Красногубая гостья — страница 9 из 31

Потом ушла куда-то классная дама Гусева.

— Вы, — говорит — доктор, займитесь малышами, а я поду.

Учил Упырь Машурину вертеться на трапеции. Худо его понимала девочка. Взял тогда ее к себе на колени, показывал, как надо делать.

Машурина ничего не боится, смеется, говорит:

— Щекотно.

Заставил ее Упырь вложить в кольца руки и ноги, делать «лягушку». Напрягалось маленькое тело; видна была каждая линия. Спустилась вниз красная. Глаза блестят. На губах виноватая улыбка.

Похвалил Упырь Машурину.

После звонка завтракали, а потом был урок Закона Божия.

Батюшка рассказывал, как напился вином виноградным старый Ной, как посмеялся над ним сын его Хам и как прикрыли наготу отца Иафет и Сим, братья Хама. Батюшка был веселый, вместо напился говорил «наклюкался». И Наташа вспоминала о тете Серафиме и думала: «теперь я знаю, что значит наклюкаться».

Шел печальный осенний дождь, и нельзя было гулять в саду. Бродили девочки скучные в скучных коридорах старого пансиона.

Машурина рассказывала Наташе разные истории:

— В третьем классе есть девочка Лилитова[8]. В лунные ночи она встает во сне с постели и бродит по пансиону. Забирается на рояль и шкаф. Однажды пробралась в гимнастический зал, залезла на трапецию — а сама спит.

— Это страшно, — говорит Наташа.

— Да, страшно. А то еще рассказывают, что у мадам Гусевой голова по ночам от тела отрывается. Второклассницы видели: лежит Гусева на постели без головы, а голова на туалетном столике рядом с мылом и зубными щетками.

— Я боюсь, — говорит Наташа.

— Еще бы! И я боюсь. А у нас в подвале, под нашим дортуаром, кости в цепях нашли — человеческие…

— А что такое Упырь? — спрашивает Наташа.

— А это, кто кровь пьет живую.

— А доктор пьет?

— Нет. Его только так прозвали, потому что у него губы красные. Он добренький.

Молчание.

— Скоро нас свидетельствовать будут, — говорит Матурина мечтательно.

Дошла очередь и до Наташи. Мадам Гусева повела ее к доктору на третий этаж.

— Вот вам — деточка, доктор. Я зайду к вам на большой перемене: у меня сейчас подряд два урока.

Страшно почему-то Наташе. Запер доктор дверь. Угощает Наташу конфеткой.

Говорит Наташе ласково:

— Поди сюда. Я тебя не съем.

Вот он поставил Наташу совсем близко. Она чувствует прикосновение колен его.

— Ну, расстегни платье. Я выслушаю тебя.

— Упырь, — думает Наташа: — Упырь.

Алеют губы доктора, бледнеет лицо, и чуть вздрагивают руки. Пахнет дурманными духами от черного сюртука. Душно в комнате от жаркого камина. Шторы спущены, и кажется, что — ночь и что утра не будет никогда. Кажется, всегда суждено так быть вдвоем с алым ртом.

Темно в комнате. Только рыжие волосы Наташины поблескивают от огня в камине.

— Как тебя зовут, деточка?

— Наташей.

— У тебя ничего не болит?

— Ничего.

— А здесь больно?

— Нет.

— А здесь?

— Нет.

— Ну, детка, развяжи вот эту тесемочку. Да ты не бойся, я худого не сделаю.

Стоит в одной рубашонке Наташа на мягком ковре. Глаза ее влажны и губы слегка дрожат. Розовеет сквозь полотно юная земная жизнь. Вдыхает Упырь алость теплую и желанную.

— Ну, ложись, детка — сюда, на диван. Вот тебе и подушка, милая.

— Я боюсь, — говорит Наташа: — я боюсь.

— Чего ж ты, Наташа, боишься? Я тебе больно не сделаю…

И видит Наташа, как темнеют глаза на бледном снежном лице.

Г. ЧулковМЕРТВЫЙ ЖЕНИХ

Милый друг ее — мертвец…

В. Жуковский

I

В то время у нас был свой дом — за Москвой-Рекой, как раз против Шестой Гимназии. Помню старинные траурные ворота из чугуна и черную резную решетку, и гимназистов в серых пальто с большими ранцами.

Весною видно было из наших окон, как мальчиков обучают военной гимнастике.

Молоденький офицер ходил без пальто по лужам, его свежий весенний голос долетал к нам в открытую форточку.

Мне было тогда тринадцать лет, я была влюблена и в офицера, и в гимназистов, и вообще томилась любовным томлением, и все ждала прекрасного, таинственного жениха. Заглядывала на улице в лица прохожим: не он ли?

В церкви чувствовала его тихое дыхание, и слова молитв сочетала с признаниями кому-то неизвестному, кого уже любила.

И вот теперь, когда я, кажется, нашла его, с изумлением припоминаю жизнь мою, полную ожидания, тоски и падений.

Брату, который умер теперь, было тогда девятнадцать лет. И к нему ходили товарищи-студенты, первокурсники. Бывал один белокурый юноша, по фамилии Новицкий. Вот в него я и влюбилась.

Это был смешной роман. По целым вечерам просиживали мы с ним за игрою в шахматы, в безмолвии, млея от сладостной влюбленности.

