Красные облака. Шапка, закинутая в небо — страница 2 из 32

МОЛЧАНИЕ

ИГРАЙТЕ БЕЗ МЕНЯ

Договорились так: Бенедикт и Бату нежданными гостями нагрянут к Геннадию. Визит «старых друзей» приведет Геннадия в неописуемый восторг. Вне себя от радости, он созовет соседей, чтобы разделить с ними свое счастье. Иными словами, он устроит пир и пригласит, во-первых, соседку, которая внушает ему наибольшие опасения, Лолу Карамашвили, имеющую виды на квартиру Самсона, и, во-вторых, уполномоченного по дому Гуту Бегашвили. План принадлежал Геннадию. Если бы Бенедикт просто привел свою племянницу-студентку и с помощью Геннадия поселил ее в одной из комнат Самсона хотя бы в качестве временной жилицы, соседи могли заподозрить недоброе и взбунтоваться.

А так все получилось складно.

— Аллаверды к вам! — Геннадий вручил осушенную им чашу — собственно, чайный стакан — Бенедикту и тут же наполнил его темно-красным вином, — Прошу тост! За здоровье родичей.

Это был условный знак. Бенедикт, однако, молчал. Он глядел на скатерть перед собой и с горестным видом качал головой, как бы выражая сожаление по поводу какой-то непоправимой ошибки. Бату насторожился, Бенедикт взял его с собой, как обычно, для того, чтобы тот при случае подсказал нужное слово и вывел его из затруднения. Таково было молчаливое соглашение между рассеянным монархом и мудрым министром. Министр весь превратился во внимание. Ему почудилось, что повелитель забыл, к какой военной хитрости решено было прибегнуть на этот раз для присвоения чужой территории. Но царь оказался на высоте. Это была тонкая игра.

— Эх, — вздохнул Бенедикт, как бы очнувшись от обуревавших его мыслей, — недостоин я произнести такой тост… Не пойдет мне вино впрок.

— Ну, что вы говорите? — воскликнул Геннадий.

— Нет, недостоин… — махнул рукой Бенедикт и нехотя поднес стакан к губам.

— Слушай, ты так ничего и не скажешь? — испугался Бату: если бы Бенедикт осушил сейчас стакан молча, весь план мог провалиться.

— Что я могу сказать, дорогой мой Бату? Забочусь я о своих родственниках? Помогаю им? Делаю что-нибудь для них? Ничего! — И он снова махнул рукой.

— Ты не только родственникам, ты даже совсем чужим людям охотно помогаешь!

— Тогда отчего моя единственная племянница, дочь моего покойного брата, сиротка моя Дудана ютится в студенческом общежитии? Как я это терплю? Правда, я целый год пытался снять для нее порядочную комнату, но ведь смирился же с неудачей, опустил руки! Ну, так я спрашиваю вас — имел я право забросить мою Дудану? Впрочем, вы-то здесь при чем?.. Извините меня! — Он выпил вино и снова вздохнул.

— Сказал бы мне, я побегал бы, поспрашивал, — сказал с упреком Бату.

— И я ничего не знал… А то уж как-нибудь помог бы вам найти приличную комнату, — сказал Геннадий громко, так, чтобы слышали Лола и Гуту.

— Геннадий! — внезапно вмешался в разговор уполномоченный по дому Гуту Бегашвили, с довольным видом потирая руки. — Мне пришла в голову превосходная мысль.

«Клюнуло!» — подумал обрадованно Геннадий.

— Мы с тобой, кажется, можем сослужить твоему другу службу, — продолжал Гуту.

— Каким образом? — Геннадий сделал вид, что не понял.

— Слушай, да ведь в нашем доме, на четвертом этаже… — Гуту почудилось, что глаза Лолы метнули в него целый сноп искр.

— Не понимаю! О чем ты? — прикинулся дурачком Геннадий.

— Вот что значит не смыслить в житейских делах! Слушай, я тебе о Самсоне говорю. У него же совсем пустая квартира, целых три комнаты!

На этот раз искры, вылетевшие из глаз Лолы, обожгли Гуту щеки. А Геннадий весь размяк от блаженства; как легко и просто он рвал крапиву чужими руками!

— Ну, что ты, Гуту! Старик ведь при смерти!

— Вот потому я и позволил себе сказать, что ты в делах ничего не смыслишь. Умирающему как раз и нужно, чтобы была живая душа рядом.

— Удивляюсь тебе, Гуту! — взорвалась Лола. — На что полумертвому старику, когда он уже, можно сказать, наполовину на том свете, на что такому посторонний человек?

— Пойми ты — прибавится к пенсии плата за комнату, денег будет больше на лечение…

— Мертвецу никакого лечения не нужно. Удивляюсь тебе, нет, право, удивляюсь! — Лола чувствовала, как уплывает у нее из рук предмет ее давних мечтаний — соседская квартира.

— Да послушай, вот моя Лида заходит к старику раз в день…

— И из больницы приходят! — вставил Геннадий.

— Ну да, из больницы тоже приходят… изредка. А племянница уважаемого Бенедикта будет все время при больном… На каком она факультете? — спросил Гуту Бенедикта.

— Э-э… на этом, как его… — Бенедикт бросил взгляд на Бату. — Ну, на этом самом, как его…

— На медицинском! — соврал, не моргнув, Бату.

— На биологическом, — вспомнил наконец Бенедикт.

— Тем более! — воскликнул Геннадий. — Если девушка учится на медицинском, то уж, наверно, она кое-что понимает в лечении и в уходе за больными…

— Ей-богу, вы хотите свести меня с ума, так уж прямо и скажите! — У Лолы покраснела шея. — Вы мне вот что объясните, пожалуйста, — от кого вы получите согласие на сдачу комнаты, если хозяин уже почти в могиле, глаза у него закрыты, уши не слышат и лежит он в постели без признаков жизни…

— Почему без признаков жизни — пульс бьется, — заметил Геннадий.

— Что же, вы по пульсу определите, сколько он хочет в месяц за комнату? А? Ну, что ты замолчал? От кого получишь согласие, кто будет договариваться с жилицей?

— Согласие я получил уже раньше, — сказал Гуту. — Еще до того, как с беднягой стряслась эта беда, он как-то зазвал меня к себе и попросил найти ему жильца, приезжего студента, а еще лучше студентку. И ключ от квартиры заодно мне вручил. Как тебе известно, присматривает за ним моя жена…

— Ключ вы прибрали к рукам сами, никого не спросясь, — съязвила Лола.

— Придержи язык, сударыня. Ключ в таких случаях должен находиться у уполномоченного по дому.

В эту минуту жена Геннадия, маленькая, пухленькая, с простодушным, детским выражением лица, внесла блюдо с вареными каштанами. Дымящееся это блюдо, поставленное посередине стола, подействовало на схватившихся насмерть спорщиков, как брошенный по хевсурскому обычаю между сражающимися женский плат — мандили. Лола и Гуту сразу замолчали, одновременно привстали со стульев, потянулись к блюду и зачерпнули по горсти горячих каштанов.

Это внезапное перемирие пришлось совсем не по душе заговорщикам. «Нашла время, дуреха!» — говорил полный укора взгляд, брошенный Геннадием на жену. Но судьба явно была на стороне Бенедикта. Горячие, только что из кипятка, каштаны обожгли рот Гуту, и он в ярости ударил кулаком по столу:

— Да что это такое, в самом деле? Полуграмотная женщина смеет учить меня, уполномоченного по дому!

Лола в свою очередь вскочила с места, кипя негодованием:

— Знаю я, знаю, что ты за птица и чей ты уполномоченный! Знаю, какой червяк тебе грызет нутро! Все знаю, нетрудно догадаться! — И она стремительно вылетела из комнаты.

Бенедикт обмяк, как проткнутый мяч, и начал раздуваться сызнова, с самого начала.

— Я покажу ей червяка! — кричал Гуту Бегашвили — по-видимому, разговаривая, он забывал о боли в обожженном рту. — Пусть она лучше за своим мужем присмотрит! — Он вдруг вскочил с места. — Многоуважаемый Бенедикт! Прошу вас, окажите мне милость… Сейчас же, немедленно, приведите сюда вашу племянницу, а все остальное я беру на себя. Очень прошу вас, сделайте это ради меня, глубокоуважаемый… Нет, вы. полюбуйтесь на эту…

— Едем! — вскричал Бату; он понимал, что такие чудодейственно-благоприятные мгновения не столь часто выдаются в жизни.

— Мне, конечно, неловко… Я хозяин дома… Но, пожалуй, и в самом деле вам лучше сейчас, сразу… — добавил Геннадий, подмигнув Бату.

Бенедикт встал. За ним поднялись и остальные.

— Так я пойду, уважаемый Гуту, — скачал Бенедикт. — Ради вас я готов. Поеду за моей племянницей. Как она посмела, эта… эта женщина? Как она решилась… перечить вам?

— Привезите вашу племянницу, привезите ее немедля и пусть эта ведьма, эта Лола или как ее там, увидит, кто я такой и что в моей власти.

— Только из уважения к вам, дорогой Гуту, а то ведь я до завтра и не собирался заняться этим делом… А может, и завтра и даже послезавтра не нашел бы времени… — сказал Бенедикт.

— Куда вы так рано? Посидели бы еще, — прибежала с кухни жена Геннадия со своим простодушно-детским лицом. — Покушайте еще чего-нибудь!

— Возвратятся, и посидят, и покушают, — эту фразу по правилам должен был произнести Геннадий, но его опередил Бенедикт: видно, очень уж торопился и забыл о распределении ролей.

— Если она думает, что я чем-нибудь хуже ее мужа, так ошибается, очень даже ошибается! — никак не мог переварить обиду Гуту Бегашвили.

Бенедикт и Бату сбежали по крутой улице на проспект Руставели. Оба задыхались от нетерпения. Им казалось, что все уже улажено, дело завершено, Дудану прописали в качестве законной жилицы на жилплощади этого больного старика, старик умер, квартира продана и сейчас они считают деньги — каждый свою часть. Бату почудилось даже, что он с завистью смотрит на Бенедикта и Геннадия — их доли оказались больше! Потом он вообразил, что Бенедикт удержал из его доли расходы на похороны старика, и чуть не взбесился из-за этой несправедливости.

Дудану они нашли на спортплощадке студенческого городка.

— Куда я должна идти, дядя Бено?

— Я снял для тебя комнату, — Бенедикт в третий раз поцеловал в лоб племянницу.

— Где, дядя Бено? — Дудана вытащила из рукава майки платочек и отерла лоб.

— В самом центре города! Ну, скорей одевайся! На что ты похожа в этих брючках!

«Чепуха! Очень даже красиво!» — подумал Бату.

— Дядя Бено, я… я не смогу платить за комнату.

— Никто тебя и не просит. Ну, беги скорей, переодевайся.

— Дядя Бено, мне здесь хорошо. И от института близко.

— Не знаешь ты, каково отдельно жить, не пробовала… Оттого и кажется, что тут хорошо. Ничего, войдешь во вкус.

— Дудана! — позвали с волейбольной площадки. — Будешь играть?

— Подождите, я сейчас! — крикнула в ответ Дудана, потом обернулась к дяде: — Не нужна мне, дядя Бено, отдельная комната.

— Когда дядя с тобой говорит, девочка, ты должна слушаться!

— Слушайся, слушайся! Твоего дядю весь райисполком слушается.

— Ду-да-на-а!

— Иду!

Бенедикт схватил ее за локоть:

— Куда ты, девочка? Да я ради тебя весь город перевернул! С каким трудом нашел приличную комнату, а ты…

— Да, но, дядя Бено, — прервала его Дудана, — я ведь уже три года здесь живу, что ж вы только теперь…

— Да, да, теперь, именно теперь тебе и нужно особенно много заниматься.

— Ду-да-на-а!

— Слышу!

— Ладно, вещи твои перевезем после. Сначала посмотри. комнату, — пошел на уступки Бенедикт, — Будешь жить недалеко от меня, иной раз тете Марго подсобишь в хозяйстве, да и она тебе всячески будет помогать.

«Откажусь, какая бы ни была комната, не буду в ней жить!»

— Дудана, играешь или нет?

— Играйте без меня!

Дудана шла по узкой асфальтовой, дорожке между газонами по направлению к белым корпусам общежития и старалась представить себе эту чужую комнату и свою жизнь в ней, одинокую, без товарищей и подруг. Она шла и бессознательно качала головой, как бы говоря в душе: «Нет! Нет! Третий год, как я приехала в город, и он никогда не вспоминал обо мне, даже не справлялся ни разу! Что ж ему сейчас приспичило? Наверно, совесть стала мучить. Все-таки я ему племянница, братняя дочь…»

Бенедикт не был братом отца Дуданы, даже сводным. Когда их родители — отец, одного и мать другого — поженились, оба были разведены, и у обоих было по мальчику от предыдущего брака.


Уполномоченный по дому Гуту Бегашвили дважды; повернул ключ в замке и налег плечом на тяжелую дверь. В душный коридор- струей ворвалась прохлада — казалось, она ждала, притаившись за дверью, пока ее впустят. Первой вошла в комнату жена Бегашвили, Лида; она держала в дрожащих руках тарелку с рисовым отваром и столовую ложку. За нею следовал Гуту, потом — Бату, Бенедикт, Дудана; Геннадий замыкал шествие. Оба окна просторного квадратного зала: были распахнуты. Старик, лежал на тахте. Костлявые, как у скелета, руки его были сложены на животе. Подбородок и скулы торчали, туго обтянутые кожей. Тело старика было такое плоское, что казалось, одеяло расстелено прямо на матрасе.

На стене висел увеличенный фотопортрет пожилой женщины — в рамке, обтянутой черным крепом. Под портретом на маленьком столике пестрел ворох красных и белых лент с надписями, снятых с похоронных венков.

Бенедикт чуть не отшатнулся от страха, увидев лицо больного старика. Потом этот страх сменился другим, еще большим: как бы старик не оказался уже мертвым.

Бенедикт панически боялся мертвецов — в особенности, если не исключалась возможность внезапного их воскресения. Этот старик, по словам медиков, был погружен в летаргический сон, и никто не мог предсказать, когда он проснется. А что если сейчас? Мог же старик пробудиться именно теперь, в эту самую минуту, и выставить за дверь непрошеных гостей!

Дудана вообразила, как она останется совсем одна с этим наводящим ужас, ни живым, ни мертвым, стариком, и ее охватила дрожь.

— Я здесь не смогу жить, — сказала она.

— Здесь жить вам и не придется, — Геннадий быстрым шагом пересек комнату, раздвинул золотистый занавес на противоположной стене и открыл показавшуюся за ней низкую сплошную дверь. За дверью обнаружилась комната поменьше, и в ней — кровать красного дерева, шкаф, большое овальное зеркало на стене и четырехугольный стол с оббитыми краями.

— Вот здесь вы будете жить. Рядам еще одна комната. Есть и кухня, и ванная, и все что нужно.

— Нет, дядя Бено, я здесь не останусь! — И Дудана в знак того, что даже разговор об этом считает излишним, ушла на висячий балкон.

Балкон выходил на проспект, против оперного театра. Дудана перегнулась через перила и посмотрела вниз. На широком тротуаре, возле угла крутой Чавчавадзевской улицы, стояли группой юноши, грелись на солнышке и беспечно болтали.

«Неужели больше никогда не встречу?.. — думала Дудана. — Не может этого быть! Где-нибудь, когда-нибудь встретимся… Я сразу его узнаю».

— Иди сюда, девочка, — послышался голос Бенедикта.

Он молча поднял руку, давая этим Геннадию понять, что за согласием девушки дело не станет: это он берет на себя.

— Все будет оформлено как полагается, — начал Гуту Бегашвили. — Согласуем с домоуправлением, запишем в домовую книгу, а милиция поставит новый штамп прописки в паспорте. Все это я берусь уладить сам. Нет, Лоле Карамашвили и ее мужу не видать этой квартиры как своих ушей!

Бенедикту, Бату и Геннадию стало не по себе. Все трое переглянулись. Неужели уполномоченный по дому догадывается, какие цели преследует Бенедикт?

— Я вылечу этого почтенного старика! — сказал Бенедикт, чтобы рассеять возможные подозрения уполномоченного. — Как его зовут? Самсон? Ну, так я добьюсь выздоровления почтеннейшего Самсона! Не будь я Бенедикт Зибзибадзе, если не поставлю его на ноги!


… — Считай меня невежественным лекарем и деревенщиной, если этот мальчишка через месяц не будет играть в футбол! — сказал Малакия Турманидзе.

И Турманидзе сдержал свое слово — двоюродный брат Самсона остался с двумя здоровыми ногами. Как тетя радовалась!

— Гей! Гей! — понукал быков Самсон; хворостина его со свистом рассекала воздух. Быки тронулись. Жалобно заскрипела аробная ось. «Мылом бы ее надо смазать, пересохла…»


— Смотрите, шевелит губами! — воскликнула Лида.

— Голоден, наверно, — сказал Гуту. — Остыла твоя похлебка, дай уж ему поесть.

— Разве он ест? — изумился Бату. — А я слыхал, тут только искусственное питание…

«Встретимся где-нибудь — в кино или в театре… А может быть, уже встречались, только я его не узнала? — Дудана все смотрела на гуляющих внизу, на проспекте. — Может, он живет здесь, в центре… А я за университетом — оттого и не встречались… Может, он работает где-нибудь здесь, поблизости…»

— С чего Гуту так на Лолу взъелся? — шепнул Бенедикт Геннадию.

Геннадий посмотрел на Гуту и Лиду, поднялся на цыпочки и чуть ли не прижал губы к самому уху Бенедикта:

— Нравится она ему. А Лола над ним смеется: дескать, будь тебе хоть двадцать лет, все равно с моим мужем не сравнишься. А мужа двенадцать месяцев в году нет дома — все время в командировке. Понятно?

«Если из этих денег мне достанется десять — мое дело в шляпе. Десять и три — тринадцать. Целое богатство!» — думал Бату, глядя на ноги Дуданы, перегнувшейся через перила балкона.


…Отец Эгнатэ Кубанейшвили, законоучитель, что-то шепнул на ухо после молитвы надзирателю училища. Тот кивнул в знак согласия и подозвал к себе Самсона:

— Пойдешь с отцом Игнатием.

— Слушаюсь.

Эгнатэ шел на крестины Он завернул в кусок ткани бутылку с елеем и еще какие-то принадлежности и взвалил узел на спину Самсону. Шли лесом, полями. В доме у Тутберидзе готовились к торжеству. Собралось все высшее общество. Белоснежные манишки и манжеты, голые напудренные плечи дам… У Самсона рябило в глазах. Ребенка погрузили в купель. Самсон читал молитвы по требнику.

— Благословите нашу трапезу, батюшка!

Эгнатэ осенил стол крестным знамением.

Со всех сторон совали ему в карман рясы смятые бумажки.

Ни копейки не дал он Самсону!

Рваные свои башмаки, из которых выглядывали пальцы, Самсон так и оставил тогда в лесу, вернулся домой босиком…

Ах, какой крепкой и нерушимой была в те дни его вера!

Никогда не вспоминалось раньше Самсону это происшествие — почему же он вспоминал о нем теперь? Быть может, он умирает и бог решил напомнить ему в предсмертный час о себе?


— А воду он пьет? — спросил Лиду Бату.

— Как же. Вот покормлю его и дам потом пить. Ему сейчас нужны свежий воздух и легкая пища. А когда он проснется, никому не известно.

— Думаете, проснется?


«…Как ему был к лицу тот бархатный старинный костюм!.. Какой у него славный голос! Он-то меня не узнает, даже если будет целый день на меня смотреть.

Да и как узнать — ведь он меня видел только в маске! Наверно, он живет где-нибудь здесь, в центральных районах… Может, послушаться дяди Бено, согласиться?.! Этот человек смотрит на мои ноги…»


Бату поспешно отошел от окна и посмотрел на Геннадия и Бенедикта. «Сегодня Яков Тартишвили принесет деньги», — внезапно вспомнил он и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Который час?

Лида коснулась губ больного тонкой серебряной ложкой. Коснулась слегка, осторожно, потом чуть-чуть надавила. Старик зашевелил губами, как младенец, но не раскрыл их.

«Вот она пришла! Пришла та женщина… Это ее руки, знакомое прикосновение…»

Все вспомнил Самсон:

«Фати умерла! Моя Фати!»

СОЛНЦЕ ЧУВСТВУЕТ РАССТОЯНИЕ

— Посмотри! — Джаба развернул перед Гурамом классный журнал с пожелтелыми страницами. — Шишниашвили Арчил целую неделю не являлся на уроки. «Нет. Нет. Нет». Видишь? — Джаба перевернул страницу. — Он пропустил и следующую неделю, вот опять: «Нет. Нет. Нет». А теперь посмотри сюда: его больше нет в списке. Вычеркнули.

— Должно быть, призвали в армию, — высказал предположение Гурам.

— Почему же не призвали других?

— Наверно, он был старше своих товарищей.

— В армию его не могли призвать, он еще не окончил школы.

— В ту пору нам приходилось трудно, могли на это и не посмотреть.

— Нет, думаю, скорее всего он заболел.

Гурам навалился на стол, дотянулся до спичечного коробка на другом краю и зажег потухшую сигарету.

— Ну хорошо, допустим, он заболел. Неужели это сюжет для кинофильма?

— Нет, болезнь, конечно, не сюжет. Ты снимешь фильм об этом классе и этом журнале, о том, как мы наткнулись на него случайно на чердаке, как искали по всей Грузии этих мальчиков и девочек, ставших уже взрослыми… Как нашли их наконец и что они нам рассказали…

— Художественного фильма не получится, — холодно сказал Гурам.

— Мы же пока ничего не знаем, материала у нас еще нет. Вот, смотри, что я обнаружил сегодня утром. — Джаба перелистал журнал, снова положил его перед Гурамом и провел пальцем вдоль страницы. — Читай! Двадцать шестого октября тысяча девятьсот сорок второго года преподаватель поставил двенадцать двоек по немецкому языку. Ни одной удовлетворительной отметки, не говоря уж о «хорошо» и «отлично».

Гурам посмотрел на приятеля большими, круглыми глазами. Потом пожал плечами.

— Да, понимаю, конечно, случается, — ласково сказал Джаба. — Но почему же именно по немецкому языку?

Гурам чуть заметно усмехнулся. Потом улыбнулся еще раз, — казалось, ему не смешно и он нарочно, усилием воли пытается себя развеселить.

— Ты хочешь сказать, что эти школьники не выучили урока, чтобы отомстить германским фашистам? — На этот раз он громко рассмеялся. — Хитрюги какие, здорово придумали!

— Я готов побиться с тобой об заклад, Гурам, что в конце октября тысяча девятьсот сорок второго года на фронте случилось что-нибудь ужасное, леденящее кровь, и дети, прочитав об этом…

— Я уверен, что и в конце и в начале октября на фронте происходило много ужасного, леденящего кровь. Готов биться об заклад.

— Смейся, смейся… Но я просмотрю старые газеты… Дети узнали из газет о чем-то ужасном… Впервые в своей жизни столкнулись с чем-либо подобным… Фашисты убили кого-нибудь после зверских пыток… Или сожгли деревню…

— Такое ведь делалось каждый день, Джаба!

— Да, каждый день, но дети узнали об этом именно тогда, как ты не можешь понять! Вот эти дети, в эти дни, — Джаба ткнул пальцем в журнал.

— Ну и что? — спокойно спросил Гурам.

— Тебя, собственно, вовсе не интересует, «что». Но я убежден, что дети узнали в те дни что-то потрясшее их.

— Какие же это дети — ученики десятого класса!

— Ну, ладно. Десятиклассники узнали в тот день или накануне что-то потрясшее их и «отомстили», как ты выразился… Выразили свой детский протест, свое возмущение фашистами.

— Вот это уже интересно, — сказал, усмехаясь, Гурам. — Это в самом деле интересно. Но что, если они просто не хотели учить уроки? Постой, не дуйся! Возможно, они в самом деле узнали о каких-нибудь особенных фашистских зверствах, согласен, но использовали это как повод, спекулируя на этом: дескать, вот мы в знак протеста не выучим урока, а учитель немецкого языка, когда мы ему объясним причину, растрогается и не станет нас наказывать. Ну, а преподаватель, — Гурам снова усмехнулся, — вместо того чтобы оросить журнал слезами, наставил в нем двоек!

Джаба молчал.

— Но твой вариант все же интересен, если это на самом деле так было.

Эта неожиданная сговорчивость насторожила Джабу, Гурам обычно не так легко менял свое мнение.

«Наверно, я несу чепуху, я ведь ничего не смыслю в кинематографии. А Гурам не говорит мне этого прямо, боится обидеть. Вот, признал даже что «интересно» — из деликатности».

— Возможно, для. кино это и в самом деле не годится. Видишь ли, я просто вообразил…

Гурам встал, потянулся.

— Не надо воображать, — сказал он и зевнул. Его голос, взгляд, его поза явственно говорили, что он считает дискуссию на эту тему оконченной.

Джаба увял, остыл, как погасшая головешка, быстро затягивающаяся пеплом.

— А как этот классный журнал попал к вам на чердак? — неожиданно спросил Гурам; он стоял возле пианино и, откинув крышку, разглядывал клавиши. — Во время войны ведь тут жили вы.

— Мама в летние месяцы сдавала комнату. Так она мне сказала, я об этом не знал. — Джабе не хотелось продолжать разговор о журнале, и, чтобы переменить тему, он сказал первое, что пришло ему в голову — Нодара еще не видел?

— Гагошидзе? — быстро повернулся к нему Гурам. — Как же, видел. Он очень переменился. — Гурам упер ладонь в потолок, потом посмотрел на нее: не запылилась ли?

— В чем переменился?

— Да как сказать… Одурел, что ли.

— Рассказы у него хорошие… Некоторые, по крайней мере.

«Некоторые… Оставляю себе путь к отступлению».

— Ни одной строчки у него нет стоящей! — решительно рассек пальцем воздух Гурам. — Не знаю, что ты там нашел интересного.

— Ну уж, ни одной строчки… Это ты слишком!

«Почему я не защищаю Нодара до конца? Не уверен сам или мне приятно, что его ругают?»

— Первые рассказы были неплохи. Он прислал мне книгу в Москву, — сказал Гурам. — Но теперь он, видимо, задался одной целью: выколачивать монету («Выколачивать монету!»), печатает огромные, растянутые, холодные, как лед, повести («Последняя повесть была великолепна, Гурам, наверно, ее не читал»). И сам он, как ледышка: согреешь его — растает у тебя в руках, а собственного тепла ему бог не дал.

— Да, он, пожалуй, немного холоден, — сказал Джаба так нерешительно, словно хотел скрыть эти слова от самого себя.

— Ни то ни се, ни рыба ни мясо («Думает по-русски, по-грузински так не говорят»), интересуется только одним: как бы урвать побольше. Попросил я его: может, напишешь для меня сценарий? А он тут же в ответ: а сколько мне заплатят?

— Не знает, сколько — вот и поинтересовался. Я тоже спросил бы.

— Ты ни о чем подобном не спрашивал. А я ведь и к тебе обращался. Думай, что говоришь!

«Думай, что говоришь».

Такая была у Гурама привычка: раздуть до необычайных размеров любую незначительную ошибку или оговорку. Он напускал на себя такой изумленный вид, словно впервые в своей жизни услышал какой-то невероятный абсурд, нелепость, не укладывающуюся в человеческом уме. И выражение его лица бывало таким вызывающе-ироническим, таким уничтожающим, что Джаба сразу чувствовал себя обезоруженным и терял охоту спорить и даже вообще отвечать. От этого ощущения беспомощности Джаба порой внезапно взрывался и отвечал приятелю грубостью, о чем сам потом долго жалел. Или, если ему удавалось сдержаться, побороть раздражение, он равнодушно соглашался с Гурамом, так как знал, что на каждый новый ею довод Гурам обрушится с еще большей яростью, с еще более язвительной иронией и в конце концов Джабе все равно придется сдаться и во всем, согласиться с ним.

— Да, деньги он любит… пожалуй. Скуповат, — сказал Джаба. — Не было случая, чтобы он развязал кошелек, расщедрился на угощение… — Джаба в самом деле не мог припомнить в настоящую минуту ни одного такого случая, так что совесть его была чиста.

— Ну конечно! Так я и думал. — В голосе и во взгляде Гурама больше не было иронии. — Стяжатель! Кулак! Разве ему место в литературе? — Он достал из кармана платок и отер им пот со лба и шеи. — Пойдем на двор, у тебя тут жарко, я весь горю.

— Моя комната ни при чем. Ты всегда потеешь, когда поносишь кого-нибудь! — сказал Джаба и понял, что одна из волн сдержанного им прилива злости все же вырвалась на свободу. Но это была очень слабая волна — она даже не докатилась до Гурама, лишь чуть всплеснула у его ног.

Джаба встал, спрятал старый классный журнал в ящик письменного стола.

«Всё боюсь… Боюсь, как бы мое суждение не разошлось с чужим, не выделилось из общего мнения. Неужели это врожденное? Высказываюсь двусмысленно, оставляю себе путь к отступлению… И только на следующий день, когда мнение большинства станет известно, готов объявить свое во всеуслышание, кричать на всех перекрестках… Тут уж я больше ничего не боюсь».

— Идешь? — донесся из-за двери голос Гурама.

— Сейчас.

— Кажется, твоя мать пришла, — сообщил с лестницы Гурам.

— Гурам, Гурам, ты, ли это, мой мальчик?

— Тетя Нино! Как я соскучился по вас, тетя Нино! Джаба услышал, как его мать расцеловала Гурама.

— Куда спешишь, побудь у нас еще немножко! Как тебе не стыдно, ведь давно уж приехал, а мне до сих пор на глаза не показался… Входи, входи, дай, посмотрю на тебя при свете!

Оба вошли в комнату.

— Небось жары не выдержал! Отвык от нашей комнаты, — сказала Нино, потом протянула Джабе сумку с провизией. — На, вынеси на чердак.

— Тетя Нино, а я сокрушался, что не увижу больше вашего чердака, думал, что вы давно переехали.

— С таким растяпой, как мой сын, разве чего-нибудь добьешься…

— Ну, пошли? — сказал Джаба, подхватив под мышку объемистый сверток.

— Погоди, ведь мы с тетей Нино давно не виделись!

— Ступайте, милые, ступайте… Надеюсь, теперь уж ты дороги к нам не забудешь.


Друзья вышли на залитую солнцем улицу. Гурам показал пальцем на липу, раскинувшую свои ветви в соседнем дворе.

— Помнишь, как мы играли в прятки на этом дереве?

— Какое оно тогда было большое… — сказал Джаба.

— А помнишь, — засмеялся Гурам, — как маленький братишка Сурена ударил тебя по голове заржавленной вилкой?

— Бедный Сурен! Он погиб на фронте.

— Знаю.

— А это что такое — помнишь? — Джаба расстегнул сорочку, спустил майку с одного плеча и повернул к приятелю оголенную грудь. Под левым соском виднелось белое пятнышко величиной с кукурузное зерно — след затянувшейся ранки.

— Это пятнышко напоминает мне об одном моем мастерском ударе, господин Д'Артаньян!

— А мне оно напоминает об одной вашей нечестной уловке, господин Рошфор! Я дрался деревянной рапирой с тупым концом, как было условлено. А вы тайком заострили кончик своей и вонзили его в меня. Надеюсь, ваша сиятельная память сохранила эти подробности?

— Глупости ты говоришь! — рассердился Гурам и нарушил всю «игру». — Почему тайком? Я всегда любил острое оружие.

Но Джаба не стал спорить.

— Пустяки, — сказал он. — Даже крови не было.

— Немного вышло.

— Твоя мать научила меня, помнишь, послюнить палец и потереть ранку, — вспомнил Джаба.

