Не смог, не вырвался, не приехал.
Последнее письмо к Асе написано 16 марта 1956 года. Изношенному, страстному сердцу оставалось стучать меньше двух месяцев. «Жизнь моя по-прежнему чередуется с длительными периодами заболеваний, а в то время, когда я не болею… у меня бывает большой “перегруз” в работе… Заболевания мои всё те же – печень (хронический гепатит), сердце (недостаточность на почве склероза, изменений мышцы). Теперь почти равное время уходит на жизнь в “обычных условиях” и на жизнь в больнице… Меня очень тронуло и взволновало то твоё письмо, где ты беспокоилась – слово это мало выражает то душевное чувство, которым было пропитано твоё письмо, – нет ли у меня какой-либо постоянной тяжести на сердце, горьких обид и разочарований, и звала меня в родные места, которые, правда, исцеляют, когда есть близкий человек, родная природа, кипучая людская деятельность и всё это – сквозь светлую волну воспоминаний… Независимо от того, что душевной травмы у меня никакой нет… меня и вправду очень потянуло на родину. Я ведь всегда вспоминаю и мечтаю о ней. На сессиях Верховного Совета, пленумах ЦК, разных всесоюзных совещаниях я встречаюсь с дальневосточниками – старыми и новыми, – и все они зовут меня – поехать, посмотреть. Призыв твой, стало быть, пал на почву, всегда взрыхлённую. Иной раз я испытываю просто тоску по Дальнему Востоку. И всё-таки мне невозможно сейчас поехать… Я буду кончать “Удэге”. И вот тогда-то поеду! Поеду надолго, сознавая, что мне как писателю, приближающемуся к шестидесяти, “в самый раз” заняться темами, связанными с моим прошлым. Они также могут быть оснащены современным материалом, но уже более автобиографически окрашены… В сущности, я так мало написал в своей жизни!»
«Не вижу возможности дальше жить»
Колесникова жила до 1987 года. Фадеев 13 мая 1956 года покончил с собой в Переделкине. Незаурядная, нетиповая, великолепная и трагическая жизнь яркого, крупнокалиберного человека. С огнём – винтовочным, с водой – политым собственной кровью льдом Кронштадта. И, конечно, с медными трубами.
Самоубийство – всегда загадка. Ни официальная версия об алкоголизме, ни неофициальная о «замучившей совести», пробуждённой ХХ съездом, его не объясняют. «Обе хуже», обе в равной степени далеки от истины. Вероятно, к самоубийству привёл целый комплекс причин: общественных, личных, медицинских, творческих. В поздних письмах – отчаяние, угнётенность. Последние несколько месяцев он не пил вообще – здоровье не позволяло… Что до совести – да, наверное, в те времена и на тех постах, что у него, святым было остаться нельзя. Но и злодеем Фадеев не был, душа его не была чёрной. Список тех, кому он помогал (даже если одновременно критиковал их, как было приказано, публично – и порой очень жёстко), огромен. Одних спасал от ареста, других вытаскивал из тюрьмы, третьим помогал восстановить честное имя после лагерей. Фадеев, даром что считается сталинистом, был одним из тех, кто приближал оттепель. Ещё до ХХ съезда он написал в различные инстанции десятки ходатайств о реабилитации. После смерти Сталина обращался к новым вождям с предложениями дать творческим работникам больше свободы…
Последний написанный Фадеевым текст – предсмертное письмо в ЦК. В нём нет ни слова о семье – только о Ленине и Сталине (наверное, это говорит о диком одиночестве). Письмо это спрятали и опубликовали только в 1990 году – вероятно, Хрущёв счёл его оскорбительным для себя и поэтому дал команду подготовить соответствующий некролог: мол, тяжело пил человек, в алкогольной депрессии застрелился, а раз так, то принимать его слова всерьёз не следует. Это был единственный случай, когда самоубийство большого человека публично объяснили алкоголизмом, – мелкая месть.
Из письма Фадеева в ЦК: «Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии… Лучшие кадры литературы… физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих… Литература – это святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых “высоких” трибун… раздался новый лозунг “Ату её!”… С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине… какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли бы создать! …Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделённый богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств… Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плёлся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел… Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им… привело к полному недоверию к ним… ибо от них можно ждать ещё худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды.
Жизнь моя как писателя теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.
Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже трёх лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.
Прошу похоронить меня рядом с матерью моей».
Эхо выстрела, прозвучавшего в Переделкине воскресным майским днём 1956 года, слышится теперь на каждой фадеевской странице. Буквализировав избитую метафору, он поставил последнюю точку кровью собственного сердца.
