Красные и белые. На краю океана — страница 15 из 180

— Это доктор. Он еще час назад наведывался. С ним можно быть откровенным, Сережа. Дмитрий Федорович хотя и краснобай, но не продаст, не выдаст.

Распахнувшуюся дверь закрыло голубое могучее брюхо, опоясанное шелковым витым шнурком. Шестипудовый старик вплыл в комнату, кивая голой, желтой головой. Распахнул жирные объятия, прижал к трясущейся бабьей груди Долгушина. Заахал:

— Ах, ах, каким молодцом стал! Илья Муромец, Редедя! Рад видеть невыразимо! Ах, как время летит, давно ли, кажись, под стол бегал, а теперь? Господи боже! Меня, старого черта, чай, совсем позабыл. А я этакого молодца лечил от коклюша.— Доктор склонил набок голову, сомкнул на животе короткие ручки.

Из-за его широкой спины выступил коренастый мужчина в чесучовом костюме, шляпе из панамской соломки, но за штатской внешностью угадывалась военная выправка. Долгушину сразу вспомнилось плоское, гладкое, с желтыми совиными глазками лицо.

— Ах, разрешите представить, наш духовный вождь Николай Николаевич Граве,— прокудахтал доктор. — Только что прискакал из своей Гоньбы.

— Рад познакомиться. Давние соседи, а не знаем друг друга,— заговорил Граве: буква «р» раскатилась в его голосе.— Что за паскудное время, добрым соседям нельзя выпить чарку наливки. — Он снял панаму и раскачивал ее в пальцах, не зная, куда деть.

Долгушин положил панаму на круглый столик, пододвинул стул.

— Что верно, то правильно! У русских есть время на уничтожение друг друга, и больше ни на что иное,— подхватил тему Долгушин.— А я вас, Николай Николаевич, все-таки помню. Мне было лет тринадцать, когда вы приезжали в Арск. Вы тогда вернулись из Парижа.

— Да, да, да! Я еще острил: пировали в Париже, опохмеляемся в Малмыже. — Граве засмеялся, и «р» снова раскатилась в его жестяном голосе.

На вятской земле помещиков жило очень мало, да и то в южных, граничащих с Казанской губернией уездах: они захватили громадные лесные участки, заливные пойменные луга. Граве слыл одним из самых богатых вятских помещиков, его лесные и пахотные земли граничили с владениями Долгушиных.

Евгения Петровна поставила на стол коньяк, наливки, фрукты, даже нарезанный ломтиками лимон.

Остатки былой роскоши. Последний коньяк, последний лимон, все, господа, последнее!

3 А. Алдан-Семенов

— Воистину так! Это похоже на пир во время красной чумы. Ах, господа,— опять заахал доктор, усаживаясь на затрещавший стул. — Большевики отменили все человеческие законы, подняли руку на все идеалы. Мысль зарезана, искусство растоптано, культура в развалинах. Свобода, братство, равенство заменены ненавистью, завистью, злобой. Но, как сказано в священном писании, кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила его глаза, потому что...

— Вы, Дмитрий Федорович, известный златоуст,— похвалила доктора Евгения Петровна. — Предлагаю тост за победу белых над красными...

Граве осторожно вытер платочком тонкие, необычно красные губы.

— Мы бы не нарушили первых часов вашей встречи, если бы не важные новости, Евгения Петровна. — Совиные глаза Граве остановились на Долгушиной, спрашивая — можно ли продолжать?

— У меня нет секретов от сына. Я ему уже рассказывала о «Черном орле...».

— Очень хорошо! — Граве быстро поглядел на почерневшие от ночи окна. — Вторая армия красных разбита нашими под Бугульмой. Авангардные части ее бегут в низовья Камы и Вятки. Они могут не сегодня-завтра появиться здесь. Но это не все. Это еще не все. Сообщили мне из Уржума, что по Вятке сплывает флотилия с каким-то Особым батальоном. Этот батальон сформирован в Вятке, в нем полтысячи бойцов, два орудия, пять пулеметов. Командуют батальоном латыш по фамилии Азин и штабс-капитан царской армии Северихин. Куда направляется батальон, пока неизвестно, но он скоро будет в Вятских Полянах. А в Вятских Полянах сейчас ни красных, ни белых — анархия полная.

— Куда же делись вятскополянские Совдепы? — спросил Долгушин.

— Разбежались в страхе перед мятежом.

■— Я сегодня утром проезжал Вятские Поляны, там все было мирно и тихо. Никаким мятежом не пахло,— сказал с сомнением Долгушин.

— Ночью должны были выступить мои черноорловцы, но я запретил. Преждевременно! Подождем, пока у ворот Казани не появится Каппель. Теперь, Сергей Петрович, необходим трезвый расчет. Полковник Каппель и генерал Рычков взорвут казанскую Совдепию, мы доконаем ее по уездам. — Граве обвел глазами, приобретшими оловянный блеск, своих собеседников.

— Ах, ах! Если бы нам обойтись без крови. Собраться бы за одним столом красным и белым и тихо бы и мирно бы передать власть учредительному собранию. Ах, как было бы славно! Я — член самарского Комуча — снова и снова готов

продекларировать принципы учредительного собрания: свобода^, братство, истина, правопорядок, справедливость.

— Не будьте смешным, Дмитрий Федорович, — резко сказала Евгения. Петровна. — То вы негодуете на красных узурпаторов, то готовы сесть с ними за один стол. Где ваша принципиальность?