— И чтобы слюна была из-под языка…

— Да, из-под языка… Там, наверно, слюна чище. А ты помнишь горшки на этих столбах? — Джаба показал на решетку, которой был огорожен двор; железные прутья решетки перемежались с редкими круглыми каменными столбами; Гурам посмотрел в ту сторону. — Б горшках росли цветы.

— Помню, конечно!

— Однажды пришел человек, уселся вон там, на другой стороне улицы, и стал рисовать эти горшки. Мы побежали туда и примостились рядом. Мы тогда были совсем маленькие, помнишь? А художник заговорил с нами, спросил, как наше имя, фамилия, потом вырвал из альбома два листка, дал их нам и обещал подарить цветные карандаши тому, кто лучше нарисует эти столбы. Помнишь? Мы, наверно, мешали, и он хотел занять нас, чтобы сидели тихо.

— Не помню. Наверно, ты был не со мной, — сказал Гурам.

— Нет, с тобой.

— Не помню. Да я, наверно, в то время уже и не жил здесь!

— Ну, что ты, когда вы переехали, мы с тобой были уже в восьмом классе… Получилось ли у нас что-нибудь и подарил ли художник нам карандаши, я и сам запамятовал. Но что со мной был ты, это я помню очень хорошо.

— Сказочная у тебя память, — Гурам почему-то чувствовал раздражение. — Тебе порой что-то приснится, а ты после думаешь, что это было наяву.

— Возможно, — сказал Джаба. — Но гораздо хуже увидеть что-нибудь наяву, а потом думать, что это приснилось.

Гурам махнул рукой с безнадежным видом, подразумевая, что острота у Джабы получилась тупая.

Несколько времени они шагали молча. Потом Гурам сказал:

— Пойдем к нам, помоешься у нас в ванной. Дома сейчас никого не будет.

— Я не собираюсь купаться.

— Так ты не в баню? А что это за сверток у тебя?

— Это костюм, о котором я тебе рассказывал. Я отнес его третьего дня, но не застал старика костюмера, узнал, что он болен. И хотел оставить кому-нибудь в театре, но никто не согласился. Вот сейчас несу снова сдавать.



Гурам остановился.

— Да, кстати, ты собирался мне рассказать об этом маскараде… Что-то с тобой случилось там интересное — какая-то незнакомая девушка… Так ты мне говорил… Что же было?

— Да ничего… Ничего особенного.

— Как ничего? — Гурам резко повернулся к Джабе и в знак то ли изумления, то ли обиды всплеснул руками. — Что ж, я должен упрашивать тебя, заклинать нашей дружбой — ради бога, расскажи, что с тобой было, меня это так интересует, я сгораю от любопытства и так далее?

— Нет, зачем же упрашивать? Если хочешь, расскажу.

«Рассказать? А ведь та девушка, наверно, никому не рассказала… И, будь она здесь, наверно, попросила бы ничего не говорить Гураму… Рассказать?»

Джаба рассказал все от начала до конца.

— Больше я ее не встречал, — заключил он.

Гурам молча шагал, глядя в землю перед собой, — казалось, он все еще слушает.

— Невероятно! — вынес он наконец свой приговор и взглянул на приятеля.

— Почему невероятно? Что ты хочешь этим сказать? Все так и было, как я…

— Сказка, фантазия… Если хочешь — приму как сказку, а нет, так… — Он покачал головой, всем своим видом говоря: «Не верю».

— Как угодно. — У Джабы рвались с языка резкие слова, но в последнюю минуту он заменил их другими: — Мне безразлично.

— Верю, что все случилось в точности так, как ты говоришь. Но заключения твои фантастичны. Девушка заплакала оттого, что она некрасива, — нет, этому невозможно поверить.

— Она не каждый вечер плачет по этой причине. Случай был особый.

— Видишь ли… Скажи самой некрасивой, попросту уродливой женщине, что она ангел, что ты впервые в жизни видишь такую красоту, — она ни на мгновение не усомнится в твоих словах… Они все кокетки, все считают себя красавицами.

— Отчего же эта девушка заплакала?

— Почем я знаю? Но такие потоки слез, какие ты мне описал, зря не проливаются.

— Эта девушка так смело заговорила со мной… И почти что объяснилась мне в любви… Так как была уверена, что я никогда не узнаю, кто она. Но я сдернул с нее маску, и бедняжка пришла в ужас от мысли, что она, такая некрасивая, осмелилась заговорить о любви…

— Любая красивая девушка тоже пришла бы в ужас.

— Красивая девушка вообще не заговорила бы со мной, и я не мог бы тебе ничего рассказать. А моя незнакомка, должно быть, готова была провалиться сквозь землю от стыда. Она ждала, что я буду насмехаться над нею, раззвоню об этом происшествии по всему городу.

— Похожа она была на влюбленную? Или тебе показалось?

— Не знаю… Но чувствую, что сейчас она меня ненавидит.

— Нет, тут что-то совсем другое. Только не могу понять, что, собственно, произошло. Пока ты рассказывал, я все ждал: вот сейчас девушка снимет маску, и ты удивишься: «Так это ты, Лия?», или «Это ты, Мзия?», или «Этери», или еще кто-нибудь. Но вышло по-другому. Если ты от меня ничего не скрыл, то, значит, сам в тот вечер не заметил чего-то важного, в чем и было все дело. Некрасивое лицо тут ни при чем. Девушки из-за этого не плачут… Ты дальше пешком?

— Да, пойду потихоньку. — Джаба показал в сторону спуска Элбакидзе.

— А мне надо разыскать тут один адрес… Поручили в Москве передать письмо — до сих пор не собрался Ну, я пошел. Звони.

Джаба зашагал вдоль высокого деревянного забора, поставленного здесь недавно. Вдоль забора, вплотную к нему, были проложены мостки. За забором была шахта — здесь строили станцию метро. Время от времени грохот ссыпаемых в огромный бункер влажных скалистых обломков, извлеченных из глубины земли, оглушал окрестность.

Вдруг он услышал, что Гурам зовет его, и обернулся. Гурам торопливо шел за ним вдогонку, знаками показывая, чтобы Джаба остановился и подождал его. Видно, ему очень не терпелось сообщить приятелю только что пришедшую на ум мысль. Он заговорил еще издалека:

— Знаешь, что я думаю? Ты хорошо рассмотрел лицо этой девушки?

— Конечно. Иначе откуда я знал бы, что она некрасива?

— Она ведь плакала. А от этого иной раз и красавица покажется уродом. Кроме того, вы были в темном парадном.

— Ну и что? — Джаба почему-то пришел в волнение.

— Девушка тебя знает.

— Это она мне сама сказала.

— И когда ты сдернул с нее маску, она испугалась, решив, что и ты ее узнал.

— Что я ее узнал? Глупости!

— Возможно, — Гурам повернул назад и быстро пошел прежней своей дорогой, точно хотел наверстать потерянные время и расстояние.

«Все такой же… Только время вставило маленькую коробочку в большую и закрыло крышкой. Пройдет несколько лет, и время вложит эту новую коробочку в другую, еще большую».

И он тут же пожалел, что подумал так о друге детства.

В последние дни Джаба изменился. Что-то тревожило его, а что именно, он не мог понять. Быть может, возвращение Гурама вызвало в нем эту перемену? В течение последних пяти лет они виделись несколько раз, но эти свидания были как две капли воды похожи на встречи и беседы школьных лет; оба, казалось, сохраняли детские заботы и интересы, радовались и огорчались тому же, что в детстве радовало и огорчало их. Но на этот раз Джаба заметил, что Гурам говорил о своей профессии уже не так беспечно и не так вскользь, как раньше. Когда Гурам начинал рассуждать о фильмах, о киносъемке, Джаба чувствовал, что того волнует каждое слово, каждая услышанная или высказанная им самим мысль, — словом, что Гурам всей душой полюбил избранное им дело. А для Джабы работа была тем же, чем когда-то школа, только раньше он выполнял домашние задания, а теперь писал очерки и вместо отметок приносил матери зарплату.

Быть может, это головомойка, недавно устроенная ему редактором, привела Джабу в дурное настроение… Да тут еще, заодно к редакторским упрекам, присоединилась встреча с Гурамом… Тот ведь и сам, как воплощенный упрек, предстал вдруг перед Джабой на улице.

А тут еще и третий упрек… от той девушки! Этот, последний укор было труднее всего вынести.

«Я должен найти ее, непременно! Однако с чего это Гураму взбрело в голову, что я должен был ее узнать?»

Никалы и на этот раз не оказалось в театре. «На бюллетене!» — объяснила Джабе дежурная. Ящик ее стола был наполовину выдвинут, а в ящике разложен завтрак — дежурная жевала, не раскрывая рта, и старалась незаметно двигать челюстями. Внезапный телефонный звонок прервал ее занятие. Она поспешно проглотила кусок и подняла трубку.

— Слушаю… — Она не успела вытереть руку и держала трубку двумя пальцами. — Позвоните администратору, пожалуйста…

Окончив разговор, она снова повернулась к Джабе:

— Нет, я не могу оставить костюм у себя, еще, чего доброго, потеряется, и у меня вычтут стоимость… Вот поправится Никала, ему и отдадите.

— Так я, пожалуй, позвоню к вам дня через два-три.

— Да, пожалуйста, позвоните, если даже буду дежурить не я, вам скажут, здесь ли Никала… Чтобы вам зря не приходить.

Выйдя из театра, Джаба завернул в универмаг. Шпага Меркуцио разорвала газету, в которую был завернут костюм, и он попросил у продавщицы в отделе готового платья оберточную бумагу. Девушка в форме с эмблемой магазина положила перед ним на прилавок толстый серый лист. Джаба развернул газету, сложил поаккуратнее бархатный костюм.

— Извините, пожалуйста, где вы это достали?

Джаба обернулся. Дородная женщина с двойным подбородком стояла рядом. Джаба ничего ей не ответил, только нарочно развернул еще раз старинное одеяние, расправил узкие, тесные рейтузы — думал, что женщина разочаруется и отойдет, но не тут-то было.

— Какая прелесть! — женщина проглотила слюну. — Сколько заплатили? Купили с рук или из-под прилавка? Где?

Джаба огляделся с таинственным видом и шепнул еле слышно:

— У Никалы.

— У Никалы? Что вы говорите! — Женщина сделала вид, что все поняла, повернулась на каблуках и исчезла. Лишь на мгновение вместо двойного подбородка мелькнул перед Джабой ее жирный затылок.

В универмаге было полно народу. Людской говор и шум сливались с голосами радиорепродукторов в однообразное гуденье. Где-то в городе разыгрывалась вещевая лотерея и диктор, ведущий репортаж, торжественно объявлял номера счастливых билетов, как бы переживая волнение за их обладателей, скорее всего не подозревающих о своей удаче.

А у кассы образовалась длинная очередь. Стоявшие в ней покупатели шумели, возмущались, ругали кассиршу, но та, ни на кого не обращая внимания, про-горно нажимала клавиши кассового аппарата, крутила ручку и замирала, к чему-то прислушиваясь. Джаба заметил свисавшую из аппарата, завернувшуюся спиралью ленту необорванных чеков; на каждом стоял номер одного из тех счастливых билетов, на которые выпали крупные выигрыши в денежно-вещевой лотерее. Кассирша составляла для каких-то непонятных собственных нужд список выигрышей, полученный из первых рук. Радиорепродуктор объявлял все новые и новые номера выигравших билетов, и чековая лента вылезала из аппарата, становилась все длинней, так же как очередь перед кассой.


Было семь часов вечера. Над городом проплывали облака, окрашенные в алый цвет косыми солнечными лучами. Джаба не знал ничего прекраснее — невидимые лучи заходящего солнца скользили в огромной пустыне неба, ничем не выдавая своего присутствия, и вдруг, столкнувшись с белым облаком, вспыхивали алым пламенем, сгорали в жарком поцелуе, словно запевая безмолвную песню о том, что белое облако еще раз утвердило их веру в собственное существование, что, не встань оно на пути, солнечные лучи так и не осознали бы своей красоты, так и стремились бы без цели вдаль в бесконечной, безжизненной вселенной. А тут их вдруг остановила земля, белый ее вздох, — и облако нежилось, красовалось, потягивалось в истоме, точно и увертывалось от солнечного луча, и раскрывалось навстречу ему, точно и стыдилось этого разлитого багрянца и радовалось.

Завтра в той же части неба, на той же высоте разляжется другое облако, окутается сиянием другого луча. Но сейчас прекраснее этого облака нет ничего на свете!

Когда автобус переезжал по мосту через Куру, Джаба выглянул в окошко и увидел внизу, в речных волнах, отблеск алого неба, — наверно, это было то самое облако.

Он сошел с автобуса у Дворца правительства, пересек проспект и свернул налево. В картинной галерее со вчерашнего дня была открыта выставка, посвященная 39-й годовщине Октябрьской революции. Нынче утром редактор просил Джабу зайти на выставку и выбрать картины, репродукции которых можно было бы поместить на обложке журнала. Джаба не занимался цветной фотографией, съемку предполагалось поручить другому сотруднику.

Джаба шел быстро, перекладывая сверток с костюмом Меркуцио из одной руки в другую. Он хотел прийти домой пораньше и засесть за дело. Завтра он должен был представить редактору план своей работы: на какие темы он напишет очерки, куда поедет в командировку. Надо было придумать немало таких тем, чтобы редактор, после тщательного отбора и отсева, оставил хоть две или три.

Он поднял голову — и вздрогнул. Ноги его словно приросли к тротуару. У входа в Парк коммунаров стояли группой парни подозрительного вида. Они вызывающе глядели на Джабу. Видимо, они уже раньше заметили его и, не двигаясь с места, дожидались, чтобы он подошел поближе. Среди них был тот самый вор, которого Джаба снял в управлении милиции полгода тому назад. Фотография эта была напечатана в журнале в качестве иллюстрации к интервью с начальником следственного отдела.

«Узнал! — У Джабы задрожали колени. — Отбыл срок? Так скоро? Или выпущен на поруки — лечиться?» Ему вспомнились ампулы морфия на столе перед следователем.

Джаба хотел повернуть назад, сделав вид, будто вдруг решил сесть на троллейбус или увидел знакомого на другой стороне улицы. Но что-то помешало ему бежать, он не решился проявить перед самим собой столь очевидную трусость. В особенности же ему не хотелось выказывать страх перед этими парнями — пусть уж лучше его убьют, чем заметят, что он боится.

И Джаба продолжал путь. Он даже поднял голову повыше и заставил себя посмотреть в ту сторону, чтобы сразу пережить минуты страха и покончить с ним. «Это тоже уловка, маленькая трусость», — подумал он.

— Друг… На минутку!

Он повернулся как зачарованный; не ускоряя и не замедляя шага, подошел к ним. Сердце у него бешено колотилось.

— Афо! — сказал один из компании, приземистый, с выкаченными глазами, и, засунув руки поглубже в карман плаща, мотнул головой в сторону Джабы: — Это он?

— Да, он, я же тебе еще вчера его показывал, — ответил Афо, тот самый, чье фото было напечатано в апрельском номере «Гантиади», и обхватил руками бронзовый пушечный ствол, врытый в землю наподобие столба.

Вдруг Джаба услышал свистящий звук. Приземистый держал в руке длинный, гибкий, стальной прут — ружейный шомпол.

«Изобьют в кровь!»

— Пойдем! — сказал приземистый и еще раз взмахнул шомполом — стальной прут со свистом рассек воздух.

Вся компания лениво, вразвалку, направилась к воротам сада — никто, видимо, не сомневался, что Джаба пойдет следом.

«За человека считают!»

Джаба прошел мимо пушек. В длинном, с колоннами здании картинной галереи в старину помещался военный музей. Некогда он был обведен по фасаду решеткой из трофейных пушек, отнятых у неприятеля русско-грузинскими войсками. Решетки давно не стало, сохранились только две пушки. Сколько раз Джаба подростком ходил вокруг них, нагибаясь и разглядывая персидские и турецкие надписи, чтобы вычитать среди вязи арабских букв хотя бы дату.

Он ощутил прилив мужества, поднял голову и, топая, зашагал по дорожке, посыпанной толченым кирпичом.

Компания остановилась у садовой скамейки, заслоненной раскидистыми елями («Это их обычное место»). Приземистый сел. Остальные стояли, поджидая Джабу. Джаба переложил сверток с костюмом из одной руки в другую, достал из пачки сигарету и жестом попросил одного из парней, долговязого и небритого, дать ему прикурить. Мелькнула мысль, что это — подсознательно рассчитанное действие: вечно бодрствующий инстинкт самосохранения пытается нащупать пути к примирению. Вдруг он почувствовал, что v него дрожит подбородок и сигарета предательски прыгает во рту. Он быстро выхватил ее, смял и отбросил в сторону. Рука небритого, протянувшаяся к нему с горящей сигаретой, так и застыла на весу.

— Афо! Начинай, — сказал главарь шайки и слегка похлопал себя шомполом по ноге.

«Только не сопротивляться! Надо уйти живым!»

— Ну, что я скажу этому пижону, Свинка-джан! — пожаловался атаману Афо, сплюнул и подошел к Джабе вплотную, так, что уперся в него животом. Неподвижный взгляд его стеклянных сомнамбулических глаз заставил Джабу поежиться.

Поодаль на дорожке показался пожилой, седой человек.

— Помиритесь, молодые люди, помиритесь, — сказал он с улыбкой и прошел мимо.

— Ну, так действуй! — посоветовал приятелю Свинка.

Афо внезапно ударил Джабу в лицо каменно-твердым кулаком. Удар был коварный и неожиданный. Джабе показалось, что голова у него сразу распухла и продолжает раздаваться вширь. Это было первое, мгновенное ощущение — и тут же что-то теплое залило ему губы: из носу хлынула кровь.

…Афо барахтался на земле; он несколько раз приподнялся, но не мог встать. Сильным и быстрым был ответный удар Джабы.

Вдруг перед Джабой блеснули выкаченные глаза. стальной прут просвистел в воздухе, словно летящая пуля, и обжег ему лопатку. Удар сопровождался натужным выдохом — так ухают, когда рубят топором суковатый пень. Второй взмах, второй удар — такой силы, что рука у бьющего, казалось, оторвется. Чтобы уклониться от третьего удара, Джаба пригнулся, встал на колени.

Тут случилось нечто поразительное. Джаба услышал — глаза у него были зажмурены, — как вся шайка внезапно сорвалась с места и прямо через кусты и газоны пустилась наутек. «Милиционер», — подумал он и открыл глаза. Но вокруг никого не было: ни милиционера, ни воровской братии. Все исчезли — какая-то неведомая сила подняла на ноги и увлекла прочь даже Афо. В саду царила тишина — только шуршали под коленями у Джабы сухие листья.

Джаба посмотрел вокруг — и вдруг затрясся от смеха. Тотчас же жгучая боль пронизала его. Джаба застонал и осторожно провел рукой по горевшей лопатке. Он стонал и смеялся, смеялся неудержимо, а в глазах у него стояли слезы от боли. Перед ним на земле сверкала шпага Меркуцио, до половины выскользнувшая из ножен.

Когда Афо ударил его, сверток вывалился у Джабы из рук. Это он ясно помнил. Нанося ответный удар, он наступил на пакет и разорвал оберточную бумагу — костюм развернулся у него под ногами. А когда он присел, чтобы уклониться от удара шомполом, ворам, должно быть, бросился в глаза блестящий клинок на земле у его ног, и они сразу разгадали «коварный замысел» Джабы. Все они, конечно, были с ножами. Но что ножи против чуть ли не метровой шпаги!

«Бедняги! Конечно, это был бы неравный бой!»

Джаба все смеялся — теперь уже тихо, про себя, смеялся от радости. Вот уж в самом деле — счастливое избавление! Он стоял на коленях, словно на благодарственной молитве, и старательно заворачивал в рваную бумагу доспехи храброго Меркуцио.

Дома он нашел дверь незапертой: мама, должно быть, вышла к соседям. Джаба поднял майку и посмотрел в зеркало через плечо на свою спину. Правая лопатка была пересечена прямой, темной полосой. При виде этой вздувшейся полоски Джаба почувствовал боль с новой силой. Он помазал лопатку одеколоном. Рука выше локтя была опоясана другой полоской — точно красной повязкой. Ее Джаба не удостоил вниманием. Он оделся, зажег сигарету и распахнул настежь окошко в покатом потолке, чтобы запах одеколона поскорее выветрился.

Сейчас придет мама, спросит, был ли он в райисполкоме, узнал ли, когда им дают квартиру. Каждое лето с первыми жаркими днями матерью овладевает переездная лихорадка: все ее мысли заняты новой квартирой, она раздражается по пустякам, жалуется, клянет свою судьбу. Но вот приближается зима, зной и духота на чердаке у них сменяются прохладой, и мама забывает о летних горестях: сидит перед гудящей железной печкой, протянув к огню увядшие руки, и ни о чем не тужит, вполне довольная жизнью, сыном, квартирой… И так до нового лета, до новой жары.

Джаба сел за стол, достал из ящика чистую бумагу. Выставку он не успел осмотреть, не выполнил поручения редактора. Надо хоть составить план работы. Завтра на совещании редактор потребует, чтобы каждый сотрудник представил ему такой план.

Давно уже у Джабы родилась одна идея — наметка репортажа. Что, если проделать с солнцем путь от восточной границы Грузии до Черноморского побережья? Следовать за солнцем и описывать и снимать на пленку все, что встретится по дороге. Корреспондент и солнце вместе пустятся в дорогу из Кахетии, вместе проделают все путешествие и завершат его на западе, у моря. Скорость и маршрут обоих будут одинаковы. Грузия ведь страна одного дня пути, ее всю можно проехать от восхода до заката, хотя, впрочем, для солнца таковы и самые обширные страны мира и даже вся земля. Солнце равно оделяет всех своим теплом и светом, безбрежному морю и маленькому озеру, высочайшей горе и крохотному холму одинаково дарит утро и вечер. И с какой изумительной точностью чувствует солнце расстояние! Не подходит к земле слишком близко, чтобы не сжечь ее дотла, и не удаляется настолько, чтобы земля оледенела. Соблюдает дистанцию солнце, знает, как далеко или как близко от земли надо ему держаться. А люди не знают — и порой отдаляются друг от друга так, что у них леденеет сердце. По пустячному, смешному поводу могут оттолкнуть ближнего…

…Как же все-таки вышло, что он стукнул этого Афо? А ведь решил было твердо, что рукой не пошевельнет, ведь не сомневался, что, если попробует сопротивляться, его убьют. И все-таки ударил! Нет, это не кулак Афо помрачил ему сознание, ответный его удар не был реакцией на острую боль. Низость Афо, лисья его повадка — вот что решило дело. Как подло подобрался он к Джабе, весь разболтанный, расслабленный, словно и руки не мог поднять, словно и не собирался сводить с Джабой счеты, и даже захныкал: «Ну, что я скажу этому пижону?» И вдруг весь собрался, напрягся, как пружина, и выбросил вперед каменный кулак. Вот это коварство, этот истинно воровской подвох и вызвали в Джабе взрыв ярости. Афо во что бы то ни стало нужно было показать перед товарищами свое молодечество, он должен был действовать наверняка… Ну, и получил сдачи.

…Нет, из «Солнечного репортажа» ничего не получится. Он не представляет себе, как все это осуществить. И все же внесет в свой план — Георгий иногда умеет придать теме неожиданный, удивительный поворот.

О чем или о ком еще можно написать очерк?

Может быть, о профессоре Руруа? Жизненный путь грузинского ученого… Детство… Начало… Революция, победа советской власти в Грузии, первые достижения… Может оказаться интересным… Но может и не оказаться… Обыкновенная, спокойная жизнь без каких бы то ни было событий, ничего лакомого для журналиста. Но вот это… Вдруг забрал стихи, которые сам же принес в редакцию… Почему? Просто так, без причины?

…Нет, дело не только в шпаге, шпага, собственно, тут не главное… Главное то, что я смело пошел за ними, не испугался и даже сигарету достал — был расположен курить, — а потом мгновенно ответил ударом на удар… Вот они и подумали: «Этот, видно, на все способен». Немножко они, должно быть, трусоваты… Впрочем, они вообще, конечно, трусы, страх ведь, наверно, постоянный их спутник… когда они обделывают свои делишки… Да ну их!..

Что еще?

«У нас ничего нет о новостройках», — каждый день повторяет Георгий. Но что можно написать о строительстве? Сдано столько-то квадратных метров жилплощади… Столько-то, людей получило новые квартиры… Сухо. Как давеча говорили в автобусе? Джаба ехал по улице Павлова. Длинноносый человек, с темным от загара лицом, смотрел в окно на улицу и рассказывал спутнику:

«Совсем недавно я охотился в этих местах на диких уток. Вов там было болото» Однажды я завяз в грязи — спасибо, крестьяне вытащили».

— Ну и вонищу развел! — услышал Джаба голос матери, вошедшей так, что- он не заметил.

— Я расцарапал ногу и смазал ранку одеколонном. — Джаба повернулся, к матери вместе со стулом.

— Был у Зибэибадзе?

— Был. Не- застал, — еще одна ложь сорвалась с языка у Джабы; он повернулся обратно к столу. — Сказали, что уехал на стройку. Сегодня в райисполком уже не вернется.

— Утром надо к нему явиться. Эти люди больше часу не могут на месте усидеть.

— Завтра непременно пойду. Разбуди меня пораньше.

Нино сняла с швейной машины катушку черных ниток и вышла.

— Что это нынче с тобой — так рано уже дома? — донеслось через дверь до Джабы.

Он встал, еще раз вздернул рубаху, майку и посмотрел в зеркало на свою спину. Полоса вздулась и совсем почернела.

«Завтра, наверно, заболит еще сильней. Не окажись на мне пиджака и плаща — лежал бы я сейчас в больнице».

Джаба закурил сигарету, заложил руки в карманы, вышел в коридор, свернул налево в узкий пожарный проход к чердачному люку-окошку и высунул голову. Заречная, левобережная часть Тбилиси была видна отсюда как на ладони. За мутно-желтой Курой убегали вдаль улицы, толпились дома, позолоченные солнечными лучами. Тень от дома Джабы покачивалась внизу, на речных волнах — где-то посередине этой тени, в глубине, качался и сам Джаба. Оглушительно гудела тепловая электростанция на противоположном берегу, изливая через чугунную трубу в реку кипящую воду. Все новые и новые порции сжатого пара, изрыгаемые трубой, обрушивались, как яростные кулаки, на облака, клубящиеся над поверхностью реки, и рассеивались в пространстве.

Высокая кирпичная труба электростанции навела Джабу на мысль о тбилисских утрах. Сколько раз думал он о человеке, который приводит в действие заводской гудок на заре, сообщая всему свету, что Тбилиси вступил в новый, очередной день своей жизни. Вот об этом человеке можно было бы написать очерк! Как знать — быть может, давать первый утренний гудок считается такой почетной обязанностью, что это дело поручают только избранным, заслуженным рабочим? А может быть, сами предприятия, заводы и фабрики соревнуются, чтобы завоевать право первого гудка? Впрочем, вполне возможно, что гудками ведает автомат, подключенный к часам…

Сколько раз, подростком, Джаба тайком убегал из дому на Куру. Однажды он чуть не утонул, — по счастью, его спас один взрослый парень, вытянул из водоворота, словно головастика, и дотащил на себе до берега. Не случись тогда рядом этот парень, Джабы не было бы в живых. Может быть, среди этих взрослых парней, что ходили на Куру купаться, был и Афо? Может, он даже учил Джабу плавать? Нодар плавал лучше, чем Джаба. А Гурам только плескался у самого берега. Однажды товарищи забросили его школьный ранец на середину реки…

«Классный журнал! — мелькнуло у Джабы в голове. — Почему я до сих пор о нем не вспомнил?»

Он вернулся бегом в комнату и достал из ящика письменного стола старый классный журнал в истрепанной обложке.


«1942/43 учебный год, класс 10-б».

Джаба раскрыл журнал.

«Абашидзе Нана.

Болквадзе Тариэл.

Бендукидзе Гайоз.

Гветадзе Тамаз.

Горделадзе Мзия».

…………………………………………


«Вот если бы разыскать их всех! Где они, что сейчас делают… Отчего после урока немецкого языка 26 октября 1942 года в журнале появилось двенадцать двоек? Вот это был бы в самом деле интересный очерк».

Задумчиво насвистывая, Джаба уложил бумаги в ящик стола, сел за пианино и начал импровизировать. Впрочем, импровизация становилась все более похожей на какую-то знакомую мелодию. Так бывало всякий раз, когда Джаба принимался «сочинять» музыку.

Никто ведь не помнит своего рождения. А Джаба помнит. Он родился четырнадцати лет, в зале оперного театра, во время исполнения увертюры «Тангейзера». Он сидел вместе с Нодаром в боковой ложе одного из верхних ярусов. Вышел дирижер, поклонился публике, взмахнул палочкой — и Джаба взлетел. Он прошел сквозь стены, как звук через тонкую перегородку, и р. змыл в поднебесье. Бесчисленные фонтаны били из земли, нигде не было видно ни домов, ни лесов, ни гор. Белой пеной возносились в небеса кипящие струи фонтанов, и над ними в прохладном тумане плавал Джаба. Откуда-то доносился нежный женский голос. Джаба чувствовал, что обладательница этого голоса следит за ним, и это причиняло ему неизъяснимое наслаждение.

Позднее он рассказал Нодару о своем музыкальном сне наяву. Он боялся, что Нодар посмеется над ним, но ничего подобного не случилось. Как они оба полюбили музыку! Как жалели, что не учились ей с детства! Все больше увлекались они музыкой, и чем жаднее пили ее волшебный напиток, тем сильнее становилось сожаление. Они считали, что им поздно учиться, что музыкантов из них уже не выйдет, нечего надеяться, но потом где-то вычитали, что Вагнер в шестнадцать лет не мог назвать ни одного музыкального интервала, и необычайно обрадовались — решили, что не все еще потеряно. В фортепианный или скрипичный класс их, конечно, уже не могли принять, духовые инструменты они отвергли сами — и в конце концов остановились на виолончели. Соседка, служившая в опере кассиршей, сводила друзей к Капельницкому, Старый музыкант стал проверять у Джабы слух и чувство ритма: постучал карандашом по крышке рояля и велел ему повторить. Джаба в точности повторил ритмическую фигуру. От усердия он так громко стучал карандашом, что Капельницкий засмеялся и сказал ему: «Из тебя выйдет отличный ударник».

Джаба сыграл одной рукой лейтмотив «Тангейзера».

До сих пор ему не приходило в голову подобрать эту музыку на фортепиано; он играл почти все, что слышал и запомнил, хотя и упрощенно, так что настоящий музыкант, пожалуй, только пожал бы плечами по поводу его упражнений, а вот «Тангейзера» никогда не пытался разобрать. И никогда не попытается: его неловкие, медлительные, земные пальцы не смогут воспроизвести эти неземные звуки, поющие в его душе, не смогут воплотить их в физическом явлении. Он не может коснуться бесчисленных пенных струй, взвивающихся к небу, рассыпающихся легким туманом.


Вечером, укладываясь спать, он неловко повернулся в постели и чуть не вскрикнул от острой боли: точно его еще раз огрели шомполом по спине. К счастью, он сумел удержаться — не то, наверно, напугал бы маму до смерти.

Он закрыл глаза и сочинил такую историю.