Узнав о самоубийстве, Лидия Чуковская сказала Анне Ахматовой: «Лет через пятьдесят будет, наверное, написана трагедия “Александр Фадеев”».
Писать её оказалось некому. Фадеев из моды вышел.
Как писатель он был серьёзен и искренен – это уже немало. Литература для него была не развлечением – он всерьёз приравнивал перо к штыку. Убеждён, что с «Разгромом» – стремительным, лаконичным, похожим на стихотворение, раскалённым – он вошёл в литературу навсегда. Рано списывать и «Молодую гвардию», за которой стоят жизнь и правда. Не вина Фадеева, если сегодня над этой книгой не плачут, как плакали раньше; она не стала хуже, это мы стали другими. Но подо льдом по-прежнему бежит живая вода, в недрах спящего вулкана кипит лава. Под неброскими переплётами искрят от высокого напряжения строчки, корчатся и осыпаются буквы, обугливаются от внутреннего жара страницы.
Фадееву – и далеко не только ему из великой и ужасной эпохи мучеников и героев – необходимы возвращение и переосмысление. Новое прочтение, повторное открытие, свободный от перекосов как советской однозначности, так и антисоветской предвзятости взгляд.
Я был знаком с замечательным человеком – капитаном первого ранга в отставке Михаилом Петровичем Храмцовым (1934–2021), бывшим командиром бригады противолодочных кораблей Камчатской флотилии. Рос он в Спасске-Дальнем, где в 1916-м и 1942 годах родились и мои дед и отец. Классной руководительницей Храмцова была та самая Александра Филипповна Колесникова. Всё – рядом, времена и пространства сжаты и обжиты, глобальная история тесна и интимна. Всякий маленький человек вовлечён в процессы тектонического размаха. Каждый связан с каждым, словно население Земли состоит из считаных сотен людей, а жизнь человечества утрамбована в немногие десятки лет.
Небесные тела и души
Прежде чем вернуться к судьбе Льва Колесникова, нужно сказать о том, чем в первой половине ХХ века была авиация – и для человечества вообще, и для советских мальчишек да и девчонок тоже.
Это была мечта, но мечта достижимая.
Кто он, герой нашего времени – блогер, рэпер, человек гламура, коммерсант, менеджер, чиновник? Не знаю, но точно не шахтёр Стаханов, не полярник Папанин и не лётчик Громов.
Даже не представляю, с какими героями дня сегодняшнего можно сравнить лётчиков и космонавтов ранне- и среднесоветской поры. Они считались кумирами, с них делали жизнь. Авиация была не полем узкопрофессионального интереса, каким стала сейчас, а делом всеобщим. Выросший в другие времена – позднесоветские и послесоветские, когда знать фамилии находящихся на орбите космонавтов стало не принято, – я перенял от прошлых поколений восторженное, трепетное отношение к лётчикам. Они кажутся мне какими-то особенными, необычайными сверхлюдьми, чего не могу сказать о равно уважаемых мной моряках, разведчиках или геологах.
Книги лётчиков и о лётчиках стали моей читательской любовью с детства и навсегда. Вырасти из них оказалось невозможно. Чаще всего это были мемуары – потому ли, что лётная профессия моложе моряцкой и традиция большого небесного романа не успела сложиться? Своего Экзюпери – выдающегося писателя и в то же время профессионального авиатора – у нас не родилось. Но безыскусные воспоминания пилотов и конструкторов (аскетические воениздатовские переплёты, наивно-пафосные заглавия: «Звёзды на крыльях», «Эскадрильи уходят на запад», «Крутые виражи», «Крылья Победы», «Штурмовики идут на цель», «Чистое небо», «В воздухе “Яки”», «Пике в бессмертие», «На боевом курсе», «Взлётная полоса», «В прицеле – свастика», «Крылья крепнут в бою», «Эскадрилья ведёт бой», «Взлёт против ветра», «От винта!», «Иду на перехват», и снова «Звёзды на крыльях», и снова «Крылья Победы») увлекают не хуже романов, поскольку обеспечены золотым запасом правды, опыта, судьбы. Они – не только о лётчиках и самолётах, но о том, о чём вся хорошая литература: о месте человека в жизни, выборе и совести, любви и смерти, недостижимости счастья… Просто в этом случае оптическим прибором для взгляда в вечное избран самолётный «фонарь», остекление кабины. Даже не читая Библии, мы усваиваем её сюжеты и заповеди опосредованно, из классической литературы; даже не читав классической литературы, можно усвоить её основные темы, нервы и конфликты по текстам «отраслевым» – морским, лётным, геологическим, если внимательно читать не только строки, но и междустрочия и видеть за техникой и производством – человека.