Капитан Каретский сидел в заднем углу зала, с интересом следя за глубинным ходом размышлений своего юного друга, ставшего командармом. «Он ищет новые принципы революционной стратегии и этим отличается от многих военных практиков. У него есть свое понимание своеобразных условий гражданской войны, его намерения соответствуют реальным возможностям и моральному духу армии. Энтузиазм бойцов он проверяет дисциплиной и организованностью, а ведь обуздать анархию и партизанщину труднее, чем выиграть серьезное сражение»,— думал капитан, невольно заражаясь той страстью и уверенностью, что слышались в. каждом слове командарма.
После лекции слушатели оживленно обменивались своими впечатлениями. Каретский, взяв под локоть Гая, сказал с неожиданной горячностью:
— План командарма, по существу, очень прост, но в этой простоте неотразимость его. Самое трудное — претворять простые планы в действительность. Противник опытен и хитер, он может разгадать все наши идеи, все ловушки...
— А мы устраним такое коварное преимущество быстротой, внезапностью, порывом. Забыл, душа любезный, о революционном порыве? Он горы сокрушает! Кроме всего, я верю в нашего командарма.
15
В сухой августовской мгле застряло распаленное солнце, теплый ветер продувал воду, запахи луговых трав — густые, пряные, томящие — текли над рекой. Медленно поворачивались на обрывах сосны, пароходики, шлепая плицами, изнемогали на
\
перекатах, огибали мели, волоча за собой вереницы вятских пейзажей.
На палубах пассажирских и буксирных пароходиков, на плоских крышах баркасов громоздились кубы прессованного сена, мешки с картошкой, ржаной мукой, овсом, гречневой крупой, ячменем. Связки лаптей, тюки с кожей, ящики махорки перемешивались с пулеметными лентами, кучи вяленой воблы лежали рядом с орудийными снарядами.
На палубах, в проходах и закоулках сидели и лежали бойцы. Перебрасывались солеными шутками, добродушно матерились, рассказывали побасенки. Полураздетые, в опорках, лаптях на босу ногу, бойцы мало чем отличались от мешочников, нахлынувших в эти августовские дни на вятские берега.
На пароходике, возглавлявшем речную флотилию, было особенно оживленно. В кольце бойцов гармонист наигрывал частушки, подпевая самому себе:
Ветер дует, дождь идет,
Парень девку в рожь ведет.
Девка бает — не хочу,
Парень бает — заплачу...
Хор молодых, здоровых, грубых голосов с оканьем и присвистом проревел:
Мы, робята, ежики,
В голёнищах ножики!..
Гармонь замолчала, снова послышались побасенки и прибаутки. Кто-то допытывался у кого-то:
— Ванчё, а Ванчё, ты из Котельничё? А чё, правда, в Ко-тельничё три мельничё: паровичё, водяничё и ветреничё?
— Вяцкой — народ хвацкой! Толокном-те Вятку прудили, корову-те на баню тащили, колокол-те из лык плели. Ударят в колокол, а он шлык да шлык, а вяцкие бают — мало лык, подплетай, робяты, ишо...
— Дуб ты стоеросовый! И побасенка твоя хреновая. А по-твоему, кто Америку-те открыл? Колумб, чтоличка? Когда Ко-лумб-те в Америку прискакал, там артель вятских плотников бревна тесала. Вот оно чё, пень осиновый...
— И заспорили эт-то три поповны. Никак нё могут решить, что такое мясо, жила и кость. Собачились, собачились, подозвали батрака своего:
«Што такое мясо, жила и кость, Иван?»
«А эт-то, разлюбезные барышни, все величается распроеди-ным словом...»
На верхней палубе в ивовых плетеных креслах сидели командир Особого батальона Владимир Азин, его помощник Алексей Северихин и писарь Игнатий Лутошкин. Азин и Северихин хохотали, слушая анекдоты, писарь — старик с горбами на
спине и груди и оттого похожий на сплющенный глобус — неодобрительно фыркал.
— Вы чем-то недовольны, Игнатий Парфенович? — спросил Азин, поворачивая к писарю разрумянившееся от смеха лицо.
— Грустно мне от пошлости мира сего, юный ты мой человек,— ответил сочным, глубоким басом горбун. — Только и слышу поганые словечки, дурацкую матерщину да жеребячий смех. И стыдно становится мне, и гаснет мечта в душе моей...
— О какой мечте вы толкуете? — удивился Азин печальному тону Лутошкина.
— О вечной мечте по прекрасному. Подымите, юные вы люди, глаза на мир, вас окружающий. Вглядитесь в лесную красоту земли. Как хороша она, как свежа и чиста! А что я вижу? Сплошное хамство! А слышу что? Матгоки да скабрезные анекдоты! Что, скажите-ка мне, что за дело вашим бойцам до прекрасного мира, в котором они ^кивут?
— У кого они могли научиться понимать прекрасное? Не знаете, Игнатий'Парфенович? — обиделся Азин на звучные, кра-ѵ сивые слова, произнесенные звучным, красивым голосом.— Может быть, у деревенского кулака? У городского купчины, а?
— Чувство прекрасного свойственно не каждому,— сумрачно ответил Лутошкин.— Можно быть образованным, очень интеллигентным и не понимать красоты. И не ценить мечты о прекрасном...