В кафе вошел высокий, худощавый человек в шляпе, с небольшим черным чемоданом в руках. Человек сел за стол, просмотрел меню, позавтракал и ушел. Джабе показалось, что человек этот захватил с собой меню, а вместо него оставил другое. Джаба вскочил, выбежал на улицу за подозрительным посетителем. Незнакомец заметил, что за ним гонятся, и ускорил шаг. Он свернул с проспекта на улицу Джорджиашвили, спустился по ней, пошел по поперечной улице Дзнеладзе, потом нырнул в узкий переулок., ведущий к улице Броссэ. При этом он все время оглядывался назад, и лицо его все больше бледнело от волнения. Вдруг он повернулся и выстрелил в Джабу из револьвера. Джаба повалился на тротуар. Вокруг не было ни души… Еще минута, еще одна короткая минута, и Джаба испустит дух. Он посмотрел на часы: секундная стрелка быстро скользила по кругу, перескакивая от деления к делению. У Джабы перехватило дыхание. С трудом открыл он сумку фотоаппарата и в ту самую минуту, когда убийца готовился скрыться за поворотом, — щелк! — спустил затвор, сделал снимок — и умер. Сбежались люди. Джабу подхватили на руки. Мама рыдала, рвала на себе волосы, плакали Гурам, Нодар, сотрудники редакции, редактор. Джабу похоронили. Прошло несколько месяцев. В редакцию на место Джабы приняли другого. Фотоаппарат Джабы достался новому сотруднику. Тот проявил пленку, оставшуюся в аппарате, напечатал снимки… Последний кадр показался ему любопытным и странным: какой-то человек бежит по улице, в руке у него маленький чемодан. Сотрудник показал фото редактору. Георгий передал снимок в Министерство госбезопасности. Снимок размножили и разослали по всему Советскому Союзу. В конце концов этого человека арестовали в Москве: он оказался иностранным разведчиком, диверсантом. Вслед за ним органы госбезопасности схватили целую банду.

«Джабе Алавидзе за проявленную им храбрость и самоотверженность в деле защиты Родины посмертно присвоить звание Героя Советского Союза».

Георгий задержал печатание подписанного номера «Гантиади», чтобы поместить на первой странице указ о награждении…

Джаба спал. А солнце, вместе с которым он собирался проделать путешествие по Грузии, сияло сейчас над островами Тихого океана и, как всегда, в точности соблюдало расстояние, на котором ему полагалось находиться от земли.

ОБЫКНОВЕННОЕ НАЧАЛО

— Что ты, нельзя упустить ее, может, она больше никогда не попадется мне на глаза! Я уже целую неделю разыскиваю эту девушку. — Гурам задыхался. Он шел быстрым шагом, с трудом сдерживаясь, чтобы не побежать.

— Смотри, напугаешь ее, закричит, народ соберется! — Предостерегал Джаба протискивающегося в толпе прохожих приятеля, едва поспевая за ним.

— Не успеет испугаться! Ты не знаешь — слово «кино» действует на женщин завораживающе.

— Сказал бы ей в троллейбусе.

— Вот тогда она оказалась бы в неловком положении. Сейчас она одна.

— Нет, не одна — с ней какой-то человек. Наверно, отец.

— Тем лучше. Ну, идем, идем, быстрей!

Но тут Гурам вдруг сам остановился — Джаба с ходу обогнал его.

— Стой! — Гурам схватил его за руку.

Джаба посмотрел вперед. Девушка и сопровождавший ее толстый мужчина стояли перед книжным магазином. Мужчина что-то сказал девушке и исчез в магазине.

— Теперь она совсем одна. Подойдем. — Гурам обдернул на себе пиджак, провел рукой по волосам и степенным, неторопливым шагом направился к девушке.

— Я подожду здесь.

Гурам нахмурился:

— Перестань ребячиться!

Девушка была очень красива, так красива, что Джаба испугался. Он точно внезапно наткнулся на сказочное сокровище. И желание овладеть кладом пронизало все его существо. Его даже бросило в дрожь, так как он чувствовал, что никакими усилиями не сможет сдержать, усмирить это жгучее желание, и заранее угадывал все опасности, с которыми было сопряжено обладание столь драгоценным сокровищем.

— Извините меня… И не подумайте, пожалуйста, ничего дурного… Я, видите ли, кинорежиссер… — Гурам, обычно не лезший в карман за словом, на этот раз словно проглотил язык: очень уж хороша собой была девушка.

Дудана смутилась. Она окинула Гурама быстрым взглядом с головы до ног, как бы торопясь выяснить, с кем имеет дело, что за человек перед нею. Потом вдруг осознала, что поодаль, в сторонке, стоит еще кто-то, дожидающийся этого кинорежиссера, посмотрела туда и… почувствовала, что у нее подгибаются колени: это был он… тот самый… тот, кого она встретила на маскараде.

— Простите нас за то, что мы позволили себе… Так бесцеремонно, посреди улицы… — собравшись с силами, вновь заговорил Гурам, — Но у нас не было иного выхода… Если вы ничего не имеете против, зайдите на днях ко мне в киностудию… Спросите режиссера Гурама Тортладзе и…

— В киностудию?

«В киностудию» — отозвалось где-то внутри у Джебы, словно зазвенела резонирующая струна. И он подумал, что никогда, никогда не сотрутся в его памяти этот голос и это изумленное девичье лицо.

— Я собираюсь ставить фильм, — заявил Гурам таким тоном, как будто каждый обязан был с этим считаться. — И думаю, что вы идеально подходите для главной роли.

— Я… я не артистка, — сказала Дудана, как бы сочувствуя Гураму по поводу его невольной ошибки и сожалея, что вынуждена эту ошибку исправить.

— Это не имеет значения. Если хотите, дайте мне ваш адрес, и я сам вызову вас на студию, когда придет время.

— Что вы, как можно, я не могу, я не подхожу, я нисколько…

— И слышать ничего не хочу! Джаба, что ты молчишь, скажи что-нибудь!

Джаба подумал, что Гурам зовет его знакомиться с девушкой. Поведение приятеля казалось ему порядком-таки нахальным. Он подошел и протянул девушке руку:

— Джаба.

Дудана вспыхнула, растерялась, посмотрела куда-то вдаль, мимо Джабы, и подала ему свою:

— Дудана.

— Однако ты не теряешь времени. — В голосе Гурама звучал укор; потом он усмехнулся — Может, и меня представишь?

— Знакомьтесь! — как бы подхватил шутку Джаба, но тут же криво улыбнулся, покраснел и сказал ворчливым тонам, хотя и сознавал, что объяснения излишни — Должен же я был сначала назвать себя! Ты сам просил, чтобы я сказал ей…

— Так говори же!

Гурам кокетничал, незаметно — и быть может, бессознательно — старался выставить себя перед Дуданой в выгодном свете, так, чтобы она поняла и оценила различие между ним и Джабой.

— Что мне сказать, — Джаба вдруг почувствовал, что вырвался сам у себя из рук и понесся куда-то; и этот несущийся вскачь его двойник бездумно ляпнул — Спросить меня, так я бы посоветовал близко не подходить к киностудии.

Гурам издал какой-то неопределенный звук и чуть не целую минуту сверлил Джабу неподвижным взглядом. Потом махнул рукой, словно отстраняя от себя, как нечто призрачно-нереальное, Джабу с его непрошенным мнением, и. повернулся к Дудане:.

— Простите его, с ним бывает такое иногда…

— До свидания! — проговорил Джаба, покраснев до ушей, и поклонился Дудане; потом постучал пальцем по стеклышку часов у себя на руке: — Мне пора… Опаздываю в редакцию. — Он круто повернулся и пошел по улице.

У Гурама, казалось, иссякла самая способность изумляться.

Джаба шел, чувствуя на себе провожающий взгляд обоих — Гурама и девушки; ему стоило огромного усилия не сбиться с ноги.

Так было всегда — и так оно сейчас: стоит Джабе, — а бывает это в редчайших случаях, — противопоставить чужому мнению свое, как ему кажется, что весь мир перевернулся, что он совершил бог весть какой грех и смертельно обидел того, с кем оказался не согласен. А вот с Джабой соглашались, принимали его мнение нечасто. Каждый защищает собственную точку зрения, все считают себя оскорбленными, как только натолкнутся на противоречие, — все, кроме Джабы…

Какое удовольствие испытывает Гурам, когда ему поддакивают, даже голос у него становится тверже! Й за другими замечал то же самое Джаба. Ну, а ему, Джабе, никто, кажется, не стремится доставить удовольствие. А ведь как, бывает, у Джабы забьется сердце, какое ликование овладевает им, стоит ему получить хотя бы самую незначительную поддержку: «Ты прав, Джаба!» или «Это ты верно говоришь!». Целую неделю потом он вспоминает такие маленькие триумфы. Но подобные минуты выдаются в жизни так редко! Неужели все люди так уверены в самих себе, так дорожат каждой своей мыслью, все равно, правильной или ошибочной? Если перед Джабой встает истина — он тотчас же готов признать ее, объявить во всеуслышание, что он неправ. Но почему, когда он встречается с заблуждением, у него словно отнимается язык? Почему, если кто-нибудь твердо уверен в своей правоте, Джаба боится поколебать его уверенность? Боится спора, борьбы, столкновения мнений? Быть может, Джаба признает две правды, живет надвое? Одну правду, кажущуюся, провозглашает во всеуслышание, а другую, настоящую, прячет в душе?

«Запрятанная правда… Наверно, потому и бывает иной раз, что меня понесет без удержу! Ну и озадачил же я, кажется, эту девушку! Что она могла подумать? Небось мечтала с малых лет, что встретится ей на улице кинорежиссер и скажет: прошу вас сниматься в моем фильме. И вот — сбылась мечта, приглашают на главную роль, а тут вдруг встреваю я… Отчего я, едва взглянув на нее, уже испугался? Неужели я родился трусом — так же, как иные рождаются храбрецами?»

Джаба ждал лифта. И вдруг перед ним как бы вспыхнули большие синие глаза Дуданы — только Дудана была на экране, в каком-то цветном фильме. Прекрасную дочь султана несут на носилках по городу. Впереди бегут воины-телохранители, размахивают саблями, разгоняют народ, толпящийся на улицах и площадях. Другие воины, лучники, пускают стрелы в окна городских домов, захлопывают ставни, если они где-нибудь приоткрыты. Ни одна живая душа не должна видеть дочери султана, и всякий, кто хотя бы нечаянно бросит на нее взгляд, поплатится за это головой…

«Этот страх, испытываемый мужчиной при виде прекрасной женщины!.. Наверно, истоки его уходят в глубину времен. Прекрасные женщины от века были собственностью сильных: вождей племени, императоров, полководцев… И моим отдаленным предкам любовь таких красавиц доставалась порой ценою жизни. Отчего меня, собственно, взорвало? Как глупо! Может, я просто вдруг застеснялся перед девушкой? Сказал, что не позволил бы ей близко подойти к киностудии, и подумал, что выдал себя этим… Показал, что мне понравилась эта девушка, Дудана… И счел свое самолюбие оскорбленным… Как все-таки смешон мужчина, пугающийся красивой женщины! Это ведь единственное сокровище, присвоение которого никто не поставит тебе в вину. Эта дозволенность, эта свобода, наверно, и рождают страх. Я думаю, что вор так же пугается при виде открытой кассы или беззащитной витрины ювелира, сверкающей золотом и бриллиантами. Его профессия как бы дает ему право завладеть этими ценностями… А самая большая истина — это то, что я сейчас зол на самого себя, на свою глупую бестактность, и выдумываю сам не знаю что…»

Джаба вышел из лифта и направился к своему отделу. В комнате не было никого, кроме Ангии, сидевшего за столом и что-то писавшего.

— У меня к тебе дело, Джаба, — сказал Ангия.

— Слушаю вас!

— Георгий внес две твои темы в редакционный план.

— В самом деле? Какие именно?

— О профессоре Руруа и о найденном тобой старом классном журнале. На заводе был?

— Был. Закомолдин ушел на пенсию. Ломидзе тоже пенсионер, но регулярно ходит на завод, не может без него обойтись… И думает, что и без него не обойдутся. Я попросил его пойти вместе со мной к Закомолдину, сказал, что хочу снять их вместе для журнала… Они друзья уже сорок три года. Состояли в одной и той же нелегальной организации, потом вместе работали на заводе… И представьте себе, Ломидзе не знал адреса!

— Наверно, побоялся, что по старости не сумеет найти дорогу, и сконфузился.

— Возможно. Впрочем, я не заметил, чтобы его умственные способности были ослаблены.

Джаба вышел на балкон, схватился за железные перила и перегнулся через них, поднявшись на цыпочки, — осторожно, очень осторожно, так, чтобы, если понадобится, быстро отскочить назад и скрыться, — а перегнувшись, скользнул взглядом по проспекту вдоль здания, до самого книжного магазина.

Перед магазином не было никого.


Бегство Джабы было так неожиданно, что Гурам растерялся. Он беспомощно разводил руками, что-то бормотал, но ничего связного не мог сказать.

— Простите, мне надо сюда, — сказала Дудана и, не оборачиваясь, стала искать за спиной, шаря, как слепец, ручку магазинной двери.

— И у меня тут дело. — Гурам оправился от смущения и следом за Дуданой вошел в магазин подписных изданий, достав из кармана и выставив перед нею подписную квитанцию.

Бенедикт, разговаривавший в это время с продавцом, случайно обернулся и увидел племянницу.

— Что, заждалась, девочка, а? Сейчас освобожусь и пойдем. — Тут он заметил Гурама. — А это кто, институтский товарищ, а? — Под «институтским товарищем» он подразумевал нечто совсем другое. — Здравствуйте, молодой человек.

— Мое почтение.

— Отчего никогда не пригласишь его к нам, хитрушка?

Дудана слегка покраснела.

— Мы, собственно, только сейчас познакомились, — сказал Гурам.

— Только сейчас? Здорово! Я сейчас приду, подождите меня немножко!

Бенедикт не был пьян, но радостное возбуждение переполняло с утра все его существо. Сейчас, в данную минуту, он не помнил причины огромной радости, испытанной утром, но, по-видимому, в высшей степени материальный закон инерции распространялся и на его бестелесную душу.

Он снова подкатился к светловолосому продавцу.

— Так что ты мне предлагал?

— Можно Джека Лондона вам устроить, если хотите, — шепнул ему продавец.

— Лондон? Это писателя так зовут?

— Именно.

— А сколько томов?

— Восемь.

— Нет, не годится. У меня Бальзак в двадцати четырех томах! Что мне восемь!

— Больше ничего нет. Стендаль вчера кончился.

— А сколько в нем было?

— Пятнадцать томов.

— Жалко, — проглотил слюну Бенедикт. — Ну ладно, черт с ним, выписывай Лондона.

— Сейчас, — улыбнулся продавец и крикнул кассирше — Валя, один экземпляр Джека Лондона! — И опять Бенедикту: — В кассу, прошу!

Он вышел, чтобы спуститься в склад, но очень скоро поспешно вернулся в магазин.

— На минутку, уважаемый! — И, не дожидаясь Бенедикта, сам подбежал к нему: — Есть, оказывается, Диккенс, в тридцати томах.

— В тридцати? — Лицо Бенедикта расплылось в улыбке, узкие глазки исчезли в складках кожи и погасли. — Что ж ты меня столько мучил, добрый человек, сказал бы сразу! Вот это удача!

Из узенького, как вход в беличью норку, окошка кассы высунулась рука кассирши, длинные вишневые ногти постучали по стеклу.

— Ну как, выписывать Лондона или…

Продавец отдал соответствующее распоряжение.

Бенедикт засунул квитанцию на тридцатитомного Диккенса в карман и, сияя от радости, подошел к молодым людям.

— Идем, Дудана.

— Я думаю, — начал Гурам, когда они вышли На улицу, — ваш отец ничего не будет иметь против…

— Я не отец, а дядя, молодой человек.

— Ах, вот как… — Гурам, растерявшись, адресовался прямо к Бенедикту: — Так вот, я думаю, ваш дядя ничего не будет иметь против…

— Чей дядя, дружок?!

— Ах, извините. — И, чтобы загладить невыгодное впечатление, которое могло произвести столь бессвязное начало, Гурам одним духом выложил все: кто он, где работает, какие имеет намерения вообще и, в частности, относительно Дуданы. — Таково решение киностудии, — добавил он для пущей важности.

— В актрисы решила податься, девочка? — поднял бровь Бенедикт.

— И не думала, дядя Бено.

Мысли Дуданы вот уже полчаса как заняты одним Джабой. Как в смутном сне, доносятся до нее голоса Бенедикта и Гурама, и отвечает она также как бы во сне.

— Актеры все нищие и голоштанники, — заявил Бенедикт.

Гурам весь внутренне взъерошился, но счел за лучшее сдержаться.

— Нищим не платят по десять и по двадцать за одну роль.

— Чего — двадцать?

— Тысяч.

— Рублей? — Сердце у Бенедикта сорвалось с места и куда-то укатилось; пальцы его, не спрашиваясь хозяина, обшарили карманы, но нигде не нашли папирос.

— Разрешите предложить, — Гурам протянул ему пачку «Примы» и щелкнул зажигалкой.

Этого времени оказалось достаточно для того, чтобы Бенедикт надел личину.

— Нет-нет, я решительно против… как дядя… Даже если сто тысяч… Деньги не имеют значения.

— Я уверяю вас, что…

Как нелепо все сцепилось и переплелось… Гурам, сам того не желая, причинил обиду Джабе… Или это Джаба обидел его… И эта девушка ведет себя как-то странно, не говорит ни «да» ни «нет», и дядя у нее — фрукт, нечего сказать! А самое главное то, что Гурам пока не снимает никакого фильма и даже не готовится снимать, у него еще нет сценария. Иначе он быстро добился бы согласия обоих — если бы не это обстоятельство, лишающее его доброй половины энергии и напористости, непременно бы добился. А между тем потерять эту девушку равносильно самоубийству. Не сегодня, так завтра или послезавтра наткнется на нее еще какой-нибудь режиссер и уведет бедняжку… Простодушная, неопытная девушка, почти ребенок… Она и не представляет себе, что существуют на свете ложь, честолюбие, эгоизм, не знает, что пламенные слова, расточаемые мужчинами, зачастую идут от ледяного сердца. Вот она — роль для Дуданы: она прекрасно могла бы сыграть самое себя. И Гурам вообразил героиню фильма, которая легко запутывается в паутине затейливо сплетенных «чувствительных» слов и проходит мимо настоящей, хотя и не изливающейся в словах любви… А рядом — молодой человек, избалованный, живущий в довольстве и даже роскоши, красивый, но пустой, легкомысленный. И вот жертвой этого ничтожного молодого человека оказывается героиня кинофильма….

Гурам искоса глянул на Дудану. Опустив голову, шагала она рядом с ним. Из-под узкой темно-синей юбки попеременно выскакивали стройные ноги, обтянутые блестящим шелком, и, словно застыдившись, поспешно прятались.

— Сам не знаю, зачем я иду с вами, — передернул плечами Гурам. — Разве что запомню, где вы живете… И через месяц побеспокою еще раз, — может, до тех пор передумаете.

— Я совсем для вас не гожусь… Я даже на семинарах заливаюсь краской, когда приходится отвечать лектору… Подруги надо мной смеются!

— А вы все же приходите. Сделаем пробу — если не получится, уйдете, как пришли.

Бенедикт грузно шагал по улице, как бы рассекая воздух перед следовавшими за ним молодыми людьми, и жадно прислушивался к их разговору.

Сегодня у Бенедикта удачный день. Утром явился Бату и отсчитал ему пятнадцать тысяч, присланные Тартишвили. Бату не терпелось получить свою долю, он долго обхаживал приятеля, плел всякую всячину, подъезжал к нему с разных сторон, но тот сделал вид, что торопится на службу, и все старания Бату оказались тщетными: так и не вспомнил Бенедикт о своем обещании, а попросить комиссионные открыто Бату постеснялся. «Погоди еще, как бы не пришлось вернуть деньги хозяину», — сказал под конец Бенедикт и совсем отнял у него надежду.

Но главной, самой большой удачей дня было то, что случилось после.

Был у Бенедикта в отделе молодой сотрудник, инспектор Рамаз Базишвили. Этот молодой человек из кожи вон лез, выслуживаясь перед начальством, — всячески старался попасться руководству на глаза, всюду совал свой нос, выискивая недочеты; вечно ему надо было что-нибудь исправить, переделать, отменить, дополнить, сократить… Словом, разыгрывал из себя бдительное око райисполкома. А Бенедикту между тем излишняя бдительность сотрудников была вовсе не с руки. Не раз Базишвили, встревая не к месту, заставлял его краснеть на совещаниях. «По-моему, это дело надо решить так-то и так-то, а вовсе не так, как говорит уважаемый Бенедикт», — заявлял он, и председатель райисполкома, а то и секретари райкома порой соглашались с ним. До сих пор Бенедикт терпел бойкого инспектора, но на днях бдительность Базишвили едва не лишила его этих самых сегодняшних пятнадцати тысяч, и чаша терпения переполнилась, Бенедикт изловчился и проделал хитроумнейший фокус с очередью на квартиру: переместил № 20, Нино Алавидзе, на сто двадцатый номер, а № 236, Я. Тартишвили, — на двадцатый! И никто: ни председатель, ни секретарь — не мог уразуметь, как получился у него этот фокус. Только этот молокосос Базишвили поднял переполох, зашумел: «Понял, понял, как это сделано. Этот фокус нетрудно разгадать!» — ворвался в кабинет к Бенедикту и заявил, что список перепечатан с ошибками. Хорошо еще, что он ничего иного не заподозрил! С тех пор Бенедикт все ломал себе голову, как отплатить за этот подвох и вообще как избавиться от ненужного соглядатая. И наконец придумал! Он послал Базишвили в командировку, в Кутаиси. Какой-то пройдоха умудрился получить по квартире в Тбилиси и в Кутаиси, и Базишвили было поручено расследовать кутаисскую половину этого преступления. Разумеется, не это было главной целью Бенедикта. У Базишвили имелись родичи в Гегути, близ Кутаиси, и Бенедикт разрешил ему заехать к ним, провести день-другой в гостях в деревне, а уж потом заняться порученным ему делом. Базишвили угодил в ловушку, не подозревая об опасности, так как сам же раньше просил отпустить его «на один-два дня» в Гегути.

На следующий день Бенедикт отправил в Кутаиси еще одного инспектора: проверить, на месте ли Базишвили, исполняет данное ему поручение или бездельничает, — такой был дан ему наказ.

Так вот, нынче утром второй инспектор положил Бенедикту на стол аккуратную докладную записку. Она пестрела такими выражениями, как «уклонение от исполнения служебных обязанностей», «подозрительное поведение», «кутежи и веселое времяпрепровождение»… А еще через два часа сам Базишвили с горячим от волнения лицом ворвался к Бенедикту. «Ну, что я могу поделать, милейший, — сказал ему Бенедикт. — Сам ведь знаешь, какая получится история, если я сейчас покрою тебя, не освобожу от работы…» И — освободил.

Так и не уразумел Базишвили, каким образом проделал Бенедикт этот последний чудо-фокус.

Вот почему Бенедикт считает, что сегодня у него счастливый день. Во всем ему нынче сопутствует удача: вот только что спрятал в карман квитанцию на тридцатитомное издание. И тут же познакомился с товарищем Дуданы. Называет себя кинорежиссером, что-то там плетет про киностудию, про двадцать тысяч… Врет небось молодой человек! Просто понравилась ему Дудана, запала в сердце, и он на все готов, лишь бы заинтересовать Бенедикта.

А может, не врет молокосос? А? Не пригласить ли его туда, к Дудане? Заодно покажется с гостем новым соседям — пусть видят, что он прочно здесь обосновался.

— Подождите меня здесь минутку, молодой человек. И ты подожди, — сказал Бенедикт и направился к дверям «Гастронома».

Гурам слегка склонился перед Дуданой:

— До свидания. Я пойду — боюсь, что успел вам надоесть.

— До свидания, — Дудана подала ему руку и вдруг не удержалась, сорвалось с языка: — Какой он, однако, вспыльчивый, ваш друг!

— Джаба? Не придавайте значения… Он сейчас, наверно, сам уже жалеет.

— В самом деле? Он всегда такой? У меня есть одна подруга, она тоже обычно…

— Да, с ним бывает такое… когда он увидит красивую девушку.

Дудана опустила глаза.

— Он, наверно, подумал, что совершил неловкость по отношению к вам, и рассердился на самого себя.

— И правильно подумал. Я на него обиделся. Ведь я прямо-таки дрожал перед вами, так боялся спугнуть, оттолкнуть вас, а он вам ляпнул такое!..

— Но меня это вовсе не испугало!

— Значит, это я на вас страху нагнал?

— Нет, — Дудана смущенно улыбнулась. — Я только сказала, что не испугалась слов вашего друга.

Они всё держались за руки — пальцы их словно не могли разжаться.

«А ей приятно», — подумал Гурам и мельком посмотрел на длинную, узкую руку девушки. По-видимому, он чем-то — выражением лица или невольным движением — выдал свои мысли, так как Дудана тотчас отдернула руку.

— Вы вместе работаете?

Дудана боялась, что Гурам уйдет и она потеряет след Джабы.

— Нет. Джаба журналист.

«Знаю», — подумала Дудана.

— А я думала, он тоже кинорежиссер.

— Джаба работает в редакции.

«Знаю», — снова подумала Дудана.

Вдруг Гурам увидел Джабу — легок на помине, тот словно возник из-под земли. Пересчитывая мелочь на ладони, он медленно приближался к табачному киоску по соседству. Гурам окликнул товарища. Джаба поднял голову, посмотрел на него и одновременно протянул деньги продавцу. Гурам подошел к Джабе.

— Что ты дуешься, точно маленький ребенок? Постыдился бы перед девушкой!

— Вовсе я не дуюсь, — пожал плечами Джаба. — Откуда ты взял? Просто у меня было дело в редакции, а потом я случайно увидел вас с балкона, пошел следом и вот — нагнал.

Это было правдой только наполовину. В редакции у Джабы не было неотложных дел: зайти к редактору, чтобы сообщить, что очерк о старых друзьях-железнодорожниках не поспеет к ближайшему номеру, можно было и в другое время. Из редакторского кабинета Джаба вернулся в отдел и не вытерпел, снова посмотрел с балкона на улицу. Перед книжным магазином по-прежнему никого не было, зато под самым балконом он увидел всех троих — Гурама, Дудану и ее толстяка дядю.

И он вдруг подумал, что жизнь идет своим путем, все стремятся к своим целям, добиваются исполнения своих желаний, каждый устраивает свои дела, все наперед точно рассчитав и запланировав, и только он один, Джаба, висит между небом и землей, вознесенный над житейскими радостями и горестями, и равнодушно взирает с высоты на величественное вращение земного шара, а в ответ каждый континент, каждый город, каждая улица злорадно посматривают на него снизу.

Он поспешно сбежал по лестнице и пустился вдогонку за теми, кого только что так изумил своим нелепым поведением.

Дудана смотрела на здание оперного театра. Губы ее были чуть приоткрыты, между ними виднелись блестящие белые зубы. Она старалась скрыть волнение, и от этого еще явственнее выдавала его. Сейчас она была совсем иной, чем прежде, она словно приехала издалека, из чужой страны, и ей казалось, что любому здесь ничего не стоит отгадать самые сокровенные ее мысли. Она боялась взглянуть в глаза Джабе, боялась выдать какую-то свою тайну. И Джаба явственно ощутил, как приятен был бы каждый шаг на пути к раскрытию этой тайны.

— Может, вы снова познакомитесь? — пошутил Гурам.

— Где-то там на фасаде, говорят, обозначено, когда построен театр. — Дудана, сделав вид, что не слышала Гурама, показала на оперу. — Я все ищу надпись и не могу найти.

«Точно меня вовсе здесь нет!» — подумал Джаба.

Тут Бенедикт, словно выдавив открывавшуюся в обе стороны дверь «Гастронома», выкатился на улицу, нагруженный купленной снедью: колбасой, ветчиной, сардинами и сверх того — двумя бутылками коньяка.

Как только появился Бенедикт, Гурам стал прощаться:

— Всего хорошего! Дайте мне ваш адрес, и через месяц я наведаюсь к вам…

— Ни в коем случае, молодой человек! Ни в коем случае! Зря, что ли, я потратился? Я люблю всех товарищей Дуданы, как родных детей. Хотя сама Дудана и не дочь мне, а племянница, но все же…

— Дело в том, что и мы, собственно, не товарищи Дуданы, — смущенно улыбнулся Гурам. — Мы познакомились всего полчаса тому назад.

— Это не имеет значения. Во время приема, в служебном кабинете, мне бывает достаточно пяти минут, чтобы узнать совершенно незнакомого человека. Не просит ничего? Понятно, что за человек. Просит? Тем более понятно. Ну, пойдемте. Прошу!

— Прошу! — поддержала его Дудана.

Джабе казалось, что каждое слово этой девушки, каждая ее улыбка, каждое еле заметное движение головы неповторимо и обладает каким-то особым, глубоким значением. В каждом произнесенном ею слове был заключен как бы не один только прямой его смысл, но и другой, возвышенный, гораздо более глубокий. Как будто Дудана говорила сначала на ином, высшем языке и лишь потом изучила человеческий… Она и сейчас прекрасно помнит тот таинственный язык, но знает, что здесь, на земле, он никому не доступен.

— Дудана живет тут же, над поликлиникой, — сказал Бенедикт. — Правда, нам придется подняться на четвертый этаж…

На лестнице было темно. Гурам чиркнул спичкой. Следом вспыхнула спичка в руках Джабы, спалила свою порцию мрака. Бенедикт шел впереди — его широкая тень стлалась ковровой дорожкой, изламывалась и складывалась между ступеньками. Вот она раскинулась перед чьей-то входной дверью. Джабе почудилось, что тень сейчас постучится в квартиру, но тут спичка погасла. Снова чиркнули спички, и оказалось, что Бенедикт поднимается по следующему маршу. Теперь непосредственно перед ними шла Дудана.

— Вы не боитесь ходить тут вечером? — спросил Гурам.

— Вы меня спрашиваете? — посмотрела сверху Дудана. — Я сюда вечером ни разу не приходила.

— Не приходили одна?

— Вообще не приходила. Я живу у дяди Бено.

Площадка между вторым и третьим этажами была освещена тусклой электролампочкой. Первой под слабыми ее лучами выплыла из тьмы фигура Бенедикта.

«Напою их слегка… Расспрошу поподробней… Пусть соседи знают, что я не оставляю Самсона без присмотра…»

Бенедикт миновал лампочку и вместе со своими мыслями потонул во мраке.

Теперь Дудана, всплыв из глубины, очутилась в сумеречно-светлом кругу. В волосы ее вплелись золотистые нити.

«Как дяде Бено хочется, чтобы я жила здесь… Догадываюсь, почему он меня тут поселил. Но я не могу здесь оставаться, боюсь этого несчастного старика… И жалко его. Ни за что не поднялась бы сюда сейчас, придумала бы какую-нибудь причину, но тогда и эти… тогда и Джаба ушел бы…»

Гурам не сводил глаз с прямых, стройных ног Дуданы, которые постепенно закрывала, опускаясь сверху, завеса мрака — словно темно-синяя юбка Дуданы понемногу удлинялась до полу.

«Доверчивая, наивная Красная Шапочка… Встречает на проспекте прогуливающегося Волка… Волк облизывается при виде ее: «Здравствуй, Красная Шапочка!» — «Здравствуй, Нугзар… или Отар… или Шота. Или, если угодно, Гурам!» — «Куда ты так поздно, Красная Шапочка?» — «Домой». — «Я провожу тебя». Они идут вместе. «Я люблю тебя, Дудана!» — говорит Волк в сером костюме. Дудана верит ему. И Волк проглатывает ее. Ее веру в добро… Роль наивной, словно с неба свалившейся, девушки… Она играла бы самое себя! То и дело краснела бы, как в жизни… Так же доверчиво, простодушно показывала бы свои круглые коленки».

Гурам замедлил шаг — ступенек больше не было видно.

«Зачем я сюда иду и с какой стати этот чудак пригласил нас? Дудана ведет меня вверх… Ведет и Гурама. Кино — это просто предлог, он еще и не знает, что будет снимать. Но я-то хорош! Сначала по-ребячески надулся, бросился прочь, как ошпаренный. А потом прибежал назад, точно ничего не случилось. Как будто действую не по своей воле, а под чужую диктовку, и стоит Дудане подумать: «Он сейчас сделает то-то и то-то», как я покорно исполняю ее замысел. Какие у нее печальные глаза. Хочется спросить ее, что с ней, вот сейчас, тут же, при всех спросить, не нужна ли ей помощь. Это и есть любовь?»

