Тухачевский приказал тринадцатого июля овладеть Златоустом. Исполняя приказ командарма, Александр Павлов бросил на штурм города три бригады.
Первая бригада Василия Грызлова двинулась на восток, затем у станции Арша повернула на юг и устремилась к Златоусту.
Вторая, меняя направление движения то на юго-восток, то на северо-восток, у станции Куса тоже повернула па юг, к Златоусту. Третья бригада вышла южнее Златоуста и у станции Молосна повернула на северо-восток. Все три бригады незаметно, скрытно, подошли с юга и севера к городу, который, казалось, надежно прикрывала Ижевская дивизия колчаковцев.
Захваченные врасплох ижевцы не могли оказать серьезного сопротивления и бросились на Челябинский тракт, за войсками Каппеля и Войцеховского. Только один Воткинский полк, под командой самого Юрьева, еще сдерживал бойцов Грызлова на южной окраине города.
Юрьев дрался с волчьей храбростью. Несколько раз он ходил в атаку впереди воткинцев, рискуя своей жизнью, стреляя в своих же бегущих солдат. В разгаре боя он увидел сперва десятки, а потом сотни поднятых рук. Воткинцы прекратили борьбу, сдавались в плен, поднимая руки, становясь на колени.
Тогда, проклиная бога, судьбу, своих солдат, Юрьев тоже помчался на Челябинский тракт.
Лучистым сгустком энергии назвал Азина Игнатий Парфе-нович в день тринадцатого июля.
Это был действительно необыкновенного напряжения день: до Екатеринбурга оставались считанные версты, но бездну препятствий нагромоздил противник на этом пути.
Еще вчера полки дивизии Азина овладели крупным Уткин-. ским заводом под Екатеринбургом. В районе завода была разгромлена Сибирская дивизия белых. Уткинский завод представлял жалкое зрелище. Заводские трубы одиноко глазели в небо, корпуса чернели выбитыми окнами, старая плотина еле сдерживала воду огромного пруда.
Азин сидел на гранитном валуне, положив на колени картонную папку. Четвертую ночь подряд не спал он и казался совсем истерзанным, но весь был в порыве движения.
Быстрота маневров отличала его в эти дни. Обхваты, обходы, кавалерийские рейды, глубокие разведки стали системой в действиях дивизии; нанося неожиданные удары, он смело и ловко дробил силы противника, крушил его оборону.
Успехи Азина были уже не просто военной удачей — вдохновение его усиливалось растущим талантом полководца,, он учился стратегии на поле боя, не пренебрегая опытом врага.
Азин послал бригаду Дериглазова в обход Екатеринбурга и теперь нетерпеливо ожидал от него донесений. Ева вынесла из избы кружку горячего чая. Азин стал пить, обжигаясь, между глотками взглядывая на девушку.
— Что ты смотришь так?
— Я счастлив, когда гляжу на тебя. Хочешь знать, какой я вижу тебя после войны? И букли у тебя, и пудра, и мушка на щеке, и непременно в соломенной шляпке и в синем платье. Вот какая у меня мечта.
— Смешная мечта.
— Я хочу ей счастья в синем платье, а она на дыбы! — Азин снова потянулся за карандашом. «Первому и второму эскадрону разведать дорогу до самого Екатеринбурга. Если позволит обстановка — ворваться в город»,— написал он и передал приказ Игнатию Парфеновичу. — Турчину в руки. Он мастак панику наводить...
— Это, может быть, самый важный твой приказ на сегодняшний день, — сказал Игнатий Парфенович. — Могу я поехать с Турчиным в разведку?
Азин иронически пристукнул карандашом по папке.
— Да осенит тебя в разведке имя графа Толстого...
Игнатий Парфенович ускакал с эскадроном Турчина. Азин продолжал писать свои стремительные приказы:*
«К 14 часам 14 июля овладеть Екатеринбургом...»
373
Ты так уверен, что город падет в такие-то часы такого-то дня? — рассмеялась Ева.
Я убежден в мужестве и дисциплине красноармейцев. Мы сильны верой в народ, и это прекрасно понимают наши противники. Недавно разведка перехватила письмо английского генерала Нокса. Этот вдохновитель Колчака пишет, что можно победить миллионную армию большевиков, но нельзя уничто-жить сто миллионов русских, желающих победы красных и не признающих белых.
Генералы научились признаваться в своих поражениях с холодным пафосом,— пошутила Ева.
Эскадрон вылетел на светлую от ромашек поляну с гранитным столбом у дороги.
Перед нами Азия, за нами — Европа. Этот самый столбик-граница двух континентов,— сказал Игнатий Парфено-вич.
Кавалеристы окружили обелиск.
— На той стороне, значит, Колчаковия? — Турчин сбил на затылок фуражку.
Колчаку за тыщей столбов не укрыться. Теперь земля в Европе ли, в Азии ли мужику принадлежит,— поигрывая нагайкой, сказал командир второго эскадрона.
— Даешь Азию, мать ее распротак! — выматерился кривоногий кавалерист. — Всю белую шатию стану мордовать до самого океана. Океан-то прозывается как, не знаешь, старый хрен? ^
— Но, но, без хамства! — Турчин спрыгнул с седла, —Привалимся на часок.— Он лег в высокие, густые ромашки, положил под голову руки.
Разлегся-то как — башка в Европе, задница в Азии Навыдумывали хитромудрые всяких штучек-дрючек. Откедова знают, тут Европа, там Азия? Чесал один языком — до Луны-де полмильена верст. Он что, лазил на Луну?
