеева, который в наши с вами годы был во Владивостоке и знал поэтическую среду, знавал ли он “Нон Эсма”, – он мне сказал, что “был такой”. Но я лично не смог его вспомнить…» Очевидно, разговор с Билименко и Голомбиком состоялся ещё в 1920-х годах. Однако Фадеев не делал попыток найти Асю и даже на первое её письмо не ответил. Зато ответил на второе – и писал ей до самой смерти.

Эти письма – автобиографическая повесть Фадеева о его приморской юности. Много лет не бывавший в Приморье, он без запинки и ошибки вспоминает улицы, фамилии, даже погоду; тоскует по местам и людям, воскрешает юношеские переживания. Это Фадеев непривычный, незнакомый, настоящий, которого не все уже могли видеть за железным занавесом его гранитно-медального облика. Рискну сказать, что эти письма, посмертно вышедшие в журнале «Юность» в 1958 году и составившие книгу «…Повесть нашей юности», – лучшие тексты Фадеева наряду с «Разгромом». Это документальная лирическая проза, исповедь, ненаписанные мемуары. В них рождаются и умирают так и не воплощённые в рассказах или повестях сюжеты (их, безжалостно абортированных, у Фадеева куда больше, чем доведённых до результата), поблескивая, как золотинки в речном песке. Иные считают, что после «Разгрома» Фадеев пропил, продал, промотал свой яркий юношеский талант. Письма к Асе доказывают, что это не так. В них он снова подлинный: молодой, страстный, любящий, беспощадный к себе, страдающий, сомневающийся. В этих письмах (может, на тот момент – уже только в них!) Фадеев чувствовал себя свободным от предыдущих лет, должностей, тяжестей. Возвращался в юность, снова ощущая себя «мальчиком с большими ушами». Слова его становились горячими, как молодая партизанская кровь (показательна оговорка Веры Инбер, назвавшей письма к Асе «юношескими»). Под бронёй орденоносца, лауреата, писательского генсека жил юноша чувствительный, ранимый, но вовсе не инфантильный. В письмах литературного генерала оживал идеалист и романтик, которого многие уже не видели за обликом большого писателя и чиновника, как не виден стремительный поток под сковавшим реку ледяным панцирем. Эти письма – сбивчивые, торопящиеся; кажется, слышно, как учащённо бьётся сердце автора. Это и есть хроника сердца, эпистолярная кардиограмма, в которой пульсируют любовь и боль.