Сверху послышался писклявый голос Бенедикта:

— Здравствуйте, доктор, мое почтение. Как наш больной?

— Плохо. К сожалению, ничем не могу вас порадовать, — отвечал женский голос.

— Ему сегодня хуже?

— Нет, не хуже — не имею основания так сказать, — но и не лучше.

— Ну, так я полагаюсь на вас. Сделайте все возможное, а я в долгу не останусь.

— Вот это уж совсем ни к чему!

Джаба догнал Гурама, и они вместе дошли до верхней площадки, пропустив спускавшуюся навстречу женщину-врача.

— Привет, Гуту! — воскликнул Бенедикт.

— Здравствуйте, уважаемый Бенедикт!

— Были у больного?

— Лида и сейчас там. Мы помогали врачу… Простите, можно вас на минутку… — Уполномоченный по дому Бегашвили отвел в сторону Бенедикта. — Я оказался в фальшивом положении. Почему ваша племянница не ночует здесь? Вы же видели эту сумасшедшую, Лолу, и, наверно, поняли, на что она способна. Возьмет и напишет жалобу, донос. Она уже ляпнула мне в сердцах, что я придумал всю историю со сдачей комнаты только для отвода глаз, а на деле будто бы сам собираюсь завладеть этой квартирой.

— Конечно, конечно, непременно… Это я виноват, я один, не пускал девочку, она там моей жене помогала… — забормотал Бенедикт. — Как там бедняга Самсон? — Он ткнул пальцем в сторону дверей.

— Доктор говорит, что раз он сохранил способность проглатывать пищу, то и восприятие внешнего мира должно к нему вернуться.

— Что?!

— Так она сказала.

— Зайдем вместе с нами на минутку… Я тут купил бутылочку коньяку…

— Ах что вы, спасибо… — Гуту вдруг смутился, как маленький ребенок, которому предстоит признаться в каком-нибудь проступке. Смущение заставило его пальцы застегнуть и снова расстегнуть пуговицу на пиджаке Бенедикта. — Уважаемый Бенедикт, можно такому маленькому человеку, как я, надеяться устроиться на работу в райисполкоме?.. Или еще где-нибудь… А то ведь так и умру уполномоченным — срам, да и только! — Выложив все это, он облегченно вздохнул.

— Посмотрим, посмотрим, приходи ко мне, разберемся! А сейчас ступай и, если Геннадий дома, приведи его.

Бенедикт вошел в комнату. Дудана и оба гостя были на наружном балконе, Лида сидела у изголовья больного и вытирала полотенцем следы супа на простыне. Она посмотрела на Бенедикта и показала на тарелку:

— Больше сегодня не хочет есть. Здравствуйте, батоно Бенедикт.

— Похоже, что помирает бедняга?

— Да, по-видимому.

— Может, уже умер?

— Не думаю. Ложек пять бульону он все же проглотил.

— Ну, больше и я не съедаю, — проговорил про себя Бенедикт и подошел к двери балкона. — Дудана, что ты там делаешь? Нашла время смотреть на улицу. «Накрывай на стол, Нанетта», как говорит Бальзак.

Услышав имя французского романиста, Джаба насторожился.

Все четверо прошли в меныпую комнату. Бенедикт затворил за собой дверь.

— Где это написано у Бальзака, уважаемый Бенедикт? — не вытерпел Гурам.

Бенедикту было приятно такое внимание.

— Страница тридцать первая. Только заглавие повести я запамятовал.

Гурам и Джаба переглянулись.

— Какая у вас, однако, хорошая память!

— Это еще что! — осмелел Бенедикт. — Дудана, нарежь вот это… Вымой стаканы… Попроси у Лиды скатерть… Да, так это еще пустяки, я помню места и почище! Вот, например: «Что с вами? Что случилось?» Помните это место?

— Нет, не помню, — сказал Гурам. — А ты, Джаба?

— И я не помню.

— Или вот еще: «Ваша светлость!» Помните? Или: «У него, наверно, есть еще долги!», или: «Черт побери!», или: «Никогда!». Могу напомнить еще такое место: Бальзак пишет: «Садитесь, Шенель!» — страница четыреста первая. Ну, так и вы тоже — садитесь! — Взрыв смеха Бенедикта сдул с поверхности стола рассыпавшиеся крошки хлеба.

— Какая страница, какая? — Гурам достал записную книжку. — Не обижайтесь, пожалуйста, но я проверю. Такая память — просто невероятная вещь.

— Пожалуйста, проверяйте, дорогой, проверяйте. Страница четыреста один. «— Садитесь, Шенель!» Проверяйте на здоровье!

— А какой том?

— Номера тома не помню.

— Ничего, я посмотрю во всех.

— Удивительно! — включился в игру Джаба. — Я помню только одно интересное место.

— Какое? Скажи! — заинтересовался Бенедикт.

— «Ах!»

— Что — ах?

— «Ах!» — говорит у Бальзака героиня, когда ее убивают, — сказал Джаба; через открытую дверь кухни он увидел Дудану: она смотрела на Джабу, укоризненно улыбаясь, и грозила ему мизинцем.

Игривый жест не ускользнул от внимания Бенедикта. Он покраснел и смерил взглядом обоих молодых людей- словно впервые их увидел.

«Шею свернул бы обоим… Ладно, отложим на будущее», — подумал он.

— Понятно, молодой человек, понятно… Ничего, насмешка еще никого не убивала.

— Ну, что вы, какие тут насмешки, уважаемый Бенедикт!

Дудана, испугавшись, как бы не дошло до перепалки. поспешила на помощь.

— Угощайтесь! — сказала она с улыбающимся лицом, расставив на столе тарелки, рюмки, колбасу, ветчину, сардины. Вдруг что-то тихо звякнуло: брошь, которой было заколото у ворота платье Дуданы, отстегнулась и упала на тарелку.

— Откуда это? Чье? — вскричал Бенедикт, хватая Джабу за руку; он завладел брошью и внимательно осмотрел ее.

— Это мне тетя Марго подарила, — тихо сказала Дудана.

— A-а, то-то! А я удивился. — Бенедикт скосил глаза на Дудану, потом поднял бровь высоко в воздух. — Жемчуг! — объявил он торжественно: вот с какой драгоценностью запросто решилась расстаться его жена!

Искусственный, дядя Бено, — быстро внесла поправку Дудана, чтобы умерить сожаление, испытываемое ее дядей.

— Ну и что ж, какая разница?

— Почти что никакой, — сказал Джаба. — Японцы делают теперь искусственный жемчуг такого качества, что он нисколько не уступает настоящему.

— Делают? А я слыхал, что из моря добывают! — напомнил Бенедикт.

— Верно, вылавливают и морской. Но из ста добытых раковин разве что одна содержит в себе жемчуг. Видно, далеко не каждой приходится за свою жизнь подвергнуться нападению врага.

— Какого врага? — Бенедикт недоверчиво посмотрел на Джабу.

— Чтобы родилась жемчужина, в раковину непременно должно вторгнуться чуждое тело, батоно Бенедикт, — объяснил Джаба с серьезным лицом, чтобы Бенедикт не подумал, что его снова дурачат. — Только раздражение, вызванное присутствием этого постороннего тела, заставляет ее выделять вещество, которое мы называем жемчугом, А японцы вылавливают с морского дна каждую пустую раковину, поднимают ее на поверхность, «привязывают» у берега и раздражают искусственным путем.

— Как раздражают — дразнят, злят? — Бенедикт забыл о еде.

— Не знаю. Должно быть, вводят внутрь песчинку. А раковина обволакивает это зернышко жемчугом.

— Так рождается жемчужина?

— Примерно так.

— На месте японцев я затолкал бы в каждую раковину по мячу для пинг-понга, — сказал Гурам, избегая взгляда Дуданы.

— Что ж, не глупо… Только, может, еще лучше — по хорошему арбузу, а? — Засмеялся Бенедикт и сунул руку с зажатой в ней брошью в карман.

«Теперь он сам над нами смеется», — подумал Джаба.

— Ух, чуть было не отобрал у тебя свой же подарок! — спохватился Бенедикт и вернул брошь девушке.

Дудана стояла, придерживая рукой ворот платья. Она отвернулась и пристегнула брошь.

— Угощайтесь, прошу!

Тупой нож не брал ветчину. Джаба тщетно пытался отрезать половину от куска, показавшегося ему слишком большим, и с досадой чувствовал, что привлекает к себе общее внимание.

— Будем здоровы! — сказал Бенедикт, поднимая рюмку с коньяком; вдруг его разобрал смех — он прыснул, коньяк пролился ему на пальцы.

Никто не задавал никаких вопросов — он сам поспешил объяснить: сказал, что вспомнил одну смешную вещь.

А вспомнил он Бату, который принес ему утром деньги от Тартишвили. Как бедняге не терпелось положить в карман свою долю! Не осмелившись прямо заявить свои притязания, он подъехал к Бенедикту таким вот забавным образом: «Мой дорогой Бенедикт, я видел вчера во сне, будто ты дал мне три лимона и сказал: выжми их, и вытечет ровно три тысячи, твоя доля». — «Удивительно, мой милый Бату, просто удивительно, — отвечал Бенедикт, — я видел вчера точь-в-точь такой же сон, только мне помнится, что я дал тебе не три лимона, а один, да и тот ты еле у меня выпросил».

Тут Бенедикту явственно представилось оторопелое лицо Бату, и он не мог удержаться от смеха.

— Что мне делать с этой красавицей, молодые люди, а? — Бенедикт обнял за плечи Дудану. — Не нравится ей эта чудесная квартира, какого труда мне стоило найти что-нибудь подходящее, а она отказывается здесь жить, говорит, что боится оставаться одна.

— Одна? — повернулся к Бенедикту Гурам.

— Я со своей семьей живу в другом месте. Наконец-то я могу вытащить ее из общежития, и вот, артачится, пренебрегает моей заботой.

— Но ведь дедушка здесь живет! — Джаба указал пальцем на дверь.

— Это не мой дедушка, — улыбнулась Дудана. — Это хозяин квартиры.

— Живи у нас, Дудана, тебя же никто не гонит… Только надо иногда, время от времени, ночевать и здесь. А потом, вот как говорит этот молодой человек, заплатят тебе в кино двадцать тысяч, и сможешь нанять квартиру получше. — Бенедикт улыбнулся Гураму. — Хочешь, буду присылать иногда Ромула, чтобы он ночевал у тебя, а? Да что ты боишься этого полумертвого старика, — его же не видно и не слышно… Вообрази, что в соседней комнате вовсе никого нет!

— Ромула не присылайте, — сказала Дудана.

Воздействовать на Дудану надо лаской — это Бенедикт прекрасно понимал. Сердиться, ссылаться на права «заботливого дядюшки» было бы, конечно, бесполезно. С целью такого «ласкового воздействия» на строптивую племянницу Бенедикт велел жене купить для девушки два-три дорогих платья — Марго все сообразила, даже вон подарила Дудане жемчужную брошку, Бенедикт вовсе об этом не жалеет. Если операция с этой квартирой успешно завершится, он сможет купить хоть всю Японию со всеми потрохами. Но только без Дуданы не выгорит дело, рассеется все, как дым! Эта Лола, или как ее там, подымет такую историю, что только держись! По правде сказать, понятно, что девочка боится оставаться ночью одна в квартире с этим живым мертвецом. Может, первое время Марго здесь с нею поживет — пока девочка привыкнет?.. Этот болтун, что называет себя кинорежиссером… непутевый, видно, парень… Двадцать тысяч! Да он небось и сосчитать до двадцати тысяч не сумеет! Просто понравилась ему Дудана, и врет… Зря потратился Бенедикт на угощение… А девчонка и в самом деле здорово похорошела, вот бы такую жену Ромулу!

О таких вот жизненно важных и волнующих предметах думал Бенедикт, пока не насытился и пока обе коньячные бутылки не опустели.

— Вот сейчас хорошо бы отдохнуть в свое удовольствие, — сказал он и откинулся на спинку стула; стул жалобно заскрипел под ним. — Ну, что стоило господу богу сказать: отдыхайте два дня! — и было бы у нас два выходных. Думаете, кто-нибудь бросил бы реплику: дескать, зачем два дня, уж очень много?

— Тогда он не успел бы сотворить мир, — сказал Джаба. — В пять дней он не мог бы уложиться.

— А что он, собственно, создал на шестой день?

— Человека, насколько мне известно.

— Ну так не создал бы, вот и был бы у нас вечный выходной! — воскликнул Бенедикт, — Нет, в самом деле, одного выходного слишком мало. Что мы, нищие, что ли? Или уж пусть бы человек работал всю жизнь без отдыха, а перед самой смертью, когда он уже соберется вручить богу душу, господь бог и добавил бы ему эти самые неиспользованные воскресные дни. Интересно, сколько получится? Выйдет хоть один год?

— Больше! — сказал Джаба.

— Ну-ка, сделай подсчет, будь другом! Сколько у меня получится выходных дней, если я буду жить до семидесяти лет?

— Отчего же только до семидесяти, живите до ста! — сказал Гурам и вынул записную книжку.

— Нет, сто много, напиши восемьдесят или девяносто.

Гурам рылся в карманах, ища свою вечную ручку.

— Дай сюда, я подсчитаю, — сказал Джаба и взял у него записную книжку. — Так, значит, девяносто, батоно Бенедикт?

— Черт с ним, пусть будет девяносто.

Джаба погрузился в вычисления. Бенедикт, приподнявшись на стуле, заглядывал ему через плечо. В такой позе он оставался довольно долго.

— Если будете жить до девяноста лет, а дай вам бог прожить и больше, — поднял голову наконец Джаба, — получится у вас тринадцать лет отдыха.

— Тринадцать лет? Вот это да! — Бенедикт грузно плюхнулся на сиденье. — Тринадцать лет только есть, пить и спать — каково, а? Успеешь выспаться всласть! Правда, тринадцать несчастливое число, но тринадцать лет в Гагре — это вещь, я вам доложу, а?

— Прошу прощения за то, что вывел несчастливое число, — сказал с наивным видом Джаба.

— Не беда! Потом я умру, уйду на вечный отдых, и уже будет не тринадцать, нарушится чертова дюжина. Хе-хе!

— Разумеется, — подтвердил Гурам. — Потом вы будете отдыхать тринадцать триллионов лет.

— Й все-таки тринадцать, а? — Бенедикт упер в Гурама испытующий взор — Даже после смерти не хочешь дать мне успокоиться, а?

— Успокойтесь, батоно Бенедикт, я не хотел сказать вам ничего неприятного, просто к слову пришлось.

— Шучу, шучу, вовсе я не рассердился, — Бенедикт хлопнул Гурама по плечу, потом повернулся к Джабе: — Ну-ка, будь другом, подсчитай, сколько лет отдыха получится у Марго?

— Марго? — Джаба взглянул на Дудану.

— Марго, Маргарита, так жену мою зовут.

— Ах, это ваша супруга… Пожалуйста. Но когда же она умрет?.. То есть сколько лет мне взять для расчета — восемьдесят? Если для вас мы положили девяносто…

— Восемьдесят? Пощади меня, молодой человек! — захохотал Бенедикт. — Или знаешь что? Научи меня, как это делается, и я сам ей подсчитаю. Вот сделает большие глаза! Говорю ей, что жизнь проспит, валяясь в постели, а она не верит! Очень удачно вышло, что я о Марго вспомнил!

— В году пятьдесят два воскресенья. Это число умножаете на количество лет жизни, а го, что получится, делите на триста шестьдесят пять.

— Зачем столько возни? — сказал Гурам, повернувшись к Бенедикту. — Просто разделите количество лег на семь.

— Напиши мне это все, напиши, будь другом, а то забуду. Как ты здорово считаешь! Где работаешь?

— В редакции.

— В редакции?!

Вдруг Джаба заметил, что Гурам настойчиво, не отрывая взгляда, смотрит на Дудану. Девушка сидела в застывшей позе, боясь пошевелиться, и, казалось, напряженно думала — словно для того, чтобы орудовать ножом и вилкой, требовалось усилие мысли.

— Дудана, сколько лет может быть этому… этому-старику? — внезапно заговорил Гурам, как будто он только потому и глядел на девушку, что собирался задать ей этот вопрос.

— Не знаю, — Дудана задвигалась, подняла голову, словно ее вдруг расколдовали. — Наверно, восемьдесят… или девяносто.

— Это вы о нем? — вмешался Бенедикт, указывая рукой на дверь. — Об умирающем? Да, пожалуй, ему уже под девяносто. Прожил свое, вряд ли бедняга перевалит на девятый десяток.

— Вот если бы бог добавил ему те самые тринадцать лет! — сказала Дудана.

— Ты с ума сошла, девчонка! — рассердился Бенедикт; он, по-видимому, уже слегка захмелел. — Добавить! Как будто годы — фасоль, а бог — продавец в магазине! Да и зачем добавлять, если человек отдыхал чин чином каждое воскресенье?

— Зато, наверно, и немало ночей проводил без сна, — сказал Джаба; он не сводил глаз с Гурама.

— Ну что ж, наверное, проводил, на то он и был железнодорожник. Кому какое до этого дело — кто ему велел работать на железной дороге?

— Говорят, он вел до революции нелегальную работу, это правда, дядя Бено? — спросила Дудана.

— Почем я знаю? Мне и о собственном отце ничего не известно… Не послать ли нам еще за одной бутылочкой, а?

— Нет, спасибо, довольно.

Молодые люди одновременно, словно сговорившись, встали.

— Теперь я знаю ваш адрес, — Гурам протянул руку Дудане. — Подумайте хорошенько, кино — дело серьезное, не стоит им пренебрегать… Через неделю я зайду к вам за ответом.

— Через месяц! — поправил его Джаба.

Гурам бросил на него быстрый взгляд. Джаба отвел глаза.

— Куда этот Гуту запропал, хотел бы я знать? — сказал, ни к кому не обращаясь, Бенедикт и вышел в большую комнату.

БЕССМЕРТИЕ В ЖЕСТЯНОЙ КОРОБКЕ

Нино плакала. Она сидела на черной клеенчатой тахте, чинила распоротую подкладку пиджака Джабы и всхлипывала, как ребенок. Джаба растерялся, что делать, как успокоить маму? Обычно он завтракал в полдень в буфете при типографии, в нижнем этаже, а сегодня решил сбегать домой: точно сердце почуяло…

Оказалось, что мама побывала нынче утром в райисполкоме, у заведующего жилищным отделом Зибзибадзе. Махнула рукой на Джабу, решила не дожидаться, пока он удосужится туда сходить, и отправилась сама. Зибзибадзе принял ее очень учтиво, объяснил, что списки еще не вывешены, но что он, из уважения к сединам Нино, чтобы не заставлять ее приходить лишний раз, посмотрит, как обстоят дела. Он тут же достал списки, посмотрел, встал, протянул ей руку: «Поздравляю, ваша очередь сто двадцатая, в будущем году наверняка получите квартиру». Маму словно громом поразило, разволновалась ужасно: «Как же так, была пятьдесят седьмая, а теперь сто двадцатая? Странный у вас счет, не может этого быть, наверно, тут какая-то ошибка!» — «Нет, гражданка, — отвечал Зибзибадзе, — никакой ошибки тут нет, не вы одна — в этом списке иные переместились из третьего десятка в четвертую сотню И напрасно раздражаетесь, хоть к своим сединам имейте уважение! Вот мы уменьшили нашу армию на миллион двести тысяч человек — что ж, этим людям, отдавшим родине столько сил, не нужны, по-вашему, квартиры? Вы вот свободно разгуливаете по всему нашему чудесному городу, развлекаетесь, в цирк, наверно, даже ходите, а сколько людей бедствует, мучается в тяжелых условиях, — их судьбой вы не интересуетесь?..» — «Пусть помучается, как я мучаюсь, тот, кто этот список кроит и перекраивает, — не выдержала мама, — пусть ему придется так же тяжко, как мне, у меня муж погиб на войне, пропал без вести, и с тех пор я моему сыну отец и мать, семье и дому хозяин и хозяйка, ограда и защита. И уж сумею защититься от вас, дать вам отпор, какой подобает!..» Тут Зибзибадзе рассвирепел, стукнул по столу кулаком, кричит: «Я не знаю, что там случилось с вашим мужем, будь он таким уж героем, вас не оставили бы до сих пор без квартиры. И вообще не указывайте мне, я свое дело знаю. Бенедикт Зибзибадзе не привык допускать ошибки».

Услышав имя «Бенедикт», Джаба сразу насторожился. Он заставил мать подробно описать внешность заведующего жилотделом и с трудом удержался от изумленного возгласа, когда сообразил, что этот разговор состоялся у его матери, возможно, с дядей Дуданы.

Словно его грубо встряхнули, чтобы вывести из мечтательной дремоты и мистифицировать чудовищным вздором, словно какие-то злые, коварные силы пришли в действие, чтобы связать, соединить несоединимое и несопоставимое: глаза Дуданы, прозрачные, как родник с мерцающими на дне цветными камешками, и этот душный чердак, жилище Джабы; слезы матери и пошлого толстяка, дядю Дуданы; волшебное воспоминание о вчерашней встрече и список у Зибзибадзе, где значится среди других фамилия Джабы…

Разум отвергал, нарочно окутывал мраком эту двойную реальность, чтобы во мраке потонула, скрылась от взора неприятная ее часть и чтобы после тайком вытащить на свет желанную половину. Это ему отлично удавалось, и перед Джабой вставала, как бы выхваченная из тьмы ярким лучом, Дудана — то улыбающаяся, то печальная, то задумчивая, но не имеющая никакого отношения к чердакам и пошлым дядям, к житейским нуждам и заботам о завтрашнем дне.

Мысли его как бы текли рекой в знакомом ложе — они словно уже когда-то прошли по этому руслу и влились в обширное море, заключавшее в себе все его будущее. А потом испарились с поверхности моря, чтобы выпасть дождем в верховьях и снова спуститься по прежнему руслу. И поэтому Джаба знал в точности весь путь до самого моря, каждую излучину, каждый приток, каждый перекат или водопад. Он твердо знал, что ему суждено до самой смерти любить Дудану и что Дудана всегда будет ему верна.

Он изумлялся тому, что одна-единственная встреча, один взгляд на эту девушку породил в нем такую глубокую веру. Со вчерашнего вечера что-то в мире изменилось, случилось чудо, он набрел на истину, в свете которой никакая мечта не казалась ему несбыточной.

А слезы матери влились в это море мысли; вначале пресное, оно стало соленым, вздулось, вышло из берегов и выбросило Джабу на сушу, на земную твердь, где люди возникли в незапамятные времена и существуют миллионы лет, но до сих пор не научились жит: в покое, не нашли общего языка, и до сих пор один почему-то считает себя достойнее другого, третий хочет быть богаче четвертого, пятый и шестой постоянно следят друг за другом, и ни один из них не позволит себе ни на минуту задремать из страха, что другой тем временем подстроит ему каверзу. Почему это так, отчего человечество за всю свою невообразимую долгую историю не сумело наладить свою жизнь? Джаба проникал воображением в головокружительную глубь времен, выстраивал одну над другой, как ступени лестницы, тысячи династий, могучих государств, великих цивилизаций, прославленных народов, знаменитых деятелей. И всем, всем предъявлял один и тот же укор: почему до сих пор властвуют на земле алчность, коварство, предательство, война?

…Вот и сегодня утром телетайпы Грузтага передали сообщение из Москвы: неоколониалисты угрожают Египту нападением, они стремятся завладеть Суэцким каналом, чтобы присваивать получаемые от него прибыли. А между тем Суэцкий канал расположен на египетской территории и принадлежит независимому Египту…

«Что этому Бенедикту нужно от нас? Зачем он нас обманывает? Почему отнимает то, что принадлежит нам по закону? Что-то нечистое у него на уме…»

Джаба подошел к матери, поцеловал ее.

— Хоть бы ты написал что-нибудь об этом человеке, Джаба! Не зря же работаешь в редакции…

Нино говорила так тихо, что Джаба, казалось, слышит ее мысли.

— Напишу, мама, непременно напишу! Вот увидишь, весь райисполком вверх дном поставлю! — Джаба надел пиджак. — Доведу дело до конца, все сделаю сам — тебе и пальцем не придется пошевелить.

Нино посмотрела на сына, словно хотела проверить — говорит ли он всерьез? Бросает слова на ветер, или в самом деле принял решение, достойное мужчины?

На улице Джаба забыл обо всем — о династиях, о войне, о Египте, о матери. На улице он вспомнил о Дудане. Прошло двадцать четыре часа с той минуты, когда он познакомился с Дуданой. Был тот же час, стояла такая же солнечная погода.

Ему казалось, что он случайно наткнулся на прекрасный, зеленый остров, не обозначенный на картах. Джаба первый заметил его, сразу почувствовал, что это — остров сказочных сокровищ, и испугался, что потеряет его из виду и потом не найдет к нему дороги или что тем временем другой завладеет островом и сокровищем. Но в то же время он чувствовал, что долго еще не осмелится пристать к вожделенному берегу, и лишь издали впивал благоухание нетронутой земли, дышал пьянящим воздухом, овеивавшим остров.

И он упрекал себя: почему вчера не смотрел на Дудану все время, не отрывая взгляда, почему не сказал ей, что красота ее поразительна, что подобной красоты он не встречал никогда? Сейчас он жаждал видеть Дудану, как слепец жаждет света. Он пытался представить себе, где сейчас Дудана, что она делает, что говорит, о чем думает. Сблизятся они с Дуданой или не сблизятся, не играло роли: он знал, что всегда будет любить эту девушку, был твердо уверен, что не может перестать ее любить. Даже после смерти любовь Джабы не могла исчезнуть, так как она возникла и существовала как нечто независимое, отдельное ог него и от предмета его любви. Джаба вспоминал всевозможные мелочи — как он не удержался, начал вышучивать Бенедикта и Дудана погрозила ему мизинцем, не указательным пальцем, а мизинцем, чтобы смягчить упрек. Ничего, ничего больше не нужно было Джабе — только видеть Дудану, видеть каждый день и доставлять ей радость.

Он верил, что Дудана подчиняется совсем иным, не здешним законам, смотрит на мир совсем другими, не земными глазами. О, лишь бы она почувствовала, что он, Джаба, знает это, что он с первого взгляда все понял, — все, чего другие никогда не уразумеют. А временами его обжигало ревнивое подозрение, и сердце его словно улетало куда-то, как брошенный мяч. Ему вдруг чудилось, что он сочиняет сказку, которая давно уже стала былью для кого-то другого, кто давно уже, раньше Джабы, сочинил похожую или еще лучшую сказку и сам же превратил ее в действительность.

И теперь Дудана не станет слушать сказку Джабы — или послушает и рассмеется! — для нее в этой сказке нет ничего нового или удивительного… Возможно, Джаба и не рожден для Дуданы — но он жаждет хоть умереть за нее! Но в этом он не мог никому признаться, об этом он не решился бы даже подумать в чужом присутствии, даже в присутствии друга, Гурама, чтобы тот не прочел его мыслей и не высмеял его. Он и самой Дудане не мог об этом сказать. Но ведь чтобы таить в сердце свою любовь, чтобы никогда ничего не говорить о ней Дудане, он все-таки должен был видеть Дудану, видеть каждый день!..

— О чем задумался? — сказал Ангия.

Джаба поднял голову; он сидел в редакции, за своим столом.

— Ни о чем. — Он улыбнулся с беспечным видом и достал из кармана самопишущую ручку.

— Молодец, это не всякому удается. А все же — о чем?

— Да ни о чем, батоно Ангия.

— Настроение, бывает, портится от безденежья.

— Что ж… Не без того.

— Ну, а еще что? — Ангия смотрел на него испытующе.

Дверь отворилась, на пороге показался Георгий.

— Здравствуйте! — Он не стал входить в комнату. — Джаба, пойдем со мной, приехал этот москвич.

— Какой москвич? — спросил Ангия.

— Из «Родной страны».

— Из журнала «Родная страна»? Тот, что на днях прислал телеграмму?

— Тот самый. Корреспондент, — сказал Георгий. — Он в Тбилиси впервые, и я хочу дать ему в провожатые Джабу.

— А чего ему надо, что его интересует?

— Журнал собирается посвятить Грузии несколько страниц. Корреспондент походит по городу, снимет, что понравится. Так ты зайди ко мне, Джаба.

Георгий ушел. Джаба убрал бумаги в стол и последовал за ним.

— Входи, Джаба! — сказал редактор; потом повернулся к гостю: — Познакомьтесь, это наш литсотруд-ник, к тому же и ваш коллега, мастер фотографии. Он будет вашим гидом.

Высокий молодой человек быстро поднялся, сжал руку Джабы, энергично потряс ее — так, что даже встряхнул при этом головой, — и представился:

— Очень приятно. Виталий Печнев. — Потом снова сел и, повернувшись к редактору, продолжал прерванный разговор: — И вот, представьте себе, этого смертельно раненного человека все-гаки доставили в госпиталь… Санитары были обязаны это сделать. У несчастного при взрыве танка оторвало обе руки и обе ноги, все тело было обожжено, почти обуглено, но сердце все еще билось, он был жив Его положили в морг, считая, что до завтра он все равно умрет… Это из записок одного английского журналиста, — пояснил Виталий, обращаясь к Джабе, — вы послушайте, очень интересно. Но на следующий день сердце раненого все еще билось. Врачам это показалось невероятным — у бедняги оставался только небольшой участок кожи на груди, все остальное было сплошной ожог. Он не видел, не слышал, не говорил. Ну, тут стали всеми способами поддерживать в нем жизнь — пошли уколы, искусственное питание… Проходили дни — сердце все работало, — Виталий щелкнул зажигалкой, оживил погасшую сигарету. — И вот, на рождество… Мы не опаздываем? — внезапно повернулся он к Джабе и поглядел на часы.

— Нет, нет. Продолжайте, — ответил вместо Джабы Георгий.

— На рождество сестра милосердия обходила больных, поздравляла их, оделяла подарками. Остановилась она и возле этого обожженного, безрукого и безногого раненого. Остановилась и, ничего другого не сумев придумать, начертила пальцем крест на его груди. И вдруг раненый пошевелил головой. Сестра изумилась, побежала сообщить врачам. И врачи заключили, что раненый мыслит, мозг его работает, только у него не сохранилось, так сказать, никаких средств коммуникации, чтобы установить связь с окружающими людьми. И вот, послушайте теперь, какая у них родилась блестящая идея. Они пригласили знатока азбуки Морзе, посадили его у кровати раненого, и тот три месяца обучал несчастного морзянке: нарисует на здоровом участке кожи букву и тотчас же — ее соответствие точками и тире. Когда обучение было завершено, раненому под голову поместили кнопку электрического звонка, а может быть, вместо звонка подключили лампочку. И раненый «заговорил». Сообщил свое имя, фамилию, откуда он родом, как его ранило, как санитары подняли его и понесли. Звенел звонок и рассказывал биографию человека… Правда, интересная история? — Виталий вдруг поднялся. — Ну, а теперь идем. Машина уже пришла?

— Ждет у подъезда.

— Значит, эти снимки я вам оставляю?

На столе были разложены цветные фотографии — виды Черноморского побережья, озеро Рица, теплоход «Грузия»…

— Да, оставьте. Мы покажем их нашему художнику и…

— …И отберете то, что вам пригодится. Этот, этот и этот. А эти вам не подойдут, я их заберу. Очень хорошо. — Виталий уложил снимки в портфель. — Ну, пока, всего хорошего, — Виталий пожал руку всем по очереди. — Ах да, мы же с вами едем вместе! — воскликнул он, уже сжимая руку Джабы.