— Семь верст до небес —и все лесом, а ты —полмильё-?ар~° Т ° ЗВаЛСЯ команди Р второго эскадрона, закуривая ци-
— Дай подышать махорочки. Эх-хе-хе, не желают люди запросто жить, все выкобениваются, все мудрят,— вздохнул кавалерист и снял сапоги. Сдвинул острые колени, обнял ладонями, переплел пальцы.
Его физиономия с вислыми щеками замерцала тускло но мягко. Такие же тусклые глаза скользнули поверх ромашек в сизое, неприступное небо. '
Показалось Игнатию Парфеновичу: живет в этом матерщиннике простая, жадная до веселых желаний душа, но какая-то сила давит ее, останавливая на самом взлете.
— Больно ты сердит, парень,— миролюбиво заговорил Игнатий Парфенович. — Тебя жизнь крутила да мяла, вот ты и озверел.
— Ты что, поп? Исповедуешь? Не желаю!
— На жизнь зачем сердиться? И на меня огрызаться ни к чему, я постарше, могу и совет подать.
— Советчиков расплодилось... Тоже выискался профессор кислых щей,— криво усмехнулся кавалерист. Опрокинулся на спину, взял цигарку, почадил, жадно глотая махорочный дым.— Ты, горбун, на шмеля похож. Жужжишь под ухом, жужжишь! А шмель, мать его душу, бесполезная скотина! На кой хрен его бог сочинил? Не ответишь, горбун, куда тебе! Кишка тонка! На, докуривай! — Кавалерист воткнул в губы Игнатия Парфе-новича мокрый окурок.'
Лутошкин чуть не задохнулся от вонючего дымка, но, сдерживая отвращение, стал курить.
— Будь ты хоть семь раз профессор, а жизни меня не научишь, я сам академию каторжной жизни окончил. Такие уроки преподнесу — за нож ухватишься.
— Мы же братья по классу,—заметил Игнатий Парфенович.
— Не люблю хитромудрых, горбун.
— А кого любишь? Россию ты любишь?
— Расею — да! А за что — кто ее знает. — Кавалерист поймал губами травинку, перекусил, пожевал.
— А не любишь кого? — допытывался Игнатий Парфенович.
-— Таких, как ты, горбун! Въедливый ты человечишка.
Игнатий Парфенович не огорчился грубостью кавалериста. Он лежал в траве, любуясь крупными ромашками, закрывшими всю поляну. Исчезло щемящее состояние духа, ушло в глубину памяти ощущение войны. Он созерцал высокое вечернее небо.
«Верю ли-я в существование бога? Дух мой — бог мой, а храм мне не нужен. Нужнее звездный купол над головой и вот эти ромашки, синяя эта травинка с кузнечиками, эта трепещущая всеми листами осина».
Над ними никли затяжелевшие кисти трав; прогретые за день солнцем, они все еще излучали тепло. Сквозь стебли мерцало закатное небо.
— Меня смертным боем били, теперь я на людях отыгрываюсь,— снова, но уже приглушенно сказал кавалерист. — Я ведь не христосик, чтобы обе шшеки подставлять. Нет, горбун, я любую стерву за свою шшеку загрызу. И тебя, горбун, тоже, только захрустишь, как цыпленок. — Кавалерист обнажил в усмешке редкие зубы.
Религиозное настроение Игнатия Парфеновича улетучилось.
Турчин поднял эскадрон. Кавалеристы снова ехали тихо, осторожно. Лес кончился перед ржаным полем, оранжевое от заходящего солнца, оно обрезалрсь узкой рекой; на противоположном берегу бугрились заводские корпуса.
Игнатий Парфенович не отставал от кавалериста, идолом впаянного в седло. Поспевающая рожь обхлестывала стремена, дорога пылила. Подпрыгивающая спина кавалериста казалась Лутошкину надежной, как броневая плита; стало почему-то нужным быть рядом именно с этим диковинным человеком.
На грани окоема вырисовывался город. Позолоченные глыбы куполов, заводские трубы, словно стволы чудовищных орудий, темные просеки улочек омрачали Игнатия Парфеновича. Начнется бой, вспыхнут неизбежные пожары, снаряды разворотят стены домов, и обрушатся колонны банков и торжественные церковные купола. Игнатий Парфенович ловил последние пятна солнца, слушал колокольный звон, далекие, еле слышные гулы города.
В сгустившихся сумерках вздыбилось дымное пламя. Эскадрон приближался к станции: уже были видны горящие вокзал, электростанция, паровая мельница, мучные склады.
На привокзальных улицах заметили колчаковцев. По эскадрону началась стрельба, пришлось отступать, было бы безумием ввязываться в драку с неизвестными, заведомо превосходящими силами противника. Колчаковцы погнались за убегающими.
Игнатий Парфенович вновь скакал по странно изменившемуся полю. Всадники находились в центре светлого необозримого круга. Безлунный свет лился с неба, из высокой ржи, из-под травы, высекался лошадиными копытами, сгущался над сосновым бором. Это невесомое, неуловимое, тревожащее свечение проникало в душу, освещало мозг.
Сквозь призрачный этот свет стреляли из винтовок, из наганов, в нем взрывались грай&ты — кровавые всплески взрывов освещали поле. Осколки свистели над рожью, срывая колосья; те подпрыгивали, прежде чем упасть.
Ране