— Это вы врете! Мечта о прекрасном свойственна всем людям, но одни могут о ней рассказать красиво и ясно, а другие нет. Вот в чем суть. Я же лично мечтаю о прекрасной жизни для всех людей на земле. На фронт ради этой мечты топаю, умереть за нее готов.
— Братоубийственная война не может стать мечтой нормального человека,—опять зафыркал Лутошкин. — Не признаю мечты разрушающей.
— А мы, разрушив этот поганый старый мир, создадим свой, справедливый и великолепный,— с жаркой убежденностью сказал Азин.
'— Ах, юный ты мой человек! Гражданин Ленин талантливо, даже гениально разрушает старый мир насилия. Как-то станет он создавать новый мир — это никто не знает. Кто из нас доживет до той благословенной поры?
— А вы полегче на поворотах,— оборвал горбуна Севери-хин и, вынув фарфоровую трубочку, стал сердито набивать ее самосадом.
— Ай не нравится правда?
— Белогвардейская — нет.
— У вас есть своя, красная?
— У меня правда классовая,— отрезал Северихин. — Вам же с вашими рассуждениями к белым лучше податься.
— К белым мне не с руки. Мне сейчас коренной вопрос жизни
уяснить хочется: кто нужнее простому люду—красные, белые или буро-малиновые?
Азин испытывал к горбуну какую-то непонятную веселую симпатию. Независимому характеру Азина были по душе не только независимость суждений Игнатия Парфеновича, но и его трагической яркости бас, и наивное, почти детское преклонение перед красотой земли. Азин вспомнил, при каких обстоятельствах пришел в батальон Лутошкин, и невольно улыбнулся.
Всего три недели назад Азин и Северихин носились по уездным городишкам и лесным деревенькам. Гневом и страстью звучали их речи на рабочих собраниях, на мужичьих сходках. Они говорили о контрреволюции, поднявшей мятежи на Волге, на Урале, в Сибири, об интервентах, высадивших свои войска в Архангельске и Владивостоке, о кулацких бундах, бушующих в Прикамье.
Настойчиво, но с легкой находчивостью юности вербовали она добровольцев в Особый свой батальон.
— Прежде чем записать, прочти. Что, неграмотный? Тогда я тебе прочитаю. — Азин читал жидким баритоном: — «Сознательно и бескорыстно и без всякого принуждения вступаю я в Коммунистический батальон. Вступаю и даю клятвенное слово— до последнего вздоха своего бороться с врагами трудового народа. Обещаюсь не просить у врага пощады ни в бою, ни в плену, с достоинством встретить смерть, как положено бойцу Коммунистического батальона. А если ради корысти или выгоды отступлю от своего клятвенного слова — считайте меня трусом и бесстыдным предателем. Значит, лгал я трудовому народу, товарищам по борьбе, лгал собственной совести...»
Доброволец слушал со строгим лицом, вытянувшись, опустив руки по швам.
— Понял? Подумал? Согласен? — спрашивал Азин. — Именем революции объявляю тебя бойцом ее...
Северихину церемония эта сперва казалась ненужной причудой Азина, но он быстро понял нравственное значение ее и даже позавидовал, что ему не пришла в голову такая идея.
Северихин был старше Азина, но подружились они с первых же дней знакомства. Спокойному, обстоятельному Северихину нравился порывистый Азин. Нравилось и то, что Азин образован, владеет французским и немецким языками.
— У него есть находчивость и ораторский дар,— восхищался Северихин своим другом. Северихину еще предстояло открывать в противоречивом характере Азина много новых, неожиданных— хороших и скверных — черт.
Июль был на исходе, земля парила, небо шумело грозовыми ливнями, В поисках добровольцев Азин и Северихин забрались в Котельнич — уездный дремотный городишко. Здесь среди светловолосых и сероглазых вятичей, пришедших записываться в батальон, Азин заметил горбатого старого человека. Опер-
шись спиной на заплот, расставив кривые, в валяных калошах ноги, засунув в карманы рваного пиджака руки, горбун терпеливо ждал.
— Тебе кого, старина? — спросил Азин.
— Не тебе, а вам, юный мой гражданин,—ответил горбун грустно и певуче. Приподнял мохнатые веки, и на Азина глянули черные, прекрасные, не защищенные для чужой боли глаза. Горбун протянул Азину бумажку.
.— Что это?
— Мандат. Теперь любят козырять мандатами.
— «Настоящим удостоверяется, что гражданин Лутошкин Игнатий Парфенович действительно находится в ссылке в Вятской губернии, имеет заслуги перед революцией, как борец против царизма. По специальности — странствующий философ»,—' прочитал Азин.
— Я решил поступить в ваш батальон,— снова звучно сказал Лутошкин.
— Стрелять умеете?
— Принципиально не признаю огнестрельного оружия.
— Агитировать за Советскую власть будете?
— Давно лишен страстей политических...
— А бомбы умеете делать, странствующий философ? — сыро-низировал Азин.
— Наука служит мирным целям человечества.
— Вы не толстовец, случайно?
,— в некотором роде разделяю учение Льва Николаевича.
— Что значит «в некотором роде»?
— Я уже ответил, юноша мой. Но кое-что я и отвергаю в учении его сиятельства. Ежели при мне какой-либо мерзавец ребенка бить вздумает, я могу и за ножик схватиться...