Виталию Печневу хотелось запечатлеть на фотопленке весь Тбилиси, все, что привлекало его внимание.

— Кто знает, когда мне удастся приехать сюда еще раз, — говорил он Джабе в машине. — Скоро будем праздновать полуторатысячелетие Тбилиси, снимки пригодятся и для этого случая. Я решил никогда не пропускать ничего интересного, чтобы потом не жалеть, отчего я не снял такой-то пейзаж, такую-то улицу или такое-то здание. А ведь не раз приходилось об этом жалеть — как порой жалеешь после смерти близкого человека, что не проявил к нему больше внимания…

— С чего начнем? — спросил Джаба. Он волновался, как человек, который собирается прочитать ребенку увлекательную книгу и боится, что она не произведет на ребенка такого же глубокого впечатления, какое произвела когда-то на него самого.

— Мне все равно!

— Старый Тбилиси, крепость Нарикала, дом, в котором останавливался Пушкин…

— И то, и это… Все хочу сфотографировать.

— Музей искусств, старинное ювелирное искусство…

— Непременно! И картины Пиросманишвили — хочу сделать с них репродукции.

— Новая набережная, здание ИМЭ, гидроэлектростанция посреди города, мцхетский цветовод…

— Да, мне говорили о нем… И к Чабукиани я хотел бы заглянуть. Говорят, он ставит «Отелло»? Не представляю себе «Отелло» в балете.

— Одного дня на все это не хватит.

— Сколько успеем, столько и сфотографируем.

Усталые, но веселые, к вечеру они вернулись на проспект Руставели, отпустили машину и зашли в магазин минеральных вод. Виталий был чрезвычайно доволен минувшим днем. «Проявлю в Москве заснятую пленку, и еще раз проживу весь нынешний день», — говорил он. Джаба смотрел на фотоаппарат «Линдхоф», свисавший с плеча гостя, — коробку, в которой был заключен один тбилисский памятный день.

В заключение сегодняшнего путешествия они посетили завод шампанских вин. Там им предложили для делегации различные сорта вина, и они, пожалуй, немного перебрали.

— Боржомская вода — это напиток богов! — говорил Виталий, медленно отпивая из стакана, испещренного белыми пузырьками; потом поднес, как ребенок, к уху наполовину опорожненный стакан. — Шипит! — улыбнулся он. — В Африке или, кажется, в Австралии есть одно племя… Когда человеку этого племени захочется пить, он сначала посмотрит по сторонам, убедится, что поблизости нет врага или зверя, а потом сунет голову целиком в воду и пьет. Я бы именно так пил боржом.

— Как — засовывают голову в воду всю целиком?

— Ну да, так что ничего уже не видят и не слышат. Если в это время к пьющему подберется зверь — прощай!

— Ну, если звери будут дожидаться таких удачных минут, то передохнут с голоду.

— Верно, — улыбнулся Виталий. — Например… Налейте мне, если можно, еще стакан… Спасибо. Например, египтяне никогда не засовывают голову целиком в Суэцкий канал, они пьют воду обыкновенным способом, но империалисты почему-то думают, что Египет ничего не видит и не слышит и надеются застигнуть его врасплох.

— Думаете, они начнут войну?

— Не знаю… Пока, пожалуй, они больше пугают, но мой дядя уже готовится в путь.

— Ваш дядя?

— Он лоцман. Англичане грозятся отозвать всех лоцманов-иностранцев с Суэцкого канала, чтобы расстроить его работу Возможно, что уже и отозвали.

— И на смену им едет ваш дядя?

— Да, и еще многие другие. Он уже собирался на пенсию, но гут получил назначение.

Виталий поблагодарил продавщицу минеральных вод, поправил галстук перед узким, высоким стенным зеркалом. Оба вышли из магазина.

— Затевать войну из-за денег, из-за прибылей? — сказал с презрением в голосе Джаба. — Нет, уж лучше, по-моему, пусть бы войны начинались из-за прекрасной женщины, как в старину.

— Суэц для колониалистов не только деньги и прибыль. Вместе с каналом они потеряют влияние в арабских странах.

— Это все из той же песни. Война — из корысти?

— Очень уж прозаической ты изображаешь войну.

— Очень… Бедняжка война! Обидели!


Проспект сиял огнями. Ночь как бы плавала на поверхности этого моря света, где-то между крышами и звездами, не достигая улицы. Воздух был напоен нежным запахом блеклых листьев. С горы Мтацминда сбегали сломя голову крутые улочки и, с трудом сдержав свой разбег, останавливались перед самым проспектом. На перекрестках было прохладно, и прохожие не задерживались здесь, как обычно, встречая знакомых.

— Ну вот, а эту прелесть я и забыл снять! — Виталий, поставив ногу на низенькую ограду газона, смотрел на здание оперы.

— Снимете завтра утром.

— Театр вечером получается лучше. Посмотрите, сколько народу перед входом! — Виталий достал фотоаппарат, поднес его к глазам, потом несколько раз переменил место. — Ничего не выйдет! — сообщил он наконец Джабе. — Эти чертовы провода лезут в кадр, куда ни стань. Придется попробовать сверху.

— Сверху?

— Ну да, — Виталий обернулся, посмотрел на пятиэтажный дом, высившийся перед ними. — Завтра к началу спектакля приду сюда и поднимусь на крышу. Сейчас неохота, устал.

Джаба вдруг почувствовал слабость во всем теле. Они стояли перед домом Дуданы.

— Ну, пока, Джаба, пойду теперь к себе…. Большое вам спасибо, вы потеряли из-за меня целый день. Что говорят грузины при прощании?

— Мшвидобит.

— Значит, мшидоби, Джаба.

Джаба засмеялся.

— Ладно, завтра научите! — Виталий пошел по улице и уже издали, обернувшись, махнул на прощание рукой.

Джаба стоял прикованный к месту. Украдкой оглядывал он этажи, балконы дома — вскидывал и сразу опускал голову. Вдруг он понял, что не удержится, поднимется туда. Совершенно явственно вообразил, как Дудана открывает перед ним дверь. Сердце у него на мгновение перестало биться.

«Пусть думает, что я невежа, тупица, бестактный болван… Пусть думает что угодно… Лишь бы ее увидеть».

В парадном на этот раз, кажется, было светлей. Медленно шагал он по ступенькам, не веря, что слышит звук собственных шагов. По лестнице поднимался как бы кто-то другой — невежа и тупица.

«Притвориться, что я пьян… пьяней, чем на самом деле? Еще испугается! Может, ее и нет дома… Не ночует здесь… Сама ведь говорила!»

Мысль эта придала ему смелости. Он постучится и, не дождавшись ответа, уйдет. Потом когда-нибудь расскажет ей, как приходил в гости. Дудана, разумеется, будет удивлена.

«Как, сразу, на другой день?»

«Да, на другой день».

«Будь я дома, все равно не впустила бы».

«А я и не стал бы врываться… Посмотрел бы на вас и ушел».

«Ну, а как объяснили бы, зачем пожаловали?»

«Придумал бы что-нибудь… Спросил бы, не забыл ли у вас вчера фотоаппарата».

Джаба стоял перед высокой дверью из темного дерева. Из-за двери волнами, приглушенно доносился женский смех. Замирала одна волна и тотчас набегала другая. Джаба протянул было руку к двери — и вновь опустил ее. Так он стоял, не решаясь постучаться. Вдруг он подумал, что совершает страшную глупость: гораздо проще прийти сюда завтра вместе с Виталием — и случайная встреча состоится почти наверняка. Можно будет попросить Дудану как-нибудь поснимать проспект с ее балкона. Все получится совершенно естественно и обойдется прекрасно. Надо только потерпеть до завтра. Обрадованный этой мыслью, он повернул было назад, как вдруг услышал щелканье ключа в замке. Кто-то отпирал изнутри входную дверь. Джабе послышался голос Дуданы.

«Откроет и вскрикнет от неожиданности… Бог знает, что может подумать».

Он бросился к двери и постучал в нее громко, нетерпеливо, как бы уже не в первый раз.

Ключ замер в замке.

— Кто там? — послышался неуверенный женский голос.

— Мне нужно Дудану… Она дома?

— Дудана! Дудана! — Голос отдалился от двери. — Дудана, тебя кто-то спрашивает.

У Джабы дрожали колени.

Дверь приотворилась, выглянула Дудана. Наверно, она ожидала увидеть кого-то знакомого; при виде Джабы выражение лица ее сразу переменилось.

— Ах!.. А я думала…

— Здравствуйте, Дудана.

— Здравствуйте… Мне показалось…

— Извините, что беспокою вас в неурочный час…

— По., пожалуйте! — Она распахнула дверь перед Джабой. За дверью жались к стене еще две девушки.

— Спасибо, Дудана… Я, собственно, думал, что вас нет дома, и потому…

Девушки засмеялись.

— Войдите, — голос у Дуданы стал совсем спокойным.

«Боже, как она красива! Я совсем забыл, что она так красива».

— Нет, нет, спасибо… Видите ли, вчера… Не оставил ли я у вас вчера крышки от объектива? Извините, что я…

— От объектива?

— Ну да, от фотоаппарата. Круглая, черная крышка из пластмассы…

— Не знаю, — Дудана посмотрела назад, в неосвещенную комнату. — Может быть, и оставили, я поищу… Входите.

— Дудана, я пошла. Значит, завтра в семь часов продолжаем! — сказала светловолосая девушка с узкой талией и стройной, высокой шеей.

— А ты, Натела? — Дудана схватила за руку вторую девушку. — Ты-то ведь останешься? Куда же ты?

— Я через полчаса вернусь.

— Вовсе ты не вернешься, знаю… Дядя убьет меня, если я и сегодня тут не переночую.

— Вернусь, вернусь, не бойся. Только прогуляюсь немного, — Натела окинула Джабу быстрым взглядом.

От Джабы не укрылось смущение Дуданы.

— До свидания. Если эта крышка обнаружится у вас… Я загляну в другой раз… Или оставлю вам номер телефона…

— Подождите немного, я сейчас поищу. Натела, Мари! — многозначительно окликнула Дудана подруг.

Девушки, тем временем уже дошедшие до лестницы, пошептались и вернулись.

— Войдите! — успокоилась Дудана. — Я тут же и поищу.

Они прошли через большую, неосвещенную комнату в меньшую, где жила Дудана.

Джаба тотчас же вспомнил Гурама.

— Зачем ты заставила нас вернуться? Знаешь ведь, что это дурная примета, — сказала с упреком Натела и не спеша направилась на кухню — познакомила Джабу со своими стройными ногами и гибкой фигурой.

«Очень приятно… Джаба Алавидзе».

— Вода не идет! — сообщила из кухни Натела.

Мари в свою очередь повернулась на каблуках и, словно передразнивая Нателу, так же лениво, в раскачку, двинулась к кухонной двери.

«Алавидзе Джаба… Очень приятно познакомиться».

Дудану позвали на кухню.

— Извините… Я сейчас.

Дудана была красивее обеих.

На столе лежал раскрытый «Анатомический атлас». Толстые листы его изогнулись, и можно было видеть сразу несколько таблиц. Разрез человеческого тела — кровеносная система; другой разрез — нервные волокна; сердце — аорта, наполненная алой, насыщенной кислородом кровью; вены — с синей кровью, отравленной углекислотой.

Видимо, девушки не знали, с какой готовностью проводила звук кухонная дверь. Джаба услышал:

— Кто это?

…………………………………………

— Почему мы его не знаем? И почему ты нас с ним не знакомишь?

…………………………………………

— Ну, а все-таки, кто это такой? Ты что-то скрываешь, Дудана!

…………………………………………

— Он в тебя влюблен?

…………………………………………

— У-у, как покраснела! Видно, дело плохо.

…………………………………………

Когда девушки, смеясь, с невинно-равнодушным видом вернулись в комнату, Джаба чуть было не ляпнул, что все слышал.

— Простите меня, я совсем забыла познакомить вас с моими подругами, — сказала Дудана.

— А я уже познакомился с ними, — сказал Джаба, вставая.

— Когда? — У Нателы был изумленный вид, она приготовилась услышать что-то сенсационное.

— Я знаю, что вы — Натела, а вы — Мари, что обе учитесь на третьем курсе биологического факультета, что вы, Мари, собираетесь уйти домой, а вы, Натела, вернетесь через полчаса и останетесь ночевать у Ду-даны. Довольно?

— Довольно! — засмеялась Мари. — Пойдем, Натела, здесь, оказывается, о нас все известно.

Девушки попрощались с Джабой. Дудана на этот раз их не удерживала.

— Не оставляйте Дудану до моего возвращения, а то она от страха сойдет с ума, — сказала Натела и пошла на цыпочках через большую комнату, то и дело поглядывая на постель больного. — А вдруг он сейчас вскочит?

Дудана быстро вернулась. Она старалась не смотреть на Джабу.

— Сейчас поищу, — сказала она. — Вы сидели вчера вот здесь.

Она посмотрела под стол, потом, наклонившись, стала шаг за шагом обходить комнату.

— Я и на балкон вчера выходил.

Говоря это, Джаба явственно слышал частое дыхание девушки. «Побаивается меня. Не доверяет. Как-никак я чужой, что она обо мне знает? Вдруг я решу выкинуть этакое коленце?»

И ему внезапно стало стыдно за то, что он мучает Дудану без нужды, просит ее отыскать то, чего не терял, — и Дудана послушно ищет то, чего не может найти. Девушка, повернувшись к нему спиной, нагнулась в дальнем углу и подняла что-то с пола. Полоска белой кожи между чулками и юбкой, мелькнувшая на мгновение перед Джабой, словно обожгла ему глаза. Он быстро отвернулся и стал глядеть в стену. Сердце его, казалось, вот-вог выломает грудную клетку. Оно на мгновение останавливалось, словно отступало назад для разбега, с силой ударялось о ребра, и так все снова и снова… От смущения Джаба стал перелистывать «Анатомический атлас», как будто хотел с его помощью разгадать причину своего волнения.

«О Дудане я не должен так думать, о ком угодно можно так, только не о Дудане, Дудана не из здешнего мира…»

Дудана выпрямилась.

— Поищу теперь на балконе.

— Дудана… Я ничего вчера не терял.

— Не теряли?

— Я подумал — наверно, она одна, и ей страшно, — потому и пришел. Тебе ведь в самом деле было бы страшно здесь одной?

— Да, было бы страшно.

— Ну, а теперь… если Натела не вернется?

— Тогда я уйду к дяде Бено.

— Он такой страшный, этот старик?

— Кровать заслонили ширмой, и я его больше не вижу. Теперь мне жалко.

— Старика?

— Да. Ведь он жив — и ничего не видит, не слышит, не может пошевелиться. Вот теперь его даже отгородили ширмой. А может быть, он все чувствует, понимает? Как подумаю об этом, мне становится жалко.

— А если жалко, то уже не может быть страшно.

— Я, кажется, больше и не боюсь. А дядя Бено дожидается его смерти, чтобы завладеть квартирой.

— Как?

— Я говорю, дядя Бено ждет смерти старика, чтобы забрать эту квартиру.

Джаба почувствовал: этого Дудана никому на свете не могла бы сказать — только ему, Джабе, открыла тайну, одному Джабе принесла ее в дар или в жертву. А может быть, она просто хотела придать себе таинственности, показаться ему интересной оттого, что знает такие интересные вещи?

— Откуда ты это знаешь, Дудана?

— Знаю. Слышала краем уха его разговор с приятелем.

— Где работает твой дядя? — Джаба замер в ожидании ответа.

«Неужели тот самый?»

— В райисполкоме.

«Так и есть. Он».

— И что же — ты узнала об этом и ничего ему не сказала?

— Конечно, сказала. Он сначала нахмурился, а потом захохотал. Долго смеялся… Назвал меня дурочкой и объяснил, что старается ради меня одной, хочет, чтобы квартира мне досталась.

— Может, в самом деле так?

— Нет.

— Тогда почему ты ему помогаешь? Ты ведь невольно оказываешься его пособницей! Зачем ты здесь живешь?

— Потому что… — Дудана покраснела. — Потому что… Я здесь еще не жила, я завтра вернусь в студенческий городок.

— А если он все-таки старается для тебя?

— Не знаю… Может быть…

Он сидел рядом с Дуданой и тосковал по ней. Как хотелось Джабе сказать ей об этом! Мог ли он подумать, что будет разговаривать с ней о таких пустяках?

— Жаль, что со мной нет фотоаппарата… Я непременно снял бы тебя сейчас, так ты… такая у вас удачная поза.

— Да, сейчас бы фотоаппарат… — просияла Дудана. — Я так люблю сниматься!

— В самом деле? Тогда прикажите — и я приду вас снимать в любое время, когда хотите.

— Вы, наверно, очень хорошо снимаете.

— Не так уж.

— А как у вас получились снимки в прошлый раз? — Дудана опустила голову и стала теребить бахрому скатерти.

— Когда? — поднял брови Джаба.

— На маскараде! — Дудана вскинула быстрый взгляд на Джабу и снова опустила голову.

— Откуда ты… Откуда вы знаете? Вы были там?

Дудана встала, подошла к окну. На подоконнике лежала стопка книг. Она выбрала маленькую, тонкую книжку, раскрыла ее. Потом направилась к Джабе с книгой в руках. Все это медленно, молча, как бы исполняя какой-то обряд.

— Так откуда вы знаете, что я фотографировал на маскараде? — Джаба не сводил глаз с опущенных ресниц девушки.

Дудана положила перед ним раскрытую книгу, а сама так же безмолвно и неторопливо вернулась к окну.

Джаба посмотрел на книгу. На развороте, между страницами лежал сухой цветок, голубой и прозрачный, так что под ним можно было различить печатные буквы.

— Что это за книга? — Джаба посмотрел на обложку.

Дудана стояла у окна спиной к Джабе. В руках у нее была еще одна раскрытая книга, от которой она не отрывала глаз.

«Что это с ней?»

…И вдруг он вспомнил.

«Она сохранила подаренный мною цветок!»

— Так это была ты, Дудана?

Дудана не обернулась — только медленно наклонила голову; блестящие волосы ее зашевелились, заколебались и снова застыли.

«Она сохранила подаренный мною цветок!»

Быстрая, прохладная река подхватила и унесла Джабу.

— Ты была в костюме цыганки, верно?

Вновь зашевелились, заколебались светящиеся волосы.

«Она сохранила подаренный мною цветок!»

Джаба качается на волнах, увлекаемый потоком.

— Ты смотрела сверху на зал… А в зале танцевали. Так, правда?

Дудана снова наклонила голову.

Поток низвергается водопадом с головокружительной высоты, а вместе с ним и Джаба.

В дверь постучали.

Дудана подбежала к столу (это была Дудана?), схватила тоненькую книжку с заложенным между страницами цветком, куда-то спрятала ее и вышла. Джаба посмотрел на окно, перед которым всего минуту тому назад стояла спиной к нему Дудана. Вот там, на том месте…


По улице не шел, а плыл восторг, воплощенный восторг с горящими светло-карими глазами. Подобно сказочным золотым птицам, пели электрические лампочки уличных фонарей, платаны, сойдя со своих мест, бежали бок о бок с ним и приглашали его на танец… Рядом, скрытое в непроглядном мраке, казалось, шумело море, оно озарялось порой сиянием разбивающихся о скалы шумных волн, и кружевная оторочка из пены и брызг скользила, уносилась вдоль берега. По небу, словно заплаканный ребенок, бежало курчавое облачко, а большой желтый мяч луны, выпавший у него из рук, катился в противоположную сторону… И Джабе казалось, что он вращает землю своими легкими шагами, как цирковой акробат, бегущий по арене на большом золотистом шаре.

Он учтиво здоровался со всеми встречными, которым случалось нечаянно бросить на него взгляд. Прохожие останавливались и подолгу удивленно смотрели на него. А он, довольный своей шалостью, весело смеялся в душе. Как он любил всех этих незнакомых, озадаченных людей!

Какие бездонные глубины возникли в его душе! Какие необычайные события совершались там, сколько радости и страдания слилось воедино — это был огромный мир, который целиком заполняла Дудана; она была всюду — то улыбающаяся, то опечаленная, со склоненными ресницами…

Живым пожаром был сейчас Джаба, и ему не хотелось думать, что он когда-нибудь погаснет, он желал пылать вечно, неугасимо, жаждал жить беспокойной жизнью бушующего пламени и поведать всем, что творится в самой сердцевине пожара.

Он вспомнил, с какой иронией спросила Натела, вернувшись к Дудане: «Ну как, нашли крышку от фотоаппарата?» — «Нашли!» — ответила Дудана. Джаба не задерживался больше у нее, тотчас же ушел и вот бродит по улицам, как бездомный. Ему кажется, что, если вернуться домой, тесный чердак не позволит ему отдаться течению мыслей, духота наведет на него дрему, и он сразу заснет, а заснуть он сейчас боится не меньше, чем умереть: ведь во сне он не сможет думать!

Он завернул в Кировский парк, пошел по аллее и остановился над обрывом. Внизу, под отвесной скалой, пролегала набережная; было прохладно. Джаба наклонился, сорвал былинку, растер ее между пальцами и понюхал: острый запах трявяного сока ударил ему в ноздри. Запруженная Кура вздулась и была похожа на толстую, темную, набрякшую жилу. Посещение Дуданы представлялось Джабе давним, далеким сном «Слово за словом» вспоминал он минувший день, перелистывал его, как любимую книгу, с самых первых страниц, как бы не зная, чем окончится недочитанная история, нарочно медлил, не спешил к развязке, к той минуте, когда он войдет в комнату Дуданы…

Вдруг среди этих приятных мыслей зазвенела диссонирующая струна, которую он не замечал до сих пор и случайно зацепил пальцем.

Перед его взором возникла девушка, плачущая в полутемном парадном. Гурам, наверно, был прав — что-то ускользнуло тогда от внимания Джабы, какая-то мелочь, а может, и что-либо важное, значительное. Оттого все и осталось загадкой.

Он вспомнил тот день. Вспомнил, как появились внезапно в городе две живые души, две девушки, которые не думают о Джабе ничего хорошего.

«Так до сих пор и считают меня: одна — карманником, а другая — нахалом».

Джаба лег на траву и посмотрел на небо. Потом закрыл глаза и сочинил следующую легенду.

…Пионеры города Керчи отправились в туристский поход… Первый привал — в поле, близ полуразрушенного укрепления, оставшегося от Отечественной войны. Пионеры располагаются здесь, чтобы позавтракать.

— Эй, сюда, ко мне! — кричит один из мальчиков и машет рукой товарищам.

Пионеры бегут к нему. Мальчик, сидя на корточках, указывает на компас, который лежит на земле перед ним. Стрелка компаса ведет себя крайне странно — беспокойно колеблется, не может остановиться.

— Запомните направление стрелки, — говорит мальчик.

Он переносит компас на другое место. Стрелка успокаивается и, лениво повернувшись, указывает на север.

— Видишь? Ну-ка, еще раз!

Компас возвращают на прежнее место, и стрелка снова теряет покой под действием какой-то неведомой силы.

— Магнитная аномалия! — высказывает предположение одна девочка.

— Наверно, тут под землей залежи железной руды.

— Отодвиньте в сторону рюкзак.

— И ледоруб тоже.

Оба названных предмета убирают. Стрелка, однако, не успокаивается.

Подходит пионервожатый.

— Что случилось, ребята?

— Мы нашли железную руду! Вот здесь. — Первый мальчик хлопает ладонью по земле.

— Именно здесь? В этой самой точке? — улыбается пионервожатый.

— Стрелка колеблется только здесь!

— Давайте сюда ледоруб.

Пионервожатый копает землю ледорубом, копает… Слышен звон — ледоруб ударился о металл. Из ямы выгребают землю. На дне ямы — ящик из толстой жести, покрытый ржавчиной. Его извлекают. Все удивлены. Осторожно открывают крышку. В ящике оказывается любительская кинокамера и две серебристые алюминиевые коробки — плоские и круглые.

— Не открывать! — кричит пионервожатый. — Может быть, там пленка, нельзя ее засветить.

Находку доставляют в Керчь. Из Керчи камеру и серебристые диски отправляют в Одесскую киностудию. Здесь пленку проявляют и печатают с нее позитив. Это — кадры Отечественной войны, снятые неизвестным кинооператором. На экране то самое поле, на котором пионеры нашли аппарат, то самое укрепление, только вокруг него и на всем поле идет жаркий рукопашный бой, сражение не на жизнь, а на смерть. Наступают, надвигаются грозные фашистские танки, постепенно редеют ряды защитников укрепления.

Советские воины сражаются, как герои, погибают в неравном бою все до одного. Ни в Одессе, ни в Керчи не удается опознать никого из них. Пленку размножают и экземпляры рассылают по всему Советскому Союзу. Один экземпляр попадает в Тбилиси. Джаба присутствует на просмотре. Когда на экране появляется его отец, он громко вскрикивает. Все оборачиваются к нему… Отец дерется храбро, как лев. Вот он свалил одного фашиста, другого, третьего… Четвертый выпускает автоматную очередь прямо ему в грудь. Отец падает навзничь, в последний раз видит небо над собой. Это небо где-то сливается с небом его города, с небом всех городов и сел. Глаза у отца закрываются. Герой умирает.

…Джаба открыл глаза.

Улыбнулся.

ДОВЕРЕННОЕ ЛИЦО

Встреча начинается с рукопожатия. Бату садится против Бенедикта. Ему не хочется кашлять, но он кашляет. Между ними четырехугольный письменный стол. Бенедикт молчит. Он не выговаривает Бату за то, что тот явился в райисполком, не напоминает о заключенном между ними условии, что его, Бенедикта, и Бату никто не должен видеть здесь вместе. В особенности возмутительно, что Бату приурочил свой визит как раз к приемным часам Бенедикта, когда столько посетителей ожидает своей очереди в коридоре, но Бенедикт и об этом не говорит ни слова. Бенедикт знает, что заставило Бату нарушить запрет, что привело его сюда, в служебный кабинет приятеля. Незваный гость начинает беседу издалека. Поговорив о посторонних предметах, он спрашивает шутливым тоном, «не стряслась ли беда», не случилось ли чего-нибудь с тем умирающим стариком. Бенедикт высказывает предположение — или надежду, — что пора уже, пожалуй, готовиться к поминкам. И заодно рассказывает приспешнику, что побывал на кладбище в Ваке и договорился с могильщиком, закрепил за стариком превосходное место у самой дороги; пусть никто не думает, что Самсон — одинокий, всеми забытый и покинутый человек, Бенедикт его похоронит с большим почетом, чтобы никто не усомнился в его, Бенедикта, правах на квартиру. Бату одобряет эти предосторожности, но со своей стороны добавляет, что не следует и перебарщивать, потому что именно чрезмерная забота Бенедикта о чужом покойнике может заставить иных заподозрить, что дело нечисто. При этом Бату устремляет на Бенедикта пристальный взгляд обоих глаз, здорового и стеклянного, стараясь угадать, насколько тот оценил его совет. Но ни один глаз не доставляет мыслительному центру Бату необходимой информации, ни один не успевает прочесть промелькнувшую на лице Бенедикта мысль: «Уж не думаешь ли ты, мой дорогой Бату, что тебе перепадет кусочек из того, что я заработаю на этом старике?»

Дверь открывается, в кабинет входит сотрудница райисполкома.

— К вам корреспондент, просит принять.

Бенедикт бледнеет от волнения, потом краснеет, вскакивает со стула и наказывает сотруднице, чтобы та попросила корреспондента подождать: Бенедикт сейчас освободится. Если бы кто-нибудь знал, как давно Бенедикт ждет этой минуты! Как он жаждет увидеть в газете свой портрет или, если не портрет, то хоть фамилию. И вот совершенно неожиданно, так просто и обыденно, сбывается его мечта… А этот чертов Бату и не думает уходить!

— Ну, так не буду больше докучать тебе, мой Бенедикт, рассчитайся со мной, дай денег, сколько следует, и я пойду, — говорит Бату.

— Что тебе дать? — переспрашивает Бенедикт, выпучив глаза от удивления.

— Три тысячи… Мою долю.

— Во-первых, откуда ты взял, что три тысячи? А во-вторых, деньги у меня дома.

— Рассчитайся со мной, Бено!

— Слушай, ты видишь, сколько в приемной народу? Время ли сейчас.

— Без денег я не уйду отсюда, Бено.

— Не уйдешь добром — так велю вывести. Уж не думаешь ли, что тут…

— Именно это я и думаю.

Дверь открывается снова, входит та же сотрудница и докладывает Бенедикту:

— Корреспондент говорит — если вам сейчас некогда, то он зайдет в другой раз.

— Нет, пусть подождет, я сейчас его приму! — Бенедикт взмахивает руками. — Попроси его потерпеть еще две-три минуты! — Как только женщина скрывается за дверью, он открывает несгораемый шкаф, отсчитывает десять сторублевок и, скомкав, сует их в руку Бату.

— Три тысячи, Бено…

— Больше у меня здесь нет.

— Три тысячи, говорю.

Бенедикт колеблется, на лбу у него выступают капельки пота. Одним глазом он смотрит на дверь, другим — на Бату. А внутренний взор его не отрывается от сейфа. В уме Бенедикт то вынимает из шкафа деньги, то прячет их обратно в шкаф. Наконец он решается, отсчитывает вторую тысячу и на этот раз запихивает ее Бату в карман.

— Все, я с тобой в расчете. Уходи теперь, будь другом, а вечером встретимся где-нибудь.

— Бенедикт, не хватает еще тысячи рублей. Так вот во сколько ты ценишь свое слово?

— Не хватает? Да здесь даже слишком много! Я еще расквитаюсь с тобой за этот грабеж! А теперь ступай!

— Грабеж?.. Грабеж, говоришь? Ах вот ты как! Ну, тогда мне совсем ничего от тебя не нужно, ни копейки! На, подавись! — истерически выкрикивает Бату, швыряет деньги в лицо Бенедикту и убегает.


В дверях стоит какой-то юноша и улыбается Бенедикту. Где-то Бенедикт его видел… Ах да, это приятель Дуданы. В чем дело? Где же корреспондент?

— Прошу.

— Здравствуйте, уважаемый Бенедикт.

— Одну минуту!

Бенедикт высовывает голову в коридор. Тотчас же к нему устремляется поток ожидающих приема: точно весь коридор качнулся в сторону Бенедикта.

— Товарищ Зибзибадзе, вот я принес разрешение…

— Эту справку не принимают…

— Завтра к вам можно прийти?

— Я только на две минуты, уважаемый, ровно на две минуты!

— Батоно Бенедикт, вам обо мне звонили, я…

Но Бенедикт ищет взглядом корреспондента.

— Здесь должен быть кто-то из редакции…

Он вдруг соображает, что этого не надо было говорить вслух, что корреспондент уже у него в кабинете, это он, тот самый молодой человек: сказал же он давеча, что работает в журнале. Бенедикт поворачивается на каблуках и исчезает за дверью, бросив просителям следующую загадочную фразу:

— Ничего не могу сказать… Или завтра.

Да, этот юноша — корреспондент; вон у него и фотоаппарат в руках. Все понятно. Дудана! Разумеется… Ладно, не многого он добьется!

— Здравствуй, молодой человек!

— Здравствуйте, дядюшка Бено.

Джаба держится неуверенно. Он явился сюда с двумя противоположными, исключающими одна другую миссиями. Всю дорогу от редакции до дверей кабинета Зибзибадзе он был представителем своего возмущения и протеста, доверенным лицом, чья задача — уничтожить, растоптать этого наглеца, вызвавшего слезы у его матери, оскорбившего память его отца. Если это огорчит, обидит Дудану — что ж, он не мог, не имел права с этим считаться. Он должен был дать понять или даже прямо сказать этому господину, что он, Джаба, работник прессы и не оставит дела без последствий, вынесет на свет все, что здесь творится.

— Слушаю, молодой человек. Слуга покорный’ — говорит Бенедикт.