Единственной нашей печалью был брат мой. Он возненавидел почему-то бедного Новицкого.

Если брат входил в комнату, где мы играли в шахматы, он делал гримасу и говорил скучным голосом:

— Здесь пахнет керосином. Это от вас, Новицкий?

Эта глупая шутка приводила в отчаяние и меня, и Новицкого, но нелепость повторялась изо дня в день, как заведенные часы.

Однажды в июле месяце Новицкий приехал к нам на дачу в Кусково. Я пошла с ним гулять в Шереметьевский сад. Там застал нас дождь, чудесный летний дождь в предвечернем солнце. Мы побежали с Новицким в закрытую стриженую аллею и сели на старой чугунной скамейке около статуи Афродиты с отбитым носом.

Я посмотрела на мягкие волосы Новицкого, на нежную золотистую бородку его — и сердце мое наполнилось чем-то пьяным, как вино:

— Я люблю вас, — пробормотала я неожиданно для себя.

И вдруг, вскочив на скамейку, потому что Новицкий от смущения поднялся с нее, я обняла его за шею и поцеловала прямо в губы и в усы, влажные от дождя.

Когда мы возвращались домой, солнце уже закатилось. Мы вошли на террасу смущенные, и было явно, что с нами что-то случилось.

На этот раз брат ничего не говорил про керосин. И я была ему благодарна за это — и, когда я увидела его печальные глаза и под ними тяжелые синие круги, мне стало его невыразимо жалко и жалко себя, и Новицкого.

И я побежала к себе в комнату плакать.

Роман мой с Новицким ничем не кончился. Начались иные любовные печали. По ночам, в одиночестве, припав грудью к подушке и закрыв глаза, мечтала я о неземном, и чудился порой серебристый шелест и шорох, и шепот, и в ногах была пьяная истома.

Выучила я наизусть «Демона», и на молитве, стоя на коленях, оглядывалась, нет ли его за спиной.

Открылась на исповеди попу. Выговаривал строго, и от его сухих слов было скучно. И было противно, что от батюшки пахнет табаком.

Когда он накрыл мне голову епитрахилью и читал молитву, от нетерпения я топталась на месте: хотелось выйти поскорее на улицу, ступить на предпасхальную землю, подышать апрелем.

Фигура у меня была тогда нескладная, руки казались длинными, но уже к зиме, когда мне исполнилось пятнадцать лет, я вся подобралась, насторожилась и стала похожа на барышню.

По субботам бывали у нас журфиксы, и я сразу была влюблена в двух-трех. Всем улыбалась и всем позволяла жать себе руку и говорить о любви, но тайно мечтала об ином, не умея назвать имени, не понимая, что творится в сердце.

Отцу моему было тогда пятьдесят два года. Вечно он сидел за своим письменным столом и писал «Словарь юридических наук».

И все расширял его, и казалось, что не будет этому словарю конца. По стенам стояли полки с карточками в алфавитном порядке.

Иногда отец, не вставая с кресла, кричал мне в гостиную.

— Ольга! Достань мне А-приму.

А иногда еще короче:

— Ольга! Зеленую, длинную.

Я подавала длинную коробку с алфавитными карточками и при этом испытывала нежность к отцовской лысине и розоватой старческой шее.

А мать моя тосковала предсмертно: она пила дигиталис[9], и по ночам с ней случались сердечные припадки.

Заслышав в ее спальне шорох, я вскакивала в одной сорочке и шла к ней, наливая дрожащими руками лекарство; набросив капот матери, бежала в буфет будить прислугу; приносили лед из кухни.

Я стояла на коленях перед постелью, бормоча жалкие, ненужные утешения.

— Мамочка, мамочка! это ничего. Ничего…

— Надо молиться, — думала я; — надо молиться. И я смотрела на розовую лампаду, повторяя безмолвно одно слово, неизвестно к кому обращенное:

— Пощади. Пощади. Пощади.

Но мать умерла.

А через месяц после смерти я пришла к отцу и сказала:

— Хочу поступить на драматические курсы.

Отец уронил очки, и я заметила, что он плачет, но на курсы все таки поступила.

Я читала громко гекзаметры, делала шведскую гимнастику и слушала закулисные сплетни.

Со многими учениками я была на «ты» и уже умела пить вино и ликеры.

В это время к нам стал ходить Борис Андреевич Полевой.

Самое поразительное в лице его был взгляд, глаза. Огромные, с расширенными зрачками, с темными, как будто в гриме, кругами, они казались таинственными лампадами, особенно, когда внезапно загорались в них красные огни.

Он был рассеян и молчалив. Сядет, бывало, за рояль, сыграет не слитком искусно, но всегда уверенно и страстно какую-нибудь мрачную сонату; молча встанет, посмотрит на меня печальными глазами и, не прощаясь, уйдет.

Однажды я сказала ему:

— Борис Андреевич! Зачем вы ходите к нам? Ведь, у нас в доме скучно, неинтересно, пусто.

Тогда он взял меня за руку и тихо сказал:

— Я люблю вас.

Помню, у меня голова закружилась и стало страшно, но я поборола в себе смущение и засмеялась.

— Вы демон, — сказала я.

Но он не смеялся.

— Ах, нет! Не шутите, Ольга Сергеевна. Не шутите, прошу вас.

— Дорогой Борис Андреевич, я не могу понять вас. Как вы можете так сразу? Так неожиданно?