Граве как-то сбоку глянул на доктора, презрительно усмехнулся.

— Все течет, все изменяется, даже принципы. На этом постулате строят свою философию материалисты. Диалектика — закон железный, с ней ничего не поделаешь,— продолжал Граве.— Так вот, милые мои друзья, по железному закону диалектики в Ижевске и Воткинске на днях пролетарии свергнут диктатуру пролетариата. Ижевским пролетариям помогут офицеры. Меньшевики с левыми эсерами помогут. И мы придем ижевцам на помощь. От вас я немедленно выеду в Ижевск, завтра утром буду там. Если к завтрему еще пойдут поезда, а не пойдут, верхом доскачу. Теперь нам особенно нужны натиск и быстрота. Устрашающая стремительность нужна нам для победы, не забывайте про это, господа.

— Вы привезли чрезвычайные вести, Николай Николаевич! Я пойду запишу, их как можно скорее передадим генералу Рычкову.

Евгения Петровна поднялась со стула.

— А вы допивайте коньяк. Сережа, угощай гостей.

— Ваша матушка — смелая женщина,— одобрительно сказал Граве, когда Евгения Петровна вышла. И повернулся к доктору:—Дмитрий Федорович не закончил своей мысли о прйнципах. А я люблю слушать до конца, люблю доискиваться истины, хотя она, как и золото, скрыта под слоем песков.

— А истина теперь ясна — Комуч побеждает большевиков! Согласитесь, что добровольцы Каппеля и чешские легионы — это победоносные полки Комуча,— оживился Дмитрий Федорович.— Штандарты Комуча уже реют над Самарой и Симбирском, завтра они вознесутся над Казанью и Ижевском. Через неделю белокаменная Москва встретит наши штандарты малиновым перезвоном. Мы станем правительством мягкого сердца, будем обладать полной свободой действий. Власть без доверия народа ничего не стоит, а свобода — душа всех вещей. Без свободы все мертво. Комуч будет строить свою деятельность на принципах, истину которых не сможет никто опровергнуть, ибо истина неопровержима. Если разум заговорит о необходимости тех или иных социальных перемен, мы прибегнем к переменам. Предположим, что в интересах общества и прогресса нужно допустить какую-то большую социальную несправедливость. Я убежден — несправедливость допустима, если она приносит общую выгоду. Непростительна и вредна только бесполезная несправедливость. Повторяю: Комуч станет правительством

3 *

мягкого сердца, оно даст гражданам спокойствие духа, происходящее от уверенности в их собственной безопасности. Такого спокойствия, чтобы один гражданин не боялся другого, но все бы страшились нарушения правопорядка, установленного правительством. Ибо, как сказано...

— Прекраснодушнейший Дмитрий Федорович, я не знаю, что захотят левые эсеры от имущих классов. Я пока знаю, чего желают от нас большевики. Они провозгласили: кто был ничем— тот станет всем. Мы отвечаем: что мое — то мое, а что ваше — мы еще посмотрим! Да и думать долго не придется: три аршина земли предостаточно для любого из них. Вот и весь наш разговор с большевиками. Не вижу другого варианта и для левых эсеров, если и они будут болтать о свободе, братстве, равенстве,— Граве засмеялся.

— Простим нашему доктору его цветистые слова,— засмеялся и Долгушин.

Из спальни вышла Евгения Петровна с конвертом в руке.

— Точно ли я все записала, Николай Николаевич?

Граве для чего-то понюхал твердую желтоватую, как слоновая кость, бумагу. Рассмеялся:

— О женшины! Даже военные донесения пишут на бумаге, пахнущей духами. Дивный аромат вербены. Читать не стану, зная вашу память и любовь к точности, Евгения Петровна.

— А что, Николай Николаевич, известно вам о русском золотом запасе? — неожиданно спросил Долгушин. — Запас находится в казанском банке, большевики еще не успели его вывезти?

— Пока не успели. Я был в Казани неделю назад, тогда ходили слухи — золото будет эвакуировано в Нижний. Фантастическое количество ценностей в Казани, что-то до восьмидесяти тысяч пудов золота, платины, серебра, не считая царских сокровищ,— вздохнул Граве.

— Сердце начинает болеть, как подумаю о драгоценностях царской фамилии,— с темной злостью сказала Евгения Петровна. — Неужели мы не вырвем золото из рук немецких шпионов?

— Не беспокойтесь, Евгения Петровна, с головами комиссарскими оторвем...

Далекий короткий удар прокатился по ночному, дышащему августовской влагой саду. За ним второй, тоже короткий, злой и властный: на эти раскаты жалобным звоном отозвались оконные стекла. '

— Гроза приближается,-^ зябко поежилась Долгушина.

— Это, мама, не гроза,— прислушался Долгушин. — Это похоже на артиллерийскую канонаду.

— Не похоже, а совершенно точно. Неужели Каппель у

ворот Казани? — сказал Граве, все еще не веря своему предположению.

Доктор блеснул золотой оправой очков, Евгения Петровна перекрестилась. Долгушин поглаживал пальцами русую бородку, думая и о золотом запасе, и о полковнике Каппеле.

В саду послышались торопливые шаги, в оконную раму два раза стукнули. Евгения Петровна отдернула гардину: на стекле смутно обозначились толстые губы и приплюснутый нос.