А потом случилось нечто странное: стоило Джабе войти в кабинет, как это доверенное лицо, этот представитель его возмущения и протеста, вдруг испуганно сжался, превратился в крохотного лилипута и исчез, провалился в щель паркета. А вместо него внезапно возник прибывший с миссией дружбы и доброй воли, ищущий любых возможных путей к примирению полномочный посол с непроницаемой дипломатической улыбкой на лице — возник и развалился в кресле, заложив ногу на ногу.

С чего начать? Ляпнуть первое, что придет на ум?

— Как поживаете, батоно Бенедикт?

— Спасибо, неплохо. Можно бы и лучше, но… Хе-хе.

— Крепко вы нас подпоили в прошлый раз.

— Ну, вас подпоить не просто… А я вот быстро пьянею.

Что бы еще сказать?

— Дядюшка Бено, вы тогда подписались на Диккенса в книжном магазине… Не знаете ли, вышел уже первый том?

— Не знаю… Не заходил в магазин.

— Чтобы не отрывать вас от дела, скажу прямо, что мне нужно. Хочу написать очерк о вас… о вашей работе. Для нашего журнала, для «Гантиади».

— О моей работе?! — для виду изумляется Бенедикт, от волнения он не замечает, как подсекает подножкой собственный стул и упирается коленями снизу в письменный стол, так что даже слегка приподнимает его. — А точнее, что именно вас интересует? — спрашивает он таким тоном, точно ему давно наскучили эти корреспонденты, от которых отбоя нет.

Выясняется, что редакцию интересуют масштабы жилищного строительства в районе, она хочет знать, насколько удовлетворяется потребность населения в жилье, какие намечаются перспективы, строятся ли в районе здания для каких-либо учреждений общегородского значения и многое другое в этом роде.

Самый длинный и исчерпывающий из ответов Бенедикта состоит не больше чем из пяти-шести слов. Джаба, положив перед собой блокнот со штампом журнала («Редакция «Гантиади». Литературный сотрудник»), быстрой рукой записывает «ответы».

«Пусть этот листок напоминает мне о том, как я из корыстных побуждений, чтобы получить квартиру, вошел в сделку со своей совестью и предложил в качестве взятки свои услуги журналиста…»

Бенедикт давно умолк.

— Имеет ли район договор о социалистическом соревновании с другими городскими районами? — спрашивает Джаба и, дождавшись, чтобы Бенедикт заговорил, продолжает писать в блокноте:

«…Как я рассердился на самого себя, но понял, что уже поздно, что придется разыграть до конца роль занятого своим делом корреспондента. Пусть этот листок напомнит мне также о том, что больше всего в эту минуту я боюсь, как бы в самом деле не напечатать чего-нибудь об этом человеке, как бы он не вытянул-таки из меня «журналистскую взятку». Сейчас, в эту минуту, я сам не могу объяснить себе свое поведение, не знаю, отчего, вместо того, чтобы выразить ему свое возмущение, неожиданно завел с ним дружеский разговор:

1) потому, что он дядя Дуданы, или

2) потому, что хочу его умаслить…».

Молчание заставило Джабу поднять голову.

— В четвером массиве потрескались стены у вновь построенных домов. Не скажете ли чего-нибудь по этому поводу?

— Виновные понесли наказание Райисполком, разумеется, здесь ни при чем. Дело в том, что…

«…Или, наконец, 3) потому, что не уверен, в самом ли деле он взяточник и мошенник. Никаких доказательств у меня нет…»

— Как, согласны?

— Простите, что вы сказали?

— Что, если нам взглянуть на строительство? Возьмем такси, через четверть часа будем на месте.

— С удовольствием…

Джаба вырывает исписанный листок из блокнота, складывает его вчетверо и прячет во внутренний карман пиджака.

— Уважаемый Бенедикт, когда будет вывешен список получающих квартиры? — Это не мысль: Джаба говорил это вслух.

Бенедикту задают такой вопрос сотни раз на дню, Он отвечает автоматически:

— До весны ничего не будет.

Он собирает бумаги на столе, прячет их в ящик.

— Сколько всего кандидатов в списке?

— Как сказать, — Бенедикт думает, что это очередной вопрос корреспондента. — Списки разные. Едем? — Бенедикт готов, он позванивает связкой ключей. — Как раз застанем на месте главного инженера.

— Меня интересует список тех граждан, которые должны получить квартиру в первую очередь. Я имею в виду наиболее нуждающихся.

Бенедикт заглядывает Джабе в глаза, удивленный его вызывающим тоном: уж не разнюхал ли чего-нибудь этот корреспондент? Откуда? Бату?..

— Да, существует и такой список… — Голос просачивается через губы Бенедикта, как вода через песок.

— Не помните ли, кто стоит в этом списке под сто двадцатым номером?

Глаза у корреспондента смеются, на губах его играет многозначительная улыбка. Он явно хочет показать Бенедикту, что все знает… Бенедикт прекрасно помнит женщину под номером сто двадцать… Ту, что разругалась с ним здесь, в кабинете, третьего дня… Из-за того, что Бенедикт переместил ее в конец списка, отодвинул ради пятнадцати тысяч Якова Тартишвили… Так вот зачем явился этот корреспондент! Разыграл Бенедикта, посмеялся над ним в свое удовольствие и сейчас собирается его погубить.

— Не могу же я все помнить! — разводит руками Бенедикт; он смущен и нервничает. — Достанем список, посмотрим.

Он выдвигает ящик стола, шарит в нем, достает сколотые листы. Теперь он ищет названный ему номер — ищет долго…

— Э-э-э… Номер сто двадцать… Донадзе, Зинаида Порфирьевна… — лжет Бенедикт: он хочет убедиться — известно ли корреспонденту что-нибудь конкретное, или он хочет свалить Бенедикта в яму на основании простых сплетен?

— Порфирьевна? — удивился корреспондент; улыбка, однако, не сходит с его лица. — Может быть, Александровна? Ну-ка, посмотрите еще раз.

Конечно, Бенедикт пропал. Этот молодчик все знает.

— Ах, извините. Я… я по ошибке прочел номер сто восьмидесятый. Совершенно верно. Александровна. Алавидзе Нина Александровна.

— Которая, — продолжает за него Джаба, — несколько месяцев назад находилась почти в самом начале списка.

Бенедикта прошибает пот. Он вдруг чувствует, что теряет в весе. Почему-то закрывает окно. Потом подходит к двери, убеждается, что она заперта. И наконец останавливается перед несгораемым шкафом.

— Трех будет достаточно? — обращается он к Джабе. — Тут же, сейчас…

«Две — Бату, три — этому, десять останется», — быстро подсчитывает он в уме.

Но Джаба не слышит его, пропускает мимо ушей это предложение. Он удивлен — почему фамилия «Алавидзе»» ничего не говорит дядюшке Бено? И вдруг догадывается: да ведь этот человек не знает его фамилии, быть может, даже имени не помнит!

— Батоно Бенедикт, Нина Александровна — моя мать. Поняли теперь, в чем дело?

— Мать?! — Бенедикт застывает с раскрытым ртом.

— Да, мать. И мы уже десять лет ждем квартиры. А теперь, когда подошла наша очередь, кто-то перебросил нас в самый хвост. Мама была у вас тут давеча… И даже, кажется, поспорила с вами… Очень прошу вас, батоно Бено, как-нибудь… Маму жалко, а то бы…

«У-ух! — загудело в голове у Бенедикта. — У-ух! Чуть было не влип — и в какую лужу! Так вот, оказывается, в чем дело!»

Он отходит от сейфа. Три тысячи спасены. Да что три тысячи, он сам спасен, а чуть было своими руками не накинул себе петлю на шею! Все ясно — ясно как день! О Бенедикте будет напечатано в журнале, а он за это устроит квартирные дела корреспондента.

Бенедикт хлопает Джабу по спине, ласково встряхивает его.

— Постараюсь, постараюсь, молодой человек, все это в наших руках. Можешь об этом не заботиться, делай себе свое дело.

Потом медлительным, степенным шагом, сразу обретя утраченный было вес, ощутив всю силу земного притяжения, подходит к столу, запирает ящик и указывает Джабе на дверь:

— Едем, а то никого уже не застанем на строительстве. Снимать фотографии в кабинете нет смысла.

— Разумеется, на строительстве снимать лучше, — говорит Джаба.

— Шесть домов строится по нашему заказу, в общей сложности на сто сорок четыре квартиры… Э-э-э… Когда выйдет этот… этот журнал, в котором…

— В октябре или в ноябре.

— Не скоро… Доживу ли еще до тех пор? Хе-хе…

РОМУЛ И РЕМ

— Вставай, сударыня, не время спать! Познакомься с молодым человеком. Это товарищ Дуданы, сотрудник журнала и мой друг. А может быть… а? Как знать — может быть, станет когда-нибудь больше, чем другом, хе-хе.

Казалось, женщина поднялась вместе с тахтой — такой большой показалась Джабе Марго. Она часто моргала, протирала глаза, извинялась и шарила ногой по полу, ища шлепанцы. Посмотреть вниз она почему-то стеснялась.

— Ну, просто кукла с закрывающимися глазами! Жаль, нет у меня девочки, некому забавляться такой игрушкой. Ляжет — глаза сами собой закрываются, встанет — открываются. Ну-ка, Марго, угости нас хорошим ужином!

— Сейчас, сейчас… Мы тоже еще не ужинали.

Женщина-тахта выкатилась в галерею. В комнате сразу стало пусто.

— А мы — вот сюда. Пойдем, покажу, какой у меня сынок.

Когда с фотосъемкой на строительстве было покончено, безмерно довольный Бенедикт пригласил Джабу к себе домой поужинать. Это показалось Джабе столь неожиданным, что он даже вскрикнул: «Что вы, как можно, зачем?» — и невольно попятился, точно Бенедикт собирался схватить его за руку и потащить за собой. Приглашает, — значит, считает ровней себе, так подумал Джаба. Значит, по его мнению, мы — одного поля ягодка, тянем одну и ту же лямку, жаримся на одной сковородке! В голову бы не могло прийти Бенедикту зазывать к себе в гости корреспондента, не считай он, что имеет к тому достаточное основание.

— Не думай, что я всякому окажу такое уважение, не отказывайся, смотри, обижусь, — настаивал Бенедикт.

А Джаба, словно не рассчитывая на силу слов, мотал головой, отмахивался руками от его уговоров.

— Может, и Дудана сейчас у меня, — закинул наконец самую надежную сеть Бенедикт, и Джаба тотчас же с головой и ногами запутался в ней.

Он ни разу не забился, не попытался высвободиться. Притихнув, следовал он покорно за коварным рыболовом, надеясь хоть одним глазом, прежде чем испустит дух, увидеть сказочную деву-русалку.

Но вот они вошли, захлопнулась входная дверь, проснулась Марго — и Джаба понял, что Дуданы здесь нет. В этом затихшем, безжизненном доме сила притяжения земли, казалось, была в десять раз больше обычной, Джаба чувствовал, как она сковывает ему ноги Входная дверь, захлопнувшаяся за ним, когда он вошел, обломала легкие крылья радости, на которых Джаба парил над землей. Внезапно все потеряло смысл или, вернее, все получило правильный свой смысл, обрело свое истинное наименование. Джаба укусил себя за палец — на самом деле, а не иносказательно — и посмотрел на след этого ребяческого бунта возмущенной души — цепочку влажных ямок, оставленных зубами. Ямки постепенно исчезали, заполнялись непривычной к страданию и боли, ищущей лишь наслаждения плотью.

«Я ни единого слова не напишу об этом человеке — даже если мы с мамой останемся вовсе без крыши над головой. Но если так, то почему я не убегаю отсюда? Что меня здесь удерживает? Любопытство, одно лишь любопытство! Мне интересно, сделает ли этот человек что-нибудь в благодарность за мою услугу. Я хочу убедиться сам, на своем опыте, правда ли, что при помощи подкупа обделываются дела».

И Джабе показалось на минуту, что он стал невольным участником событий, скрытых от простых смертных, окутанных покровом тайны, и что скоро, совсем скоро он сорвет этот покров, выставит на позорище эти уродливые явления и проснется в одно прекрасное утро знаменитым журналистом.

Но откуда-то из глубин его души доносился до него далекий, приглушенный голос, — словно кто-то стоял за запертой дверью и стучал в нее кулаками, кричал, предостерегал, твердил, что прибывший с миссией дружбы и доброй воли, ищущий всевозможных путей к примирению посол лжет, обманывает Джабу, ссылаясь для отвода глаз на какое-то там любопытство, какие-то покрытые тайной события и дела, которые будто бы должен вынести на свет Джаба. А Джаба слышал все это и, однако, не открывал двери, убаюкиваемый обычной, коварной надеждой, что «в любую минуту, как только захочет, может ее отпереть».



Коридор упирался в низкую молочно-белую дверь. Джабе бросился в нос запах масляных красок. Бенедикт повернул ручку, потряс ее.

— Заперся! Что это за манеру завел парень — запираться! — Бенедикт постучал. — Он ведь у нас художник, боится, как бы его не отвлекли от работы!

Он постучал еще раз.

— Ромул! Ромул!

И вновь за этим призывом последовал стук.

Послышалось щелканье ключа в замке: мягкий металлический звук. Дверь расслабилась, как бы свободно вздохнула, но не отворилась.

— Войдем, — сказал Бенедикт и толкнул дверь.

Джаба впервые увидел юношу в ту самую минуту, когда тот, вернувшись в свой рабочий угол, к мольберту, взял кисть и провел на холсте красиво изогнутую линию. Он оглянулся, лишь когда отец сказал ему:

— Ромул, познакомься с нашим гостем.

Юноша, не протягивая руки, слегка поклонился Джабе. На лице его выразилось легкое удивление — вероятно гость отца показался ему очень уж молодым. Он молча вернулся к своей работе и, видимо, тут же забыл обо всем на свете, кроме своей картины, красок и кистей. Юноша — лет семнадцати-восемнадцати на вид — был одет в темно-серую рубашку навыпуск с засученными рукавами. У него были золотистые, волнистые волосы, нежная, белая кожа, покрытая легким пушком, и ярко-красные девичьи губы.

«Выйдет не меньше миллиграмма чистого золота». Джаба вспомнил прочитанное где-то когда-то: «Знаете ли вы, что… волосы желто-золотистого цвета содержат…»

Круглый стол был покрыт красной бархатной скатертью. На столе стояло серебряное блюдо с фруктами. На свежевымытых янтарно-желтых грушах и плотных, тяжелых виноградных гроздьях еще блестели капельки воды. С краю лежало наполовину очищенное яблоко: небольшой нож был оплетен завившейся лентой яблочной кожуры, — казалось, невидимая рука продолжает чистить плод.

Молодой художник уже почти закончил этот оживленный им натюрморт. Однако с других его работ, прислоненных к стенам или просто сваленных на полу, смотрел на зрителя совсем иной мир. На прямоугольной жестяной пластине черными буквами по белому фону было выведено: «Берегись автомобиля!» На другой, поменьше — «Проф. Ч. В. Эркемлидзе»; на третьей — «Посторонним вход строго-воспрещается» Большая вывеска гласила: «Косметический кабинет».

— Мой Ромул работает в рекламном цехе, — говорил Бенедикт: заложив руки за спину, смотрел он на стену, увешанную работами сына, и, казалось, пытался угадать впечатление, произведенное на гостя всем этим художеством. — Заказы приносит домой, рисует здесь. Хвалят его очень, очень им довольны.

…На вывеске были изображены рядышком две шляпы, надпись — «Головные уборы»… Еще одна — «Мережки и плиссе»…

— Он берет и частные заказы. Если кому-нибудь понадобится, твоему редактору или… Скажем, дощечку с фамилией для входной двери, то пожалуйста…

Слева у стены была прислонена вверх ногами еще одна работа — большой плакат на щите. Джаба наклонился вбок, скосил шею; маленький мальчик на плакате бежал по улице за мячиком, выкатившимся из ворот, бежал, не замечая мчащейся прямо на него машины. Джаба выпрямился, мальчик и мяч взлетели к небесам, машина перевернулась.

— А это, — Бенедикт показал пальцем на натюрморт, — один мой приятель, директор ресторана, был у нас третьего дня и попросил, чтобы Ромул нарисовал что-нибудь ему на память. Это мы рисуем бесплатно.

«Мы рисуем!»

С тех пор как Джаба и Бенедикт вошли сюда, сын ни разу не взглянул на отца, не проронил ни слова. Эта комната была как бы частной мастерской, а молодой человек в ней — станком, по желанию включаемым и выключаемым рукой хозяина. Джаба не хотел, не мог поверить, чтобы этот живой станок, этот белокурый робот не был наделен хоть искрой человеческого таланта. Оживший натюрморт на мольберте оправдывал его ожидания — и он искал среди сваленных по углам, прислоненных к стене ремесленных работ произведения тех дней и минут, когда в душе этого юноши пробуждался художник.

— А как же, ведь моему сынку уже восемнадцать лет.

«Моему станку.»

— Должен же он что-нибудь вносить в дом!

Джаба вспомнил горку в столовой, ломившуюся от хрусталя, сервант, уставленный серебром, полы в пушистых коврах. В эти комнаты больше ничего уже нельзя было внести, даже самую малость: не хватило бы места. И Джаба подумал, что все эти богатства, пожалуй, нарочно выставлены напоказ: вот все наше достояние, как бы говорили хозяева, мы очень гордимся, а если бы было еще, то и остальное выставили бы. А между тем настоящая казна запрятана под матрасами, замурована в стенах, погребена в подполе. В этом доме прикладывали копейку к копейке, дух стяжательства и накопления царствовал в нем. Джаба чувствовал это даже здесь, в этой живописной мастерской, — запах масляных красок, от века связанный с бедностью, не мог ослабить впечатление.

— На что ему Академия художеств, — говорил Бенедикт. — Он и так лучше всех рисует! Зачем ему зря тратить время?

Джаба не помнил, задавал ли он какой-нибудь вопрос относительно Академии художеств. По-видимому, задавал.

— Даже стула порядочного нет, гостю сесть не предложишь, — сказал Бенедикт.

Он попробовал прочность старого стула, видимо, оставшегося от прежней, более простой обстановки, убедился, что тот крепко стоит на ножках. На стуле лежал большой альбом в черном переплете; Бенедикт снял его со стула, сказал Джабе; «Садись!» Не зная, куда деть альбом, он собирался было положить его на пол.

— Спасибо, садитесь вы сами! — Джаба безотчетным движением взял у Бенедикта из рук альбом. Из-под запыленного переплета виднелись уголки листов; стараясь не запачкать пиджак, Джаба осторожно приподнял пальцем толстый переплет — и вздрогнул. Он увидел самого себя — словно не на альбомный лист смотрел, а в родник. Потом, сообразив, в чем дело, вынул из альбома круглое необрамленное зеркальце и положил его на полку.

— Сейчас он получил заказ на неоновую рекламу для парфюмерного магазина. Хочет купить мотоцикл — только мне ничего не говорит. Правда, Ромул? Хе-хе… Я тебе покажу мотоцикл!

Золотокудрый робот безмолвствовал. Лишь когда он наклонялся в сторону, чтобы смешать краски на палитре, раздавался легкий скрип половицы под его ногой.

Джаба перелистывал альбом — страницы в нем были чисты. Лишь поближе к концу попался ему первый рисунок, — видимо, он держал альбом перевернутым. На рисунке была изображена по пояс молодая женщина или девушка, снимающая — а может быть, надевающая — рубашку; обе руки ее были подняты, скрывая лицо. На другом листе были нарисованы стройные женские ноги — одна нога выпрямлена, другая согнута и чуть отведена вбок.

«Наверно, эскиз для рекламы чулок», — подумал Джаба.

Следующий рисунок сразу приковал к себе его внимание то ли гармоничной композицией, то ли законченностью исполнения, то ли еще чем-то неуловимым. Это была опять девушка — на этот раз спящая. Тело ее было закрыто тонкой простыней, какую набрасывают обычно на себя на юге в душные, жаркие ночи. Из-под простыни высовывалась по щиколотку голая нога, и благодаря этому вся простыня казалась, как бы прозрачной, невидимой. Девушка лежала на боку; от крутого, несколько подчеркнутого изгиба бедра растекались, как от водораздельного хребта, два потока линий. К лицу женщины, к разметавшимся по подушке волосам бежали нежные, мягкие, притушенные контуры, а к голой ступне стремились в вихревом движении чувственные, взволнованные, резкие кривые.

«Так нарисовать без натуры невозможно», — мелькнуло в голове у Джабы. Он посмотрел на юношу и сказал:

— Замечательно! — Ромул быстро обернулся, увидел раскрытый альбом и окаменел. — Это в самом деле превосходно! Батоно Бенедикт, Ромул непременно должен поступить в Академию художеств.

— Ты думаешь? — донеслось откуда-то снизу; Джаба посмотрел туда: Бенедикт, присев на корточки, пытался вытащить застрявшую между половицами красную резинку.

Вдруг альбом выхватили у Джабы из рук — так грубо, что он даже пошатнулся. Около него стоял Ромул; белые как мел щеки юноши медленно заливались багрянцем, глаза блуждали, тонкие ноздри раздувались. Он учащенно дышал. Сознание Джабы тотчас же забило тревогу, требуя немедленного выяснения причины этого внезапного взрыва.

— В чем дело — я что-нибудь испортил? — криво улыбнулся Джаба.

«Стыдится? Того, что рисует обнаженное тело? Но ведь он художник…»

У Ромула дрожали руки, казалось, он сейчас выронит альбом. Он взглянул в лицо Джабе и опустил голову.

«Прощения просит!»

— Ну-ка, покажи, что ты там нашел замечательного? — с трудом распрямился Бенедикт и тут же зажмурил глаза. — Черт побери, голова закружилась. — Он потер лоб ладонью, потом повертел пальцем перед носом. — Сумеешь эти круги изобразить, художник, а? — И он раскрыл глаза, улыбаясь своей шутке.

— Я сказал, что ваш Ромул прекрасно рисует, превосходно. Он должен непременно поступить в академию, из него выйдет настоящий художник.

«Или там еще что-нибудь нарисовано, чего он не хочет показывать?»

— Он и сейчас настоящий художник. Не был бы настоящим, так и денег ему не стали бы платить.

Ромул что-то искал на столе, на полу, на полках. Он закрывал и раскрывал альбом несколько раз в сильном волнении. Наконец он заметил круглое зеркало на полке, схватил его, вложил в альбом. Потом поднялся на цыпочки — над головой у него показался черный четырехугольник и на нем четыре длинных, бледных, словно написанных белилами пальца, — заложил альбом на самую верхнюю полку — белый рисунок пальцев стерся с четырехугольника, белила пролились вниз.

«А может, отец не должен видеть, кого он нарисовал?»

Юноша вернулся к мольберту, взялся за кисть.

— Почему Марго нас не зовет? Верно, готовит что-то особенно вкусное в честь гостя, — сказал Бенедикт. — Я голоден как волк.

Он вдруг потянулся к серебряному блюду на столе, выхватил из горки фруктов покрытую блестящими водяными капельками грушу и, вонзив в нее зубы, откусил едва ли не половину. Струйка густого сока потекла у него по подбородку. Джаба похолодел, чуть было не закричал: «Что вы делаете!» Рука Ромула застыла в воздухе; он обернулся, вырвал из пучка кистей самую большую, намешал красок на палитре и широкой красноватой полосой замазал янтарно-желтую грушу на холсте. Бенедикт усердно работал челюстями.

Настоящая и нарисованная груши исчезли одновременно. Бенедикт выдернул из завитков яблочной кожуры фруктовый нож, подцепил им вторую грушу, разрезал ее и протянул половину Джабе.

— Он же не сможет их написать!. — вскричал Джаба, указывая обеими руками на картину.

Взгляд у Бенедикта на мгновение остановился.

— Фу, черт… Извини меня, Ромул, сынок! Подумай-ка, а? Совсем забыл!.. Убью Марго! Морит голодом столько времени! — Он сложил вместе две половинки плода и поставил его обратно на поднос; груша повалилась набок и вновь распалась надвое. — По-моему, так она получится еще лучше, а, Ромул? Посмотришь — слюнки потекут… Что ты делаешь, дурень?!

Ромул лихорадочно водил по холсту — не водил, а бил ею, мазал, пачкал холст, — живой натюрморт умирал на глазах… Вот он исчез, сгинул — остались на холсте, как после мощного взрыва, лишь цветные лохмотья, клочья краски.

— Слушай, Ромул, ведь я же сказал, что ошибся, прощенья прошу, — никак не мог прийти в себя Бенедикт.

Ромул отшвырнул кисть в сторону, встал на цыпочки, снял с полки черный альбом и пошел к двери.

— Дурень, да я тебе десять тонн груш куплю вот сейчас, сию же минуту… Что случилось особенного?

— Пойду вымою руки.

Наконец-то услышал Джаба голос Ромула! Он подумал что, вероятно, и эта короткая фраза брошена в знак извинения перед гостем. Иначе юноша ни за что не нарушил бы, видимо, клятвенно обещанного кому-то молчания.

— Поди, дружок, поди, вымой, — сказал Бенедикт вслед выходящему сыну. — Ну, слыхано ли так разъяряться? Ничего не поделаешь, мальчишек в таком возрасте трудно обуздывать. Каждый день ругаемся. Не знаю, как быть… Может, женить пора? Я-то сам женился в двадцать девять лет… И жена на пять лет меня старше. А до тех пор я ни о чем таком и не думал, глаз на девчонок не поднимал, делом был занят… «Не нужно, говорит, мне заработанных мной денег, и от тебя ни копейки не хочу». — «А чего же ты хочешь?» — спрашиваю. «Хочу, говорит, быть свободным». — «Без денег, — отвечаю, — будешь рабом» — «Раб, говорит, я сейчас». Но почему он раб, не мог мне объяснить, не знает он, что это значит….. Не поймешь его никак! Сначала и слышать не хотел, когда я предложил устроить его в рекламное ателье, долго упрямился, потом в один прекрасный день вдруг согласился и с тех пор работает днем и ночью, как каторжный. Часть денег я откладываю для него — видно, хочет что-то купить. Думает, я так и дам ему, без всяких вопросов!.. Теперь я за младшего мальчика все тревожусь — как бы не вырос такой же неслух… Твердят: способности, талант, а на что мне его талант, если человека из него не получится? Думаешь, я не видел, как он вырва т у тебя из рук альбом? Я только притворился, будто ничего не вижу и не слышу… Наверно, и ты был такой сумасшедший в восемнадцать лет? — улыбнулся Бенедикт.

— Я и сейчас такой.

— Ну, тогда помоги тебе бог! — Бенедикт умолк, потом вдруг схватил серебряное блюдо и протянул его Джабе: —Давай, угощайся, фрукты не для того существуют, чтобы с них картины рисовать!

Марго попросила у гостя и мужа «еще полминуты терпения». Бенедикт повел Джабу в свой кабинет. Вытащив из кармана английский ключ, он отпер дверь и пригласил гостя войти. Прелый запах отсыревшей штукатурки бросился Джабе в нос. Бенедикт растворил окно. Джаба стоял у письменного стола и разглядывал книги на полках книжного шкафа.

Бенедикт усмехнулся в душе: ведь из ящика этого самого письменного стола достал он давеча тетрадку, чтобы одним росчерком пера решить участь этого молодого человека! Мог ли тогда подумать Бенедикт, что пострадавший явится к нему сам, собственной персоной, чтобы попытаться изменить пути судьбы!

«Посмотрим, — думал Бенедикт — Увидим».

Джаба тоже в свою очередь усмехался в душе: на колках шкафа он заметил тома собрания сочинений Бальзака. «Так вот откуда он черпает свои цитаты!» Рядом с книжным шкафом, на стене, висела надпись — кусок белого картона с черными буквами: «Книги не просите, лучше жизнь возьмите!» Должно быть, писал Ромул под диктовку отца.

— Диккенс здесь уже не поместится, батоно Бенедикт, — Джаба попробовал открыть шкаф, но дверца была заперта.

— Новый шкаф куплю или… Хе-хе, ну-ка посмотри в эту штуку! — Бенедикт держал в руках бинокль. — Только с обратной. стороны. — И сам поднес бинокль к глазам Джабы.

Шкаф убежал куда-то вдаль вместе со стеной, пол стал покатым, глаз Джабы едва доставал до противоположного конца кабинета.

— Удивительно, правда? А? Поместится здесь хоть сто шкафов или нет? — Бенедикт отобрал у гостя бинокль и сам посмотрел в него. — Это у меня еще из деревни. Когда я впервые приехал в Тбилиси, мне еле удалось достать комнатку в восемь квадратных метров. Я был в ней, как рука в перчатке. Жены тогда у меня еще не было. Возьму, бывало, этот вот бинокль, посмотрю с обратной стороны — и на душе станет легче, дух переведу… И мечтаю, все мечтаю.

— Что ж, сбылись ваши мечты, вон какая у вас большая квартира!

— Да нет, до того, что видно было в бинокль, ей еще далеко. — Бенедикт принял серьезное выражение лица, и Джаба почувствовал, что сейчас он скажет что-то особенно нелепое. — Как вы думаете — по-моему, нет на свете другого такого удивительного изобретения, как бинокль. Куда там телефон или, скажем, фуникулер! Посмотришь в стеклышки — и крохотная комнатка превратится в целый дворец. Или, если угодно, самолет пролетит у тебя над самой макушкой. А то еще вон та женщина, в окне напротив, вдруг окажется носом к носу с тобой. Поразительное изобретение…

В дверь постучали.

Это был Ромул — он передал от хозяйки приглашение к столу.

— Пожалуйте, пожалуйте, заморила я вас голодом, но зато вот… — встретила их в дверях столовой Марго.

За столом уже сидел маленький, хорошенький мальчик, весь потный и запыленный, — видимо, он только что прибежал со двора, набегавшись всласть, и сейчас с аппетитом уплетал горячий хачапури, обжигая себе пальцы и губы.

— Это мой младший сын, Рем, — сказал Бенедикт. — Ну-ка. Рем, подай дяде руку.

— Какой же славный мальчик, умница! — сказал Джаба и погладил ребенка по голове.

Мальчик не обратил на него никакого внимания.

— А я новую загадку знаю, — сообщил Рем отцу.

— Ну-ка, что за такая загадка? Задавай, а потом мою отгадаешь, — вступил с ним в разговор Джаба.

— Что такое — камень как камень… — Рем проглотил кусок, поднес ко рту целый кусок хачапури, но удержался, не откусил и докончил загадку:

Что такое — камень как камень,

А ходит, шевелит ногами.

Не корова, а травку жует,

Не курица, а яйца кладет.

Что это такое? — И тотчас же набросился на хачапури.

— Почем я знаю? — улыбнулся Бенедикт. — Сейчас нам недосуг загадки отгадывать. Если не курица, так, наверно, гусь или утка.

— Нет, нет! — обрадовался Рем. — Ты не говори, если отгадаешь, — предупредил он старшего брата.

— Может быть, черепаха? — подмигнул ему Джаба.

— Да, черепаха… — Мальчик был явно огорчен, что загадку разгадали, и взгляд у него погас. — Хоть бы черепахи вовсе не было на свете, — внезапно сказал он.

— Почему?

— Кому я ни загадал загадку, все сразу сказали — черепаха.

— Садитесь, садитесь, батоно, вот здесь вам будет удобно, — пододвинула Джабе стул хозяйка; потом повернулась к Бенедикту: — Отчего так долго нет Дуданы?

Джаба явственно почувствовал, чуть ли не увидел, как он изменился в лице.

— А ты ее ждала к обеду? — спросил Бенедикт.

— Да, она хотела выкупаться, так заодно уж и пообедала бы у нас.

— Ромул, — обратился к сыну Бенедикт, — знаешь, тебе и сегодня придется ночевать у Дуданы, а то она боится…

Джаба заметил, как вздрогнул юноша, как вспыхнули у него щеки, и вновь сознание его забило тревогу.

