11
Легким зеленым полднем Долгушин сошел с поезда на маленькой^ станции Высокая Гора. До большого базарного села Зеленый Рой, где было его родовое поместье, оставалось верст десять. В поезде из случайных разговоров ротмистр узнал: Казань все еще у красных.
Успокоительно шелестели травы, речушки ласкали глаза голубым свечением, цветочные запахи наплывали со всех сторон, дубы темными фонтанами взлетали над поспевшей пшеницей.’
Проселочная дорога вскидывалась на косогоры, вилась между оорками, сползала в травянистые лощины: Долгушину вновь открывались знакомые с детства пейзажи родных мест. Сейчас эти мирные картины не трогали его:
«Застану ли мамашу? Может, большевики выгнали ее из дома? Слова-то какие татарские появились —большевик, совдеп, комбед, не слова — булыжники? — По неожиданной прихоти мысли он вспомнил военную академию Генерального штаба своих однокурсников Каппеля и Войцеховского. — Вот ведь как?
Каппель и Войцеховский стали полковниками, а я все еще рот-* мистр. Правда, тот и другой — типичные «моменты», а я не умею ловить удачу за хвост».
«Моментами» в военной академии пренебрежительно величали офицеров, что использовали всевозможные связи и покровительство для карьеры.
«Я что, глупее Войцеховского, бездарнее Каппеля? — продолжал казниться Долгушин. — А Войцеховский командует Сибирской армией и взял Екатеринбург. Взял-то город мой дядя,-но уступил честь победы Войцеховскому. А Владимир Каппель? Чем черт не шутит, вдруг этот властолюбивый курляндец овладеет Казанью? Тогда он — белый герой, спаситель Руси от большевиков и немцев. Из каких случайностей возникают военные и политические авторитеты!»
Пшеничное поле вливалось золотистыми затонами в сосновый бор. Ротмистр вошел под высокие медноствольные сосны: сразу повеяло соборной сумеречной прохладой. Он с удовольствием вслушался в приятное стенацие желны, вдохнул запах поспевшей костяники. Сизая лужа на дороге четко отразила его силуэт: он наклонился над водой — на него глянуло грязное, со всклокоченными волосами и свалявшейся бородкой, лицо. Долгушин ощупал измятый пиджак, косоворотку, мерзко воняющую потом, проверил зашитое в пиджачной поле письмо князя Голицына генералу Рычкову.
В пяти верстах от Зеленого Роя отдельным хутором жил богатый хлеботорговец Афанасий Скрябин. Он все еще владел амбарами и складами, полными крупчатки, гороха, гречихи, конопляного и подсолнечного семени.
Афанасий Скрябин и Сергей Долгушин были хорошими знакомыми; купец когда-то одалживал ротмистру деньжонок и даже не брал процентов. Долгушин подошел к каменному обширному дому, постучал в ставню. Минуты через две ставня приоткрылась, старческий голос подозрительно спросил:
— Чаво надоть?
— Афанасий Гаврилович дома?
—- А зачем тебе Афанаска? — Ставня раскрылась шире, на Долгушина уставилась безбровая замшелая физиономия.— Чаво шныряешь вокруг избы? Иди прочь, не то кобеля спущу.
— По важному делу я к Афанасию Гавриловичу.
— Опоздал маленько, Афанаска в усадьбу Долгушина укачал. Там чичас мужики барское добро делят, так и он туда подался.
— Кто делит барское добро? — поразился Долгушин.—> А где сама барыня?
— Выгнали ее из дома-то. Вышвырнули, как дохлую коШ-ку, комбедчики-варнаки.
— Да что ты, дед? Куда выгнали? — растерялся Долгушин.
— А шут их знает. Ты Афанаску спроси, он скажет, куда
барыню поперли. Ты што скис-то? Может, кваску испьешь? — Старик отвалился от окна, принес розовую японскую вазу с хлебным квасом. Тончайший фарфор слабо зазвенел под зубами Долгушина: он пил холодный, кислый квас, а думал о японской бесценной вазе.
— Откуда, дед, эта штука?
— Горшок-то? А бабы из барского дома приволокли. Последыш остался. Кои горшки ребятишки раскололи, кои сами полопались. Дерьмо —не посуда. Верно бают: што барину — услада, то мужичку — досада. — Старик по грудь высунулся из окна и, щурясь белыми глазами на Долгушина и радуясь негаданному собеседнику, уже спрашивал сам: —Правду бают — по.деревням-то антихрист ходит? Наполовину красный, наполовину белый, а хвостище зеленый. И каждой православной душе на лбу хрест несмывающий ставит. Правда али враки? Ишо языками чешут — война эта самая распоследняя. Сын на отца, брат на брата кинулись. Куда ишо дальше. И опять всем убийством антихрист правит. И ведь, мать его за ногу, как ловко орудует. Голытьбе снега белее чудится, людям осанистым краснее крови обертывается...
— Кто вздумал барскую усадьбу делить? — перебил старика Долгушин.
— Мужики всем опчеством, а комбедчики супротив поперли. Правду баять — пашню там, луга, живность всякую голытьбе рассовали, а самое усадьбу — стой! Не подходи! Седни мужички вторижды порешили разделить. Раз комунию ввели, отдавай мужику, что следоват. Тому —тулуп, энтому — тележное колесо...
— Спасибо за квас, дед.
— Беги, сынок, поскореича. Может, чаво-нибудь и урвешь из барского добра-то...