— Дудана сказала, чтобы я не приходил. У нее будут ночевать подруги.

— Она так сказала? А ты все же пойди к ней, вдруг подруги не явятся — что тогда? Пойди, пойди на всякий случай… Ну-ка, положите себе для начала вот этого, батоно Джаба, кладите, кладите смелей…

Только из-за Дуданы — ни из-за кого и ни из-за чего больше! — пришел Джаба сюда, домой, и на службу к Бенедикту. Только ради Дуданы!

Сила земного притяжения, казалось, вдруг исчезла, крылья, обломанные входной дверью этого дома, выросли снова.

«Я должен уйти. Сейчас я встану и уйду. Они ошалеют, сойдут с ума, но я должен уйти!»

Он украдкой посмотрел в сторону двери, и глаза его встретились с искрящимися глазами Ромула.

АВТОБУС С КОСИЧКАМИ

Вначале был хаос, вихревое кружение мрака. Потом появились белые точки. Мрак постепенно испещрялся ими, точек становилось все больше. Ночь теряла силу, мир как бы наполнялся светящейся пылью.

И вдруг стало светло.

Старик понял, что это — он сам. Это ему чудились и вихревой мрак, и белые точки. Он догадался, что еще жив и что если бы мог открыть глаза, то увидел бы настоящую темноту или настоящий свет. Но открыть глаза он не мог. Он не чувствовал своих рук, не знал, где они… Белые точки были его спасением: это они неизменно помогали ему.

Наверно, скоро коснутся Самсона женские руки, и все, все всплывет в его памяти.

Он вспомнил! Фати умерла! Самый близкий, любимый человек, его жена, его подруга. Две недели тому назад ее похоронили, а что было потом, он не помнит… Вернулись домой, товарищи подняли чарку за упокой… Может, с тех пор прошло уже два года?

Что, если и Самсон умер?

Быть может, это и есть смерть? Не видишь самого себя, не ощущаешь собственного тела, только вспоминаешь стародавние истории, прожитую жизнь… Но не можешь мыслить, связать одно с другим… Быть может, смерть такова? Что ж, хорошо, если так, если можешь хоть вспоминать. Может, после смерти Самсона прошла уже тысяча лет? Но тогда оставался бы один лишь скелет, а скелет ничего не мог бы вспомнить. Чего только не говорили люди: одни — будто бы душа человеческая после смерти пойдет либо в рай, либо в ад, другие — что после смерти настанет блаженная потусторонняя жизнь… А иные доказывали, что там ничего нет. только вечное безмолвие и небытие. Оказывается, и те, и другие были неправы: не оказалось после смерти ни того, ни другого, ни блаженной потусторонней жизни, ни вечного небытия. Просто вспоминаешь всю прожитую жизнь — обрывками, вперемешку, но вспоминаешь. Этого живым не понять… Только детей жалко, вот почему, оказывается, особенно большое несчастье — смерть маленького ребенка… Оттого, что маленький ребенок мало что может вспомнить после смерти, почти что ничего… Разве что куклу, или мячик, или конфету… Вот оно, оказывается, почему так жалко, когда умирают маленькие дети? Смерть ребенка — это и есть настоящая смерть. А как Митуша? Двадцать лет прожил единственный сын Самсона, не очень-то много у него накопилось воспоминаний… И погиб он так давно, что теперь уже небось вспоминает в который раз одни и те же вещи! Быстро истощился, верно, у него запас воспоминаний, короткую жизнь прожил бедный мальчик. Охотно подарил бы ему свои воспоминания Самсон, отнял бы у себя и отдал бы сыну, чтобы тот подольше жил после смерти. Жаль, что это невозможно… Интересно, вспоминает ли Митуша, как он лишился жизни, кто застрелил его, где это было?.. Незадолго до его гибели Самсон получил от полковника поздравление по поводу награждения Митуши орденом. Митуша вел самоходное орудие, на него напали фашисты, а он, схватив орудийный снаряд, вышиб им дух из двух немцев. Обо всем этом подробно рассказал в своем письме полковник. А сам Митуша написал позднее отцу, что уничтожил двух врагов снарядом, даже не выстрелив им…

Почему Самсон не вспоминает своей собственной смерти? Как он скончался и какая болезнь доконала его? Да нет, наверно, он еще не умер! Не будь он жив, как он мог бы чувствовать прикосновение заботливой женской руки, уколы, еду во рту?.. Но так, должно быть, думают все покойники, хватаются за соломинку, всячески стараются уверить себя, что они еще живы. Не будь Самсон мертвецом, перед ним вставало бы не только давнее прошлое-он знал бы, где находится, разговаривал бы, вставал бы, испытывал бы боль, мог бы радоваться. Но ничего похожего нет — ему мерещатся только стародавние картины без всякой связи друг с другом. Ни один голос не вызывает в памяти другого, ответного голоса, ни одно воспоминание не имеет продолжения. Сознание — словно изодранная в клочья книга.

Сжатый, стиснутый, как резиновый мяч, необъятный мрак бьется, пульсирует у него в мозгу, распирает изнутри череп. Есть только одна светлая щелка в этой сплошной черноте, и через эту щель всплывают картины былого, врываются забытые голоса:

… — Самсон, вот ты меня ни во что не ставишь…

Ах, это Иваника, верзила Иваника, сцепщик!

Как это было? Когда Иваника в первый раз приехал в Чиатуру? Самсон тогда работал стрелочником. Обрадовались встрече давно не видавшиеся соседи.

Посидели за чаркой, кутнули.

И захмелели.

Самсону надо было идти на дежурство. Он встал, пошатываясь, из-за стола, отыскал свой фонарь, взял петарды, цветные флажки.

— Это что у тебя за знамена? — спрашивает Иваника.

Совсем тогда еще был молодой Иваника.

— Этим я, дру… дружок, — сказал порядком уже хмельной Самсон, — ежели что слу… случится, могу поезд остановить.

Как тогда смеялся Иваника!

— Что ты за богатырь такой, чтоб поезда останавливать? Да и слыхано ли, тряпками поезд задержать?

— А н… не веришь, так по… побьемся об заклад!

И поспорили.

Шел скорый поезд, которому полагалась стоянка только на больших станциях.

Самсон поднял красный флажок, и — чш-ш-ш, пс-с-с — поезд резко затормозил с разгону, замедлил ход, стал.

— Го…говорил я тебе! — сказал торжественно Самсон и хлопнул Иванику по спине. — Ну что — проспорил?

С поезда соскочили начальник железнодорожного участка Орловский, машинист, ревизор, соскочили перепуганные пассажиры^ подбежали к двум приятелям:

— В чем дело? Что случилось?

— Ни… ничего… Не пуг…гайтесь… — икая, отвечал Самсон. — Вот Иваника по…поспорил со мной, что я не с…смогу оста…ановить поезд… А я и ос…становил… Он ду…думает, железная дорога — это иг…грушки…

Самсона сняли с должности, перевели на расчистку дороги.

Расширяется, увеличивается понемногу светлая щель во мраке, сквозь нее видно двор Новоафонского монастыря… И завязанная узлом женская перчатка ударяется в спину Самсона.

… — Чтоб попу Тадеозу, собаке, гореть в аду! — слышится Самсону голос отца.

В ту пору Самсон был подростком. Во всей деревне имелся один-единственный аппарат для опрыскивания виноградных кустов. И пользовались им по очереди — то в одном конце деревни, то в другом. А поп Тадеоз брызгал слюной, проклиная крестьян, призывая на их головы гнев господень, суля им вечные муки на том свете: «Слыханное ли, дескать, дело — ядом травить виноград? Да как я отравленное вино потом святить буду?»

Но крестьяне не слушали его, знай себе лечили виноградники купоросом, чтобы их не съели вредители, не источила гниль, чтобы снять урожай и продать кувшин-другой вина. Как-то вечером отец Самсона вернулся домой, улыбаясь, и весь вечер качал головой да смеялся про себя.

— Что с гобой? Смеешься, как дурачок! — спросила удивленно мать.

— Да вот, шел по дороге мимо усадьбы Тадеоза и слышу шорох в винограднике. Думаю, уж не скотина ли к попу в лозы забралась, зайду, посмотрю. Зашел и застиг самого Тадеоза на месте преступления. Знаешь, что он делал? Ходил, вскинув на спину аппарат, между лоз и качал ручку вверх-вниз, брызгал купоросом на кусты, да так усердно, что борода у него стала голубой от раствора. «Что это вы делаете, батюшка?» — спрашиваю…

Этой истории Самсон еще ни разу не вспоминал.

И вот что удивительно: в последнее время, как только он погрузится в воспоминания, как только из-под темного жернова посыплются белые точки и станет светло. — доносятся до него незнакомые голоса, где-то рядом заливаются веселым смехом, разговаривают то громко, то шепотом; а порой слышится только один голос, звонкий, как колокольчик, девичий или юношеский, И Самсон не может разобрать, из прошлого доносятся эти голоса или звучат сейчас.

Он уже привык к этим молодым голосам и смеху, привык и даже ждет их с нетерпением… Весь напрягается от ожидания, так что даже дыхание у него становится прерывистым, и ему приятно это мучение.

Гуду ли! Где ты был, Гудули?

Гудули Маргания, старый товарищ и друг Самсона, его ровесник, работал в газетном киоске на тбилисском вокзале. Бывало, Митуша спрашивал его:

— Вы в самом деле разносили газеты, дядя Гудули?

— Как же, разносил. И на улицах ими торговал.

Помнишь, Гудули?

Гудули улыбается, кивает.

И тут же раздаются рядом те молодые голоса, звонкий, как колокольчик, смех… А потом все смешивается, сливается в общий, неясный шум..

— Извините, — говорит Гудули. — Я товарищ Самсона, пришел его проведать.


— Нет, дочка, он безнадежен… Если бы ему суждено было выздороветь, он давно пошел бы на поправку! — Старик медленно спускается по лестнице, крепко вцепившись в перила, скользя по ним сжатой ладонью.

— А врач не теряет надежды… Он приходил вчера, — говорит Дудана. — Бывали, оказывается, случаи, когда эта болезнь продолжалась целые годы.

— Чем такая болезнь лучше смерти? — Старик опечален. — Сперва гибель сына подкосила беднягу — кое-как оправился, вернулся было к жизни, а теперь схоронил жену, и это окончательно его сразило. Если он на этот раз встанет с постели, это уж будет настоящее чудо…

Они вышли на улицу.

— Ну, будьте здоровы, молодые люди, — старик пожал руку Дудане и Джабе. — Если чудо все-таки совершится и бедняга очнется, сообщите мне, очень прошу вас. немедленно сообщите, не поленитесь. Найдете меня на вокзале, спросите Гудули Маргания, всякий покажет. — Старик, не дожидаясь ответа, повернулся, заложил одну руку за спину и, раскачивая другой в такт необычайно быстрым для его возраста шагам, пошел по улице, потом вдруг остановился, обернулся: — А вы кто, его соседи?

— Да… Нет… Мы… — смешалась Дудана.

— Так не поленитесь, сделайте доброе дело, — повторил старик и продолжал свой путь.

Оставшись с Джабой вдвоем, Дудана почувствовала вдруг смущение и озабоченно огляделась по сторонам — не попасться бы на глаза кому-нибудь из знакомых! Она волновалась, не зная, что теперь будет, куда Джаба предложит пойти, что они станут делать, о чем разговаривать. Она боялась, как бы Джаба не сказал чего-нибудь… не сказал сразу, вдруг, сейчас.

— Джаба, ты слышал, как скрипнула кровать? — Лицо у Дуданы было встревоженное.

— Чья кровать — больного?

— Когда этот старик вошел в комнату, — Дудана показала на Гудули Маргания, успевшего уже отойти на порядочное расстояние, — когда он вошел и спросил Самсона, мне показалось, что кровать скрипнула. А тебе? Тебе не показалось?

— Нет, — сказал Джаба. — Не показалось. Она действительно скрипнула.

— Ох, Джаба, не надо!.. — вскричала Дудана.

— Что тут такого? Человек жив — нет-нет да пошевелится, как же иначе?

— Он до сих пор не шевелился… Ни разу… Я боюсь, я сегодня не останусь тут ночевать — вдруг он встанет и спросит меня: «Кто ты? Откуда ты взялась?» Ох, вот теперь я в самом деле испугалась.

— Ну, разумеется, спросит! И выгонит тебя, а следом за тобой и Ромула.

— Ромула? Ты знаком с Ромулом? Каким образом? И откуда ты знаешь, что… что Ромул..

— Вчера я был у твоего дяди, Бенедикта.

— Зачем?

— Я заходил к нему на работу, по редакционному делу. Потом он пригласил меня в гости. Я думал, что встречу тебя там… Он сказал Ромулу — сегодня ты должен ночевать у Дуданы.

— Бенедикт не дядя мой, Джаба. Мой отец и он сыновья разных родителей.

— Тем более!

— Что — тем более?

— Ничего…

— Мне так жалко Ромула, — продолжала Дудана. — Он еще совсем мальчик, а дядя Бено уж заставляет его работать.

— Да, он еще совсем мальчик, но рисует уже очень хорошо, в особенности… Очень, очень хорошо рисует.

— У дяди Бено денег куры не клюют, и все же он заставляет Ромула работать. Ромул такой способный и не учится. Ничего из него не выйдет.

— Откуда ты знаешь, что у твоего дяди много денег?

— Знаю, они мне такое дорогое платье купили…

— А я два раза слышал, как скрипнула кровать, — вдруг переменил тему Джаба.

— Хочешь меня напугать? — вздрогнула Дудана. — Напугать хочешь, да?

— Помнишь, когда ты смотрела фотоочерк о маскараде в том журнале… И вдруг узнала себя на одном из снимков и от радости захлопала в ладоши…

— Ну? — Глаза у Дуданы расширились.

— Вот тогда и скрипнула кровать в первый раз.

— Я сегодня не буду здесь ночевать, вернусь в общежитие или… Как знать, может, когда у меня собирались подруги и мы так громко разговаривали и смеялись, он тоже шевелился и скрипел кроватью, или когда мы крутили пластинки и танцевали…

— Ромул тоже трусишка, как ты?

— Наверно. Он целыми ночами не спит. Я проснусь утром, а он уже на ногах. Непременно вернусь в общежитие.

— Не возвращайся!

— Почему?

— Мне кажется, что самое лучшее лекарство для твоего старика — это шум.

— О таком лекарстве я еще никогда не слыхала, — засмеялась Дудана.

— Это самое старое и самое целебное средство. Сейчас, например, мне и самому требуется это лекарство.

— Шум?

«Твой голос!»

— Шум, беготня, движение. А то я закис — все сижу неподвижно за столом в редакции…

— А ты умеешь бегать? Перегонишь меня? — с лукавым блеском в глазах спросила Дудана.

— Тебе я дам двадцать метров форы и догоню на одной ноге.

— Ты так думаешь? Посмотрим. Я пробегаю сто метров в пятнадцать секунд.

— Пробегала, наверно, когда тебе было пятнадцать лет. Теперь тебе понадобится двадцать две секунды.

— Ничего подобного! Мне двадцать один год.

— А мне — двадцать четыре, Джаба Алавидзе, журналист, очень приятно познакомиться.

— И мне тоже!

— Как поживает ваше высокостуденчество?

— Так же, как ваше высочество… То есть как ваше журналистичество!

— Ух, как здорово звучит! Я посоветовал бы вам устроиться на работу в редакцию, стилистом.

— В редакции работает один мой знакомый молодой человек, который закис от неподвижного сидения за столом.

— Этот молодой человек жаждет видеться каждый день с одной девушкой, хотя знает, что не имеет на это права, и очень интересуется, будет ли иметь его когда-нибудь.

— Джаба, Джаба! — вскричала Дудана. — Ну-ка, покажи мне на фасаде оперы дату, когда она выстроена? А то я все смотрю с балкона, ищу… — Дудана повернулась лицом к театру.

Джаба посмотрел на позолоченный солнцем фасад… Положить руку на плечо Дуданы он не осмелился.

— Видишь три больших круга? — Он показал рукой. — В углах над крайними кругами, повыше, маленькие кружки…

— Не вижу.

— Их нелегко различить среди орнамента. Приглядись получше.

— Не вижу, Джаба.

— Большие круги видишь?

— Да.

— А внешние круги?

— Вижу.

— Над ними, по диагонали, — маленькие кружки, в левом вырезано «18», в правом — «87», то есть 1887 год.

— Наверно, у меня глаза не годятся, не вижу. — И, словно для того, чтобы тут же опровергнуть свое утверждение, подняла на Джабу взгляд, который перевернул ему душу.

— Тогда я сделаю снимок и потом покажу тебе дату на фотографии, — Джаба вытащил из кармана пиджака фотоаппарат.

— Да, кстати, третьего дня какой-то парень поднялся на крышу нашего дома и снимал оттуда здание оперы. Сказал, что он из Москвы, из журнала…

«Виталий!»

— Потом он попросил разрешения пройти на наш балкон и снимал еще оттуда.

«Потом он снял тебя».

— Потом он снял меня. Записал адрес и обещал непременно прислать снимок. Такой славный…

— А ты ему тоже понравилась?

— Не знаю, — застыдилась Дудана.

— Этот парень — мой друг.

— Как ты можешь знать?..

— А что тут знать — он мой друг, и все.

— Да нет, почем ты знаешь, кто…

— Накануне вечером он как раз хотел снять театр с крыши вашего дома, но отложил на следующий день. Он гость нашей редакции.

— Правда, Джаба? Тогда скажи ему, пожалуйста, чтобы он не забыл прислать мне фото…

— Непременно, — Джаба поиграл фотоаппаратом. — Ну, так я уж не буду тогда тебя снимать. Я собирался сегодня тебя фотографировать, но с Виталием состязаться не берусь…

— Что ты, что ты, непременно, очень тебя прошу! Ты уж наверняка отдашь мне снимки. Будешь меня снимать, Джаба, да? Будешь?

— Куда мы пойдем? — Джабе была приятна настойчивость Дуданы.

— Куда?.. Знаешь что — пойдем в Ботанический сад или… — Дудана была одета в зеленое, тесно облегающее фигуру платье, она была похожа на высокий, живой стебель, — и на этом стебле, казалось, только что распустились два синих глаза. — Или на Мтацминду — хорошо, Джаба? — Синие цветы на мгновение исчезли и потом расцвели еще пышней. — Но, может быть, ты не хочешь? Или у тебя нет времени?

— Идем! — сказал Джаба.

Они пошли по людному проспекту. Удивительно мягкий, солнечный день выдался в это воскресенье, — наверно, один из последних теплых дней осени. Тротуар был густо усеян желтыми листьями платанов, и тбилисцы с удовольствием шагали по щиколотку в этом сухом потоке, зачарованные шуршащим звуком собственных шагов, живо напоминающим о позабытых сельских тропинках. Если бы на минуту остановился и замер весь городской транспорт, если бы выключить все серебристые рупоры-репродукторы на столбах, то тихий, нежный лесной шорох повеял бы по проспекту.

Джаба потрогал у себя в кармане единственную десятирублевку. Впереди была остановка такси — он боялся, что там окажется свободная машина и Дудана захочет проехаться. Десятки было недостаточно, чтобы подняться на Мтацминдское плато. Можно было бы доехать на такси до нижней станции фуникулера, но как быть, если потом Дудане захочется газированной воды или мороженого?

— Иди сюда, я кое-что тебе покажу, — сказал Джаба, подхватив Дудану под локоть, и увлек ее по направлению к старинному подъезду с чугунными узорчатыми решетками.

— Куда ты меня ведешь?

— Сейчас узнаешь.

Они остановились на пороге. Узор мраморного мозаичного пола в парадном был составлен из восьмиугольных звезд. В плиту у самого порога были вделаны желтые, медные, стертые до блеска буквы: «Andreoletti» — так звали итальянца, некогда владевшего фабрикой изразцов.

— Закрой дверь!

— Зачем? — удивилась Дудана.

— Закрой, и поймешь.

Дудана схватилась за ручку и потянула ее к себе; тяжелая дверь медленно повернулась в петлях и вдруг запела — послышался негромкий мелодичный звук. Дудана выпустила ручку двери и посмотрела на Джабу удивленными, улыбающимися глазами.

— Что это?

— Ну-ка, попробуй сказать, какие это две ноты? — Джабе не хотелось сразу раскрывать секрет.

Дудана пожала плечами, покачала головой — что означало: «Не знаю».

— Ми и ля, кварта, — сказал Джаба. — Этим интервалом начинается «Интернационал». — Джаба пропел начало «Интернационала». — А также марш из «Аиды», — Он пропел и эту мелодию. — И гимн нашей Родины тоже. Кварта вообще — интервал, создающий мужественное, героическое настроение. Поэтому композиторы часто используют его в маршах и гимнах. Передача окончена. Следующую передачу слушайте в пятницу, в одиннадцать часов тридцать минут.

— Вопросы присылать можно?

— Пожалуйста, присылайте.

— Первый вопрос: почему поет дверь?

— Здесь мы имеем дело с совершенно случайным явлением, так сказать, индустриально-стихийным. Поют верхняя и нижняя петли двери.

— Вопрос второй: откуда вы знаете, что это ми и ля?

— Запомнили, сбегали домой и проверили на пианино.

— У вас есть дома пианино?

— Да — старое, расстроенное, но бессмертное.

Дудана засмеялась.

— Кто обнаружил эту поющую дверь?

— Я. Это мое первое открытие, сделанное, еще когда я был школьником.

— Разве у вас есть и второе?

«Второе мое открытие — это ты!»

— Да, есть и другое. Я думаю, что, когда человек счастлив или когда он полон решимости и готовится совершить какой-либо героический поступок, его нервы настроены по квартам и все его тело поет.

— Это уже получилась следующая передача. Как быстро наступила пятница!

— Что делать! Когда слушатели проявляют такой интерес…

— Джаба, скажи мне, почему же все-таки поет эта дверь?

— Случайное сочетание подходящих величин… Благодаря весу двери петли напрягаются и, подобно натянутым струнам, вместо режущего скрипа издают музыкальный звук.

— Ты коренной тбилисец, Джаба…

— Имею честь.

— Ты знаешь даже, в каком доме, как скрипит парадная дверь… Ты живешь недалеко отсюда?

— Как ты догадалась?

— Ты сказал, что сбегал домой и проверил на пианино…

— Да, отсюда до нас близко. Свернешь сюда, пойдешь прямо, потом повернешь еще раз и сразу наткнешься на мой дом.

— Джаба, расскажи еще что-нибудь… Чего я не знаю…

Джаба быстро повернул голову и взглянул на Дудану. Удивительно, как он весь встрепенулся от ее голоса, от этих простых слов: «Расскажи еще что-нибудь… чего я не знаю», Как от этих, совсем простых слов у него забилось сердце! Словно они жили на разных краях света и вдруг, как в сказках, сказались рядом. Это было как бы волшебное заклятие, произнесение которого делало любимым; Дудана все вспоминала, искала эти слова, проходили годы, столетия… И вот сейчас совершенно случайно нашла их, вспомнила. И Джаба тотчас же очутился около нее и увидел наяву любимую девушку, являвшуюся ему до сих пор лишь в мечтах.

— Расскажи что-нибудь, Джаба… Больше ты ничего не знаешь?

— Я знаю такое… Хватит на всю жизнь и еще останется, что сказать.

— Ну, так начинай сразу.

У Джабы ослабели колени; это говорила не Дудана, а какая-то другая девушка, живущая у нее в глазах. Он взял Дудану под руку, и словно вся его кровь перелилась в жилы девушки, разлилась по всем капиллярам ее тела и вернулась к Джабе. И принесла с собой ее тайну — радостно-волнующую тайну Дуданы.

Дудана толкнула тяжелую дверь с железным орнаментом, дверь волшебного дворца, и дверь запела, зазвенели две ноты — два человеческих существа, захваченные волшебником в незапамятные времена и превращенные в звуки.

Дверь остановилась. Умолкла ее песня, и в то же мгновение вышли из дворца девушка-красавица и стройный юноша — через тысячу лет волшебник вновь превратил звуки в людей, потому что был один из прекраснейших дней со времени сотворения мира.

— Знаешь что? — сказал Джаба. — Я расскажу одну сказку.

— Сказку?

— Да: сказку. Сочиненную мной. Так слушай. Жила-была маленькая девочка…

Дудана кивнула, как бы давая свое согласие на то, чтобы в сказке была маленькая девочка.

— Такая маленькая, что едва дотягивалась до подоконника и потому видела в окно только небо. По утрам она улыбалась солнцу, махала рукой проплывавшим в вышине облакам, и взгляд ее делался грустным оттого, что она не могла с ними поиграть. Вечерами — то же самое, она по-прежнему видела только небо, потому что была слишком маленькая и едва доставала до подоконника, она смотрела на сверкающие звезды, на месяц, то острый, как серп, то круглый, и ей казалось, что на свете ничего нет, кроме бесконечного, беспредельного неба. Единственный, кто входил к ней в комнату, был дождь; невозможно описать, как радовалась девочка дождю, — она подставляла щеки под крупные капли, врывавшиеся в окно, играла с дождевыми струями, а потом, когда дождь уходил, выжимала воду из платья и длинных кос. И она думала, что путь дождя ниже ее дома шел также по небу.

Шло время. Девочка понемногу росла. И уже могла положить подбородок на подоконник.

А в одно прекрасное утро девочка проснулась, подбежала к окну и не могла удержать крик восхищения: она увидела, что небо подпирают снизу горы, а на склонах гор растут всевозможные пестрые цветы, увидела шелестящие деревья, кусты, бабочек, перепрыгивающих с ветки на ветку птиц…

— И маленьких девочек, — сказала Дудана.

— Нет, — покачал головой Джаба. — В моей сказке только одна девочка.

— И больше никого? И мальчика нет?

— Больше никого. Только девочка и фонтан.

— Фонтан?

— Да Слушай дальше.

Не помня себя от радости, девочка уселась на подоконнике, посмотрела вниз — и вдруг глаза у нее расширились от удивления. В красивом парке внизу она увидела дождь, который струился снизу вверх. Никогда не видала девочка ничего подобного. Это был совсем необычный дождь — гораздо более сильный и красивый, чем тот, что приходил к ней в гости, он сверкал и переливался всеми цветами радуги в солнечных лучах, и девочке очень, очень захотелось с ним поиграть.

Фонтан, в свою очередь, увидел девочку, был очарован ее прелестью и к тому же почувствовал, что ей хочется с ним играть.

И фонтан потянулся кверху, взмыл ввысь, так что его пенистая струя поравнялась с окном, и сказал девочке:

«Иди сюда, ко мне».

Девочка сначала испугалась, не могла сразу решиться. Потом поставила на струю одну ногу, а вслед за ней и другую.

Фонтан ушел вниз — струя стала постепенно понижаться, и вскоре девочка очутилась в парке.

И начался самозабвенный, головокружительный танец. Фонтан подбрасывал девочку вверх и ловил ее в воздухе. А девочка то обвивалась вокруг него, как плющ, то замирала, прильнув к нему, то вставала одной ногой на голову струе. Увлеченно, самозабвенно танцевали фонтан и девочка. И танец этот доставлял девочке такое наслаждение, что она потеряла голову и забыла все на свете — небо, сверкающее солнце, белоснежные облака…

Вдруг откуда-то сверху, с горного склона, послышался слабый голос:

«Девочка! Иди сюда, девочка!»

— Кто ее звал? — не вытерпела Дудана.

— Именно этот вопрос задала девочка фонтану.

Фонтан отвечал:

«Ах, это один полуразвалившийся водоем. Не обращай внимания!» И подбросил девочку высоко в воздух.

Но зов повторился. На этот раз в нем слышалась мольба.

«Девочка! Иди сюда ко мне, девочка!»

«Я пойду», — сказала девочка и посмотрела на склон горы.

«Чего тебе там нужно? Это же просто старая развалина, полуразрушенный водоем», — повторил фонтан.

«Я должна пойти. Я никогда не видела водоема».

Девочка взбежала по склону и остановилась около водоема. Это был круглый, каменный бассейн, врытый по пояс в землю. Вода в нем была мутная и чуть колебалась. На поверхности ее плавали сухие листья и обломанные ветки. От бассейна, у самого его основания, отходила железная труба, которая тут же терялась в земле.

«Эго ты меня звал?» — спросила девочка.

Ей не хотелось, чтобы оказалось так.

«Да, — вздохнул водоем. — Это был я».

«И что же — ты такой некрасивый?»

«Да, такой некрасивый».

«И всегда такой грязный?»

«Да, — простонал водоем, — всегда такой грязный».

«И всегда неподвижный?»

«Да, всегда неподвижный».

Голос водоема звучал все глуше и глуше — он явно стыдился своего уродства.

«И ты, наверно, не умеешь танцевать?»

«Не умею, девочка… Но все же останься со мной, и…»

«Не останусь, не могу!» И девочка посмотрела вниз, туда, где взвивался к небу, сверкая всеми цветами радуги, фонтан.

«Останься, умоляю тебя! Ко мне еще никогда не приходила такая славная девочка, как ты!» — сказал водоем.

«Не останусь, я хочу танцевать».

«Я совсем один, я всеми брошен и позабыт, — продолжал водоем. — Останься со мной».

«Нет, я должна идти. Я хочу играть с фонтаном!» Девочка повернулась и побежала вниз по склону.

Водоем жалобно застонал Стон его перешел в рыдание. Вдруг он умолк. И какой-то странный вздох, полный злобы, вырвался у него.

А внизу, в парке, самозабвенно танцевали фонтан и девочка.

«Посмотрим, посмотрим!» — угрожающе забулькал водоем, и вдруг большой ржавый кран на железной трубе повернулся со скрипом.

Внизу, в парке, у фонтана подкосились колени, струя его понизилась, но он продолжал увлеченно танцевать с девочкой.

Тр-р-р… Хр-р-р… — раздался снова скрип крана, и фонтан стал вдвое меньше ростом. Хр-р-р… Фонтан приник к земле и наконец исчез.

«Хе-хе-хе», — захохотал водоем.

— Ах, какой злой! — сказала Дудана.

— Постой, слушай, дальше…

Девочка стояла в недоумении перед бассейном и искала глазами фонтан. Потом обошла вокруг бассейна, заглянула внутрь, посмотрела на небо, но нигде не могла найти сверкающего красавца — фонтана.

Слезы брызнули у девочки из глаз. Она горько плакала, заливаясь слезами.

«Ха-ха-ха», — хохотал водоем; но вдруг до его слуха донеслись рыдания.

Он сразу затих, словно онемев, и долго молчал. Сердце у него разрывалось от жалости к девочке.

«Эх! — вздохнул он наконец. — Нет, этого я не вынесу… Не могу… Эх…»

— И снова открыл кран? — не терпелось узнать конец Дудане.

— Да.

— Или ты это сейчас придумал?

— Нет, не придумал, так было с самого начала… Большой ржавый кран пошевелился, сперва чуть повернулся — словно водоем еще колебался, — а потом громко заскрипел.

Тр-р-р… И фонтан высунул голову из-под земли.

Хр-р-р… И фонтан встал во весь рост.

И снова привольно взвился к небу фонтан, снова подхватил хохочущую от радости девочку, подбросил ее в поднебесье.

«Эх!» — глухо вздохнул еще раз водоем и умолк.

Поверхность воды в нем постепенно понижалась, вода уходила вглубь, все шире становилась мокрая полоса на его каменной стене.

Девочка и фонтан по-прежнему самозабвенно танцевали.

— Глупый! — воскликнула Дудана.

— Кто?

— Водоем.

— А сначала сказала, что злой, — заметил Джаба.

— Когда он не давал воды, то был злой.

— А когда воскресил фонтан — глупый?

— Да, потому что… — Дудана запнулась, потом продолжала решительно: — Эта история вообще не должна была случиться, и он тогда не сделал бы зла… И глупости тоже.