Долгушин прошел через парк до заросшего кувшинками пруда. На неподвижной воде переливались солнечные пятна и круглые тени дубовых листьев. Где-то рядом постукивал дятел, под сапогами туго поскрипывал песок. Долгущин остановился, опустив голову; собственная безголовая тень на воде показалась страшной.
Окружающий мир отстранился от ротмистра, все сместилось, разорвалось, перепуталось: прошлое украдено, настоящее распалось, будущее темно. «Мы идем к цели кривыми путями. Но монархию в ее прежнем виде воскресить нельзя. Можно только мстить за гибель императора, за собственную безысходность».
— Мстить, мстить! — дважды произнёс он, вслушиваясь в злое свистящее словечко. — Я задушу в себе сострадание к людям. Для меня теперь нет России. Белые и красные. Если бы я мог знать — кто победит? Чем больше я размышляю об этом, тем сильнее охватывает меня смятение...
От пруда к каменной ограде дома вела желтая аллея акаций. За кустами Долгушин незаметно приблизился к толпе мужиков и баб, запрудившей площадь перед воротами. Гул мужичьих голосов, просекаемый женским визгом, колыхался над площадью. Матерились мужики, причитали бабы, орали ребятишки.
За оградой'деленела железная крыша барского дома. Тяжелые дубовые ворота были закрыты; казалось, за ними нет никого. «Мужики звереют, а дом не охраняется. Да и кто станет охранять барскую усадьбу»,— подумал ротмистр.
А толпа все напирала на ворота: высокий чернобородый мужик взял на себя верховодство.
— А ну, волоките бревно! — прикрикнул он, выталкивая из толпы мужиков. — Подымай, ребята, вон то — поядренее...
Долгушин узнал Афанасия Скрябина, с отцом которого только что разговаривал. Четверо мужиков подняли на руки толстое бревно, поднесли к воротам, начали плавно раскачивать.
— А ну-ка, вдарь! А ну! А ну!..
От сильного удара затрещали дубовые доски ворот, насыщенные жаждой разрушения крики снова взвились над площадью.
— Андрюшкя! Отпиряй воротя!..
— Шурмин, не иди против опчества...
Афанасий Скрябин, в желтой шелковой рубахе, подпоясанной цветным шнурком, опойковых сапогах с ремешками на голенищах, плисовых шароварах, с узкой длинной бородой, напомнил Долгушину очень неприятного человека. «Да ведь он похож на Распутина!» Всем нутром Долгушин ненавидел Распутина: с корнями выворочено трехсотлетнее династическое дерево, а зловещая тень Распутина по-прежнему падает на его — долгушинскую, монархическую — Россию. Ничтожные совпадения теперь воспринимались им как символы отрицательного значения. То, что Афанасий Скрябин походил на Григория Распутина, было тоже каким-то непотребным символом.
— Дуйте, мужички, через стену. Не посмеют они левольвер-тами пужать,— советовал бабий голос.
— Тебя, кобылу разэтакую, тройкой стоялых жеребцов не испугаешь...
— Ах растудыть их мать! — Скрябин подбежал к телеге, вывернул оглоблю, одним скачком взлетел на стену, исчез за оградой. Во дворе раздался его ржавый, требовательный голос:— Шурмин, швыряй револьвер!
Во дворе послышались хрипы, возня, матюки: створки ворот распахнулись, толпа испуганно попятилась. В воротах с «бульдогом» в руке стоял белоголовый, щупленький юноша, почти мальчик. За ним с охотничьими ружьями и берданками кучи-
лись комбедчики — десяток суровых, с решительными физиономиями, парней.
— Мужики, вы что, опупели?— спросил Шурмин. — Расходитесь по дворам, господское добро делить не станем. Здесь народная музея будет. А кто нахалом полезет, вот те крест, буду палить,— Шурмин перекрестился револьвером.
— Не посмеешь, сукин сын, по своим...
А вить што это за комбед, мужички? Своих из штанов вытряхает, за барское добро левольвертом грозит.
— Вот те и комбеды, кому сласть, кому беды!
Постой-ко, я эфтого коммунара по рылу огрею. — Конопатый парень покрутил над головой шкворень и, швырнув, вы-шио из руки Шурмина револьвер. Тот охнул, отступил, толпа поперла на ворота. Комбедчики дали поверх голов нестройный залп, люди отхлынули.
Народ! снова крикнул Шурмин. — Христом-богом прошу: не разбойничай.
— Афанаску ослобони, окаянный!
Шурмин вытолкнул Скрябина из ворот.
— Все равно комбедчикам в господском доме не хозяевать! Харей еще не вышли. — Скрябин сел в плетеный тарантас, подобрал вожжи.
Гаврилыч, подожди! — выступил из-под акаций на аллею Долгушин.
. Скрябин попридержал жеребца, недоуменно уставился на ротмистра.
— Не узнаешь, Гаврилыч?
— Сергей Петрович! Ах ты, батюшка мой! Да откуда ж ты?
— С того света,— невесело пошутил Долгушин.
— Садись поскорее,— Скрябин испуганно оглянулся.
Долгушин сел. Скрябин пошевелил вожжами, жеребец понес тарантас прочь от барской усадьбы. Все мечты ротмистра встретиться с матерью, прожить хотя бы сутки в родном гнезде, подышать воздухом детства рассеялись. Он с ненавистью покосился на долговязую фигуру Скрябина. «Подлец, грабил наше поместье. Мерзавец! Позарился даже на фамильные сервизы». Захотелось схватить одной рукой за горло хлеботоргов-й а