— Не должна была случиться, но случается.

— В сказках.

— Ив жизни тоже.

— Сядем в автобус? — остановилась Дудана. Они были около кинотеатра «Руставели».

— Если ты не устала, пойдем лучше пешком.

«В автобусе нам придется молчать».

— Пойдем. Ты в самом деле сам сочинил эту сказку? Да? А кто ты, Джаба… Кем ты хотел бы быть, водоемом или фонтаном?

— Не знаю. Я пока еще не знаю, кем я родился.

— А все-гаки?

— Не знаю… — развел руками Джаба.

— А. я бы полюбила фонтан. Он сам заметил девочку, поднялся к ее окну, сам попросил ее пойти с ним играть…

— А если водоем не даст воды?

— Даст. Я сделаю так, что даст, — сказала Дудана так, как если бы сама! себя хотела уверить в этом, и вдруг спросила Джабу: — Гурам очень обижен на меня?

«Что-то случилось!»

Мысль эта молнией мелькнула в сознании Джабы. Теперь надо было держаться так, чтобы Дудана не поняла, что он ничего не знает.

— Нет, не очень.

— Значит, все-таки обижен?

— Да, хотя, собственно…

«Почему она вдруг заговорила о Гураме? Что-то случилось — что-то такое, что мне следует знать, а я пе знаю».

— Но ведь я правильно поступила, Джаба, да?

«Видимо, правильно поступила».

— Разумеется.

«Отказалась играть в фильме, что ли?»

— Как же он… как он тебе рассказал?

— Да видишь ли… наверно, так, как все и было.

— А все-таки?

— Лучше я послушаю тебя и скажу, если Гурам соврал.

«Откуда взялось это словечко? Почему, собственно, Гурам должен был бы врать?»

— Нет, начни ты. Что он сказал? Что не знал, который час?

— Нет, этого он не говорил.

— Что был пьян?

— Нет.

— Ну, а что же?

— Не сказал.

«…Может, что-нибудь более важное?.. Неужели Гурам…»

— Тогда давай я расскажу: он приехал ко мне в институт на машине…

— Не рассказывай, Дудана.

Девушка посмотрела на него с удивлением.

— Не рассказывай: Гурам ничего мне не говорил, я ничего не знаю.

— Ничего не говорил?!

— Мы с ним ни разу за это время не виделись.

— Тогда почему ты не хочешь меня слушать?

— Ладно, слушаю.

Дудана опустила голову и замолчала. На проспекте, казалось, только и был слышен стук ее каблуков.

— Куда мы идем? — спросила Дудана, ни к кому не обращаясь.

— Поднимемся на Комсомольскую аллею или в Ботанический сад. Там хорошо фотографировать.

— Джаба, ты правда сам придумал эту сказку?

— Да, кажется, придумал.

— Как она пришла тебе в голову?

— Я сидел в саду перед фонтаном и…

— И писал?

— Нет, размышлял.

— О чем?

— Обо всем. О себе…

— И что же?

— Потом какая-то девушка остановилась рядом и долго смотрела на фонтан.

— И тебе стало завидно?

— Да, немножко.

— На тебя она не смотрела? Совсем?

— Нет.

— Джаба!

— Да?

— Если девушка сама обратит на тебя внимание, тебе она понравится?

— Не знаю.

— Нет, не то что обратит внимание, а если ей захочется всегда быть с тобой?

— Если это будет хорошая девушка — да! — Быстрая, прохладная река подхватила Джабу, он куда-то мчался, покачиваясь на ее волнах, так, что у него захватывало дух…

— Джаба… Ты только не смейся… Не будешь смеяться? Мне еще никто никогда не говорил, какая я. Я о себе ничего не знаю. То есть не знаю, какой меня находят другие… Джаба, скажи мне, какая я, — только откровенно, ничего не скрывай.

— Ты очень хорошая девушка. Наверно, гораздо лучше, чем даже я думаю.

Дудана улыбнулась. Улыбка долго не сходила с ее лица.

— А теперь спроси ты.

— Что спросить?

— Спроси: «Какой я?»

— Какой я, Дудана?

— Ты очень хороший, Джаба.

Оба засмеялись.

— Крепко мы похвалили друг друга, — сказал Джаба.

— Третьего дня я сидела в комнате одна и думала…

— Почему одна? Там же был еще этот старик в своей постели.

— Ох, Джаба, не напоминай мне об этом старике-Так вот, я сидела и думала: как странно, что мы так быстро, чуть ли не с первого раза освоились друг с другом, сблизились… Какая тому причина?..

— С кем ты сблизилась?

— Мне кажется, что мы уже очень давно знаем друг друга. А на самом деле нет еще и месяца. Потом я догадалась — если бы ты не пришел к нам в тот вечер… Когда ты будто бы что-то потерял… Если бы ты не пришел в тот вечер, я… Я никогда, ни за что не показала бы тебе цветка. Как-то нечаянно получилось… Этот цветок я приняла от тебя, как дань восхищения, громко, во всеуслышание провозглашенную хвалу. Я ведь не знала, не ждала, что встречу тебя еще когда-нибудь. Ну и так как хвалу можно сохранять, я ее и сохранила.

— А Гурама ты почему обидела — уж не явился ли он без дани и хвалы? — Джаба криво улыбнулся; шутка не могла скрыть тайную его мысль, он покраснел, понял, что выдал себя. И почувствовал, что от любого ответа Дуданы скрытый смысл его вопроса станет еще ясней. Внезапная случайность вывела его из затруднения. — Дудана! Дудана! Смотри, смотри скорей!

По проспекту мчался голубой автобус. Обе его дверцы были закрыты. Из передней свисали две пушистые толстые косы: дверца, захлопнувшись, прищемила их, и они остались снаружи. Автобус летел, а две каштановые косы с белыми бантами развевались по ветру.

— Как, наверно, сейчас заливается смехом обладательница этих кос! — сказал Джаба.

— Ну да, смехом… Скорее, наверно, слезами — от боли и от страха! — возразила Дудана.

— А пассажиры кричат водителю: «Открой дверь!»

— Одни кричат: «Открой!», а другие, наоборот: «Не открывай, вывалится!» — и. ухватив девочку, держат ее изо всех сил.

— Да, там внутри спорят, а того не видят, как красиз автобус с бантами!

— Похож на разряженного, разубранного коня, правда?

— Ты когда-нибудь носила косы?

— Нет… Некому было их заплетать.

Автобус скрылся за поворотом.

— Пойдем скорей, а то набегают тучи, — Джаба посмотрел на небо, — этак мы не сможем фотографировать.

И Джаба вспомнил одну из первых своих работ, напечатанных в журнале, — фотоинформацию о киносъемочной группе на подъеме Бараташвили: серебристые отражатели для подсветки, погашенные «юпитеры», загримированные актеры с кофейно-коричневыми щеками и алыми губами. И режиссер, нетерпеливо дожидающийся появления солнца, чтобы начать съемку.

И снова перед глазами у него встало лицо Гурама.

НЕБО И РЕЖИССЕР

— Джаба, проснись, Джаба!

Сквозь сон слышит он голос матери, но не может понять, откуда, с какой стороны доносится зов.

Джаба плывет в непроглядном мраке; он держится на поверхности, потому что не двигает ни руками, ни ногами и боится пошевелиться, чтобы не провалиться на самое дно.

— Чей это жакет?

Отворилось маленькое окошко — словно какая-то сила распахнула его снаружи, — и в сознании Джабы разлился яркий свет.

«Я спал», — подумал он.

Он хотел открыть глаза, но было почему-то удивительно трудно разлепить веки. Только брови вздергивались кверху, тщетно усиливаясь увлечь веки за собой.

Сначала он вспомнил фото, напечатанное в «Гантиади». В галерее на хорах среди толпы девушек в масках сидит Дудана; она смотрит через окно галереи вниз, в зал для танцев. Это фото послужило ему поводом еще раз зайти к Дудане. Потом пришел проведать больного тот старик, Гудули, так, кажется, его имя? Просил известить его, если что случится… Потом Дудана хотела, чтобы Джаба был фонтаном из его сказки… Сколько он сделал снимков на Комсомольской горе! Хоть бы хорошо получилось!

— Напечатай все, Джаба, я потом сама выберу.

Издали доносился шум водопада.

— Спустимся туда, — сказал Джаба.

— А если пойдет дождь? Мы не успеем добежать до укрытия.

Между невысокими холмами открывался через узкий пролом в отвесных скалах вид на ущелье Ботанического сада. Пролом был огорожен чугунной решеткой, чтобы никто случайно не свалился с обрыва. Джаба попросил Дудану стать перед этой решеткой, а сам присел и навел аппарат на фокус. Потом чуть отступил и вдруг, в эту самую минуту, увидел… Под платьем у Дуданы явственно обрисовывались две темные колонны… Внизу, вырвавшись из-под края юбки, как два луча из облаков, они упирались в землю. А Дудана стояла, прислонясь к решетке, и, ни о чем не догадываясь, улыбалась. И тогда. Джаба подумал: «Нет… О любой другой можно — так, а о Дудане — нельзя… Дудана совсем иная…» Да, кажется, так все и было. Теперь он проявит пленку, и если объектив тоже увидел те две колонны, то он не сможет показать Снимок Дудане.

— Где тот снимок? Почему ты его не напечатал? — скажет Дудана с упреком.

— Не вышел…

— Что ж, как раз этот и не получился? Он, наверно, был бы лучше всех.


Дудана открыла маленькую, продолговатую сумочку и тут же закрыла ее. Щелкнул замочек.

— Зеркальце пропало. Где я могла его потерять, не пойму.

— Ты потеряла зеркальце?

— Неважно. Потерять — это ничего, плохо, когда разобьется.

— Ты потеряла зеркальце? — повторил Джаба. — Когда ты его потеряла?


— Проснись, ленивец! Думаешь, сегодня опять воскресенье?

— Я не сплю… Сейчас! — пробормотал Джаба, не раскрывая глаз.


Потом они сели в автобус и стали спускаться по извилистому шоссе в город. Смеркалось. Дудана сказала: «Будь у меня косы с бантами, высунула бы их в окно, чтобы развевались на ветру». А Джаба думал о потерянном зеркальце. Потом вспомнил Гурама. Весь вечер ему хотелось вернуться к прерванному разговору, но он удержался. Зачем спрашивать? Дудана сама должна была сказать. Джаба не будет вмешиваться… Наверно, она думает, что Джабе все известно, потому и не говорит. Пусть думает! Наверно, и Гурам так полагает… Пусть.


— Джаба, у кого ты отобрал этот жакет?

«Какой жакет?» — думает Джаба.

Они сошли с автобуса в начале улицы Давиташвили и двинулись пешком по спуску. И тут Джабу окликнули:

— Молодой человек! На минутку!

Следом за ними шел какой-то старик. Джаба не сразу узнал его.

— Так-то вы держите слово, молодой человек?

— Ах, дядя Никала! Извините меня, дядя Никала, но вы были больны… Я звонил каждый день.

— Сдал бы кому-нибудь другому!

— Никто не захотел принять, дядя Никала. Велели принести, когда вы выздоровеете.

— Значит, вот так, на улице, надо тебя ловить? Здравствуй!

— Здравствуйте, дядя Никала.

— Здравствуйте, барышня! Так вот, ты же знаешь — за этот костюм я в ответе.

— Ну, что вы, дядя Никала, как можно… Завтра же принесу!

— Посмотрим. Я уже два дня, как вышел на работу… Жду.

— Дядя Нико, эта девушка… С этой девушкой, дядя Никала, я познакомился на том самом маскараде.

— На каком таком маскараде? — нахмурил брови старик.

— В институте… Для которого мне нужен был костюм…

— A-а… О-о… — просветлело лицо у Никалы.


— Слушай, это же женский жакет, откуда он у тебя?

Джаба открыл глаза.

— Я заходил к товарищу, мама… А пока шел к нему, вымок под дождем. И его мать дала мне свой жакет. Как ты узнала, что он женский?

— А своего у товарища ничего не нашлось? С чего это ты напялил жакет его матери? А что он женский, видно само собой: пуговицы слева.

— Что ж мне делать, если жакет — матери моего товарища?..

— Это жакет молодой женщины. Для женщины в летах цвет слишком яркий.

— А мать моего товарища молодая.


На улице Джапаридзе их настиг дождь. Улица Мачабели, улица Кирова, площадь Ленина, проспект Руставели… Небо щедро изливало на землю теплую воду, с древесных ветвей стекали журчащие ручейки, водосточные трубы пришли в исступление — словно в кои веки дождались желанного пиршества, и вот заливались самозабвенной песней во все свои ржавые жестяные глотки. Влажный занавес опустился во всем пространстве между ярко освещенными домами, и от этого вечерний сумрак казался еще плотнее и гуще. От светящихся молочных шаров, свисавших гирляндами с белых столбов, поднимался клубами пар. Дудана торопливо шлепала по воде, встряхивая головой, чтобы смахнуть с лица капли дождя, и то и дело проводила языком по мокрым губам. Мокрое ее платье совсем, казалось, позабыло о своем назначении и уже не скрывало ее тела, а, напротив, с беззастенчивой откровенностью воспроизводило каждый его изгиб. Девушка время от времени с трудом отдирала платье от плеч, от шеи, от груди — но мокрая ткань тотчас же снова со скульптурной четкостью вылепляла ее крепкую грудь. Джаба шел, нагнув голову, и твердил про себя: «О ком хочешь можно так думать, только не о Дудане…»


— Жар у тебя, что ли, дружок? Что ты там бормочешь?

— Ты это мне, мама?


…В парадном дожидался Дуданы Ромул — сжавшись и втянув голову в плечи, однако почти сухой. Видимо, он пришел раньше, чем хлынул ливень. Джаба дошел с Дуданой до ее двери, но заходить не стал — Дудана вынесла ему свой жакет.

Тем временем дождь перестал Джаба не пошел домой, он долго еще бродил по улицам, перекинув жакет Дуданы через руку.

…В парадном дожидался Дуданы Ромул. Он должен был ночевать у Дуданы, чтобы она не боялась одна… Как он метался тогда, ища круглое зеркальце, а когда нашел его на полке, сразу успокоился. На что художнику зеркало? Нужно, конечно, нужно… И этот рисунок… Спящая девушка… Неужели? Глупости! Чепуха! Дудана должна понять, что Джаба любит ее…

— Ты не болен? — спросила мама.

Джаба очнулся. Мать положила руку ему на лоб. Эта маленькая рука показалась ему удивительно холодной.

— Который час?

— Начало десятого.

Джаба вскочил. Вдруг у него закружилась голова. В ногах не было силы. Истаявшим, жалким и беспомощным показалось ему собственное тело. Оно словно утеряло вес и не могло опереться на сгупни, чтобы твердо встать на полу. Джаба подождал, но слабость не проходила. Тогда он испугался, что упадет и переполошит маму.

— Кажется, у меня в самом деле температура. На верно, простудился вчера. — И он вернулся к постели.

Нино уже разыскала термометр — встряхивая его по пути, она спешила к Джабе.

— Никогда меня не слушаешься!.. На, поставь. Куда вас, однако, занесло — неужели негде было укрыться от дождя?

«Вас!»

— Кстати, если эта госпожа так уж тебя любит, неужели она не могла дать тебе обсушиться?

«Не успокоится, пока все не выведает!»

— Она и сама промокла, мама. Может, тоже сейчас лежит в постели.

Нино выпрямилась, посмотрела сыну в глаза.

— Ага! Значит, ты в самом деле был с женщиной? Вот и проболтался. Кто она такая?

— Мы с ней товарищи, мама. Что тут особенного, если погуляли вместе?

— Ну конечно, ничего особенного. Так кто же она, каких родителей дочь?

— Просто одна девушка, мама, — улыбнулся Джаба.

— Знаю, знаю, какая это, верно, девушка.

— А что, разве нельзя, чтобы тридцатипятилетняя женщина была девушкой? — Джабе хотелось поддразнить мать, чтобы потом, сказав правду, успокоить ее.

— Я тебе покажу тридцатипятилетних, негодник! Уши оборву! — Нино потянулась к его уху; Джаба ускользнул, метнувшись к стене.

— Мама, термометр! Мама!

— Завтра же приведи жену, негодник! Шлянье с потаскушками до добра тебя не доведет!

— Мама! — закричал Джаба и вскочил, сел в постели; термометр вывалился у него из-под мышки и полетел на пол. — Сейчас же извинись!

Нино окаменела от изумления.

— Что это с тобой?

— Сейчас же извинись! — Лицо у Джабы перекосилось, он весь дрожал.

— Перед кем мне извиняться, дубина, перед тобой? — У Нино трясся подбородок, она сдерживала слезы. — Эх! — махнула она рукой, и мучительная дума избороздила морщинами ее лицо; она наклонилась, стала подбирать с пола обломки разбитого термометра. — Ну и молодца же я вырастила! И на тебя-то мне надеяться? Из-за какой-то… какой-то девчонки требуешь извинений от родной матери…

— Отчего у тебя сорвалось это слово? Как ты могла подумать, что я знаюсь с потаскушками? Почему, мама, почему?..



Нино не ответила ему; она молча вышла на чердак, под железную крышу, и выбросила в мусорный ящик обломки термометра. Когда она вернулась в комнату, Джаба лежал на спине и смотрел в потолок.

— Ни на грош благодарности не видела я от тебя. Работала как вол, была тебе и матерью, и отцом, всю жизнь тебе отдала — и вот теперь должна извиняться! — В голосе Нино зазвенели слезы, сдерживаемые до сих пор.

— Мама!

— Я тебе не мать! Себя не жалела, вырастила этакого огромного зверя, и вот, должна у него же просить прощения! Требует, чтобы я стала на колени перед какой-то… какой-то…

— Надо было вырастить не зверя, а человека!

— Ты и в самом деле не человек!

— Да, не человек! Да, да, не человек! — Джаба снова сел в постели. — Что я за человек — всего боюсь… Никому не смею высказать правду в лицо!

— Какую правду?

— Обыкновенную.

— Как, и друзьям?.. Гураму не можешь сказать правду?

— Не могу.

— И Нодару не можешь?

— Не могу.

— А другим? Товарищам, сослуживцам?

— Нет, не могу. Когда они лгут, когда они лицемерят, когда они хвастаются… Напротив, я даже всячески помогаю, чтобы их ложь больше походила на правду, поддакиваю им, чтобы они лгали охотно и смело, не стыдясь! И всячески приукрашиваю эту ложь, чтобы самому в нее поверить:

— Почему же ты так поступаешь?

— «Почему, почему»… Если все сказать человеку откровенно в лицо, придется разругаться, поссориться с ним. Иначе у меня не получится. А я не хочу оттолкнуть, потерять его…

— Не хочешь потерять друга?

— Да, не хочу.

— На меня ты, однако, сразу набросился, накричал!

— Ты — моя мать, ты меня простишь.

— Вот так же ты и с любым должен схватиться, если уверен, что прав.

— Почему ты научила меня молчать, мама, почему воспитала меня таким?

— Я тебя таким не воспитывала.

— Кто же, если не ты?

— Не знаю. Я тебя таким не воспитывала, и отец твой — тоже.

— Чему же ты меня учила? Скажи, чему ты меня учила?

— Я учила тебя всему хорошему. — Нино отвернулась и проговорила тихо: — Проси у меня прощения!

— Ладно… Прошу прощения.

— Скажи как следует!

— Прости меня, мама, я напрасно погорячился. Как-нибудь я покажу тебе эту девушку, и тебе самой станет стыдно того, что ты сказала.

— Тогда я охотно перед тобой извинюсь, а пока что я не знаю, кто она… Я учила тебя человеческому отношению к людям, учила честности и искренности!

— Но ведь я не всегда бываю искренним!

— Это не моя вина.

— Почему я бываю неискренним?

— Дома, в семье, от меня ты мог научиться только хорошему. Чего ты нахватался вне дома, я не знаю… Где я теперь найду так сразу термометр?

— Мама, позвони в редакцию… Кто бы ни подошел к телефону, скажи, что я болен, пусть передадут редактору.

— Я пойду в поликлинику, вызову врача.

— Не надо мне никаких врачей. Укроюсь потеплей, полежу сегодня в постели и завтра буду здоров. Не вызывай врача.

К вечеру ртутный столбик в термометре поднялся до сорока градусов.

Светловолосая, полненькая женщина-врач долго осматривала Джабу.

— Ну-ка, милый, кашлянем разок, вот так… Теперь кашлянем и не будем дышать… Так… А теперь дышите, глубже, еще глубже, еще… Теперь перевернемся лицом вниз… Поднимем майку… Постойте, я сама подниму… Это что такое? — внезапно вскричала женщина-врач.

Джаба явственно представил себе, какое у нее сделалось лицо при виде синих кровоподтеков на его спине. Он с усилием поднял голову, посмотрел на врача и приложил палец к запекшимся, белым от жара губам. Нино была в коридоре, наливала в умывальник воды.

— Это не имеет отношения, — улыбнулся Джаба врачу и уронил голову на подушку.


…Он уснул… Холодный фонендоскоп скользнул ему под майку — это было последнее, что он почувствовал наяву.

— Батоно Георгий! Батоно Георгий!

— Войди, Джаба. Что случилось?

— Здравствуйте, батоно Георгий.

— Здравствуй, Джаба. Садись. Ну как, поправился?

— Поправился. Я был простужен, лежал в жару…

— Да, я слышал, как ты меня звал. Высокая у тебя была температура?

— Высокая.

— Джаба, ты должен был написать очерк про старый классный журнал… Как у тебя с ним дело? Ты собирался разыскать тогдашних школьников, тех, что записаны в журнале. Журнал при тебе? Ну-ка, покажи его. О, в самом деле, какие всё славные ребята, красавцы! Дай-ка я устрою перекличку, и мы сразу увидим, кто из них на месте.

— Читайте, батоно Георгий. Я буду отвечать — кто есть и кого нет.

Зазвонил звонок, возвещающий начало урока. Джаба встал. Георгий знаком приказал ему сесть и стал вызывать по журналу:

— Любовь!

— Здесь.

Георгий взглянул на Джабу; смотрел долго, словно не веря его ответу. Потом вернулся к журналу.

— Надежда!

— Здесь.

— Страх!

— Здесь.

Георгий опять посмотрел на Джабу, потом укоризненно покачал головой.

— Выгоню из класса!

— За что, учитель?

— Выгоню… — Георгий снова склонился над журналом.

— Воля!

— Нет.

Георгий задумался.

— Мужество?

— Нет.

Учитель бросил журнал на стол.

— Сегодня урока не будет. Джаба Алавидзе, выйди из класса!


— Я сделаю укол… Скоро станет легче, Джаба, — сказал женский голос.

— Перевернись, сынок… Еще немножко… Вот так.

Ты ведь не спишь?

— Не сплю… Дай мне пить.

— Спокойно, вы ведь не маленький! Будет немножко больно… Чуть-чуть…

— Можно дать ему воды?

— Можно.


Через окно в покатом потолке смутно виднелось белое здание станции фуникулера на горе Мтацминда. Первый луч восходящего солнца, высланный вперед, как вестник, робко золотил угол многоколонного здания. Крыши домов, рассыпавшихся по склонам Мтацминды, еще тонули в сумраке. Быстро светало. Небо словно изо всех сил терло глаза, стараясь получше рассмотреть город.

Джаба давно уже не спал. Наверно, его разбудило громкое дыхание матери. Через никелированную спинку кровати он видел маленькие ноги Нино. Мама была в чулках — видимо, провела ночь без сна и лишь под утро прилегла отдохнуть.

Джаба боялся пошевелиться — как бы не скрипнула кровать и не разбудила маму. А между тем он чувствовал сильную боль ниже поясницы, словно там после укола осталась иголка от шприца.

Жар прошел; голова у него была легкая и как бы пустая. Чтобы почувствовать ее тяжесть, он упирался в подушку затылком. Он думал о виденном сне — и ему казалось, что это был не сон, что все это случилось наяву, только он почему-то этого тогда не заметил. Он перебирал в памяти детские и отроческие годы, пытаясь найти в них опровержение того, что слышал во сне. Он копался в воспоминаниях детства, как в куче заброшенных, сваленных в углу сарая игрушек, словно хотел найти игрушку, которую любил когда-то больше всех других. Была в этой куче большая круглая луна, которую он обнаружил на небе в один тёплый вечер и от изумления раскрыл рот, но не осмелился попросить маму снять ее с неба, так как почувствовал, что маме пришлось бы надолго и очень далеко уйти за этим красивым мячом. Был здесь запах сухих кукурузных стеблей, доносившийся до него из глубокого колодца времени, были журчание речки, боль от вонзившейся в пятку колючки, из-за которой он плакал навзрыд, сверкающие глаза паровоза и неожиданный, устрашающий его рев… И вот наконец он увидел эту самую любимую свою игрушку. Сердце у него забилось: как давно он потерял ее, и даже не помнит, как потерял, — кажется, ее украли… Вот оно, самое лучшее воспоминание! Это отец. Вишневые блестящие кубики в петлицах, широкий кожаный пояс с массивной медной пряжкой… Папа, бывало, снимал его, складывал пополам и щелкал им в воздухе… Джаба приблизился к самой любимой своей игрушке и услышал:

— А Джаба мальчик что надо, Нино. Думаю, что я не ошибаюсь — из него вырастет хороший человек.

Джаба лежал тогда в этой самой никелированной кровати и делал вид, что спит. Его так обрадовали слова отца, что он долго еще не мог заснуть — то закрывал, то открывал глаза и играл с неясными, ожидавшими своего осуществления в далеком будущем мечтами.

Откуда-то, то ли из соседней комнаты, то ли с улицы, доносились позывные московской радиостанции. Джаба прислушался.

И еще одна картина возникла у него перед глазами:

…Папа крутит ручку патефона. Джаба смотрит в серебристую мембрану и хохочет: оттуда глядит на него смешной человечек с широким и плоским носом. Он весь как-то причудливо изогнулся — и стена за ним тоже выгибается, как картонная. Потом этот смешной кривуля-мальчик исчез за пеленой тумана. Джаба провел пальцем по затуманенной мембране — и человечек протянул навстречу ему крохотный пальчик…

Отец перебирал пластинки. Долго смотрел на одну из них, потом поставил ее на патефон. Диск завертелся, и вдруг смешной плосконосый человечек в мембране застыл с расширенными глазами, прислушиваясь к удивительным звукам, — словно карлика, бродившего по лесу, околдовал щебет сказочных певчих птиц. Покачивалась изогнутая, серебристая трубка мембраны и уводила смешного человечка в неведомые чащи. Где-то играли на свирели, и лес подхватывал ее мелодию, разнимал ее на части, потом вновь соединял их и ранил сердце плосконосому человечку. Потом опять запела свирель — она пела все тише, все глуше и, наконец, обессилев, совсем замолкла. И внезапно гром аплодисментов, сменивший музыку, заставил Джабу очнуться от грез.

Отец встал, снова завел патефон, переставил мембрану на пластинке — и опять раздалась овация. Папа прислушивался, словно хотел узнать среди аплодирующих кого-то знакомого. О Джабе он совсем позабыл… Потом он еще раз сыграл аплодисменты, и еще, и еще раз… А Джабе хотелось слушать свирель.

В комнату заглянула мама. Руки у нее были по локоть в белой мыльной пене.

— Поставь что-нибудь интересное, Виктор, что это за грохот!

— Иди сюда, посмотри! — Папа не улыбался. — Иди сюда, — повторил он настойчиво и снял пластинку с диска.

Мама подошла, стараясь не коснуться его руками, покрытыми мыльной пеной.

— Что там?

— Читай! — сказал отец и поднес к ее глазам пластинку.

Мама прочла:

— «Палиашвили. Даиси. Увертюра. Записано в Москве, во время Декады грузинской литературы и искусства».

— Датико был тогда там, на этом концерте, — сказал отец. — Это он аплодирует вместе с другими.


— Слава богу, температуры, кажется, больше нет! — Мама убрала руку со лба Джабы и ласково потрепала его по груди под одеялом.

— Мама!

— Небось, проголодался?

— Мама, почему ты продала наш патефон?

— С чего это ты вспомнил? Деньги были нужны, вот и продала.

— А пластинки?

— Часть тоже продала, а остальные валяются там, — Нино показала на чердак.

— А если они испортятся?

— Так побереги их, если, жалко.

— Мама, почему после дяди Датико не осталось детей?

— Да вот — не осталось… Он недолго прожил с женой. А что, он тебе приснился? — Мама присела на край постели.

— Да.

— И каким же ты его видел во сне? — В голосе Нино прозвучала тревога.

Джаба улыбнулся:

— Ты думаешь, раз мне приснился умерший человек, я и сам должен скоро умереть, да?

— Ночь я провела вчера — врагу не пожелаю! У тебя воспаление легких.

— Никакое не воспаление.

— Спрячь, спрячь руку под одеяло! Осмелел! Ну, так как же тебе приснился твой дядя?

— Он мне не снился, я неправду сказал.

— С чего же ты его вспомнил?

— Не знаю… Вспомнил — и все. Это ведь непроизвольно.

Нино собралась за покупками. Она высыпала из карманов Джабы мелкие деньги себе на ладонь, потом попросила у сына разрешения зайти в редакцию — может, дают зарплату? Джаба замотал головой: неудобно, сами принесут, незачем напоминать.

Когда Нино ушла, Джаба встал, шатаясь, подошел к платяному шкафу из светлого дерева, долго копался в каких-то бумагах, наконец, развернул пожелтелый, ветхий листок, пробежал его глазами… Это была выданная в годы войны справка о том, что его отец пропал без вести.

Потом Джаба включил радио.

«…Лейбористы потребовали от Идена заявления о неприменении силы…» — услышал Джаба. Он посмотрел в зеркало и поспешил обратно, к постели. Здорово он осунулся за одни сутки!

Лидер оппозиции Гэйтскелл задал Идену вопрос: «Готов ли премьер-министр сделать от имени правительства заявление о том, что Великобритания не оккупирует силой зону Суэцкого канала?»

Иден уклонился от прямого ответа.

«Что касается обязательства не применять силу для разрешения вопроса о Суэцком канале, — заявил Иден, — если речь идет об абсолютной гарантии, то ни я, ни какой-либо другой британский министр, выступающий с этой трибуны, не можем дать такую гарантию».

Джаба смотрел на репродуктор. Лицо Идена, знакомое по газетным фотографиям, встало перед ним. Джаба попытался вообразить Идена произносящим эти слова в палате общин. Премьер-министр Великобритании, разумеется, не задавался мыслью о том, как через несколько дней неизвестный ему молодой человек в далеком Тбилиси вздрогнет, слушая его ответ.

«…После выступления Идена, — продолжал диктор, — было проведено голосование. Поправка лейбористской оппозиции, осуждающая политику правительства, была отвергнута 321 голосом против 251».

Джаба быстро произвел в уме вычитание.

Депутаты парламента разместились наподобие цифр примера по арифметике в школьной тетради: в верхней части зала — первые 321, под ними — 251 и ниже всех, в самом конце, — 70, остаток, полученный после вычитания.

Этот затянутый во фраки остаток был весьма и весьма доволен законами арифметики.

«…По центральным улицам Лондона прошли колонны демонстрантов. Они несли плакаты с лозунгами: «Не допустим войны из-за Суэцкого канала!» На митинге перед университетом выступили секретарь Британского комитета защиты мира Рой Горр и пастор доктор Томас».

«Хемие — Химия», — мелькнуло в голове у Джабы. Эго было слово, в связи с которым Джаба впервые узнал о Египте. И с тех пор навсегда запомнил древнюю страну пирамид и фараонов.

А потом была «Аида», «ослепительно блистательная» опера Джузеппе Верди. Очень любил Джаба это невесть где вычитанное выражение и то и дело повторял его, так что даже надоел товарищам. И еще впечатляло его «молчание Радамеса». Оправдай себя, говорят жрецы Радамёсу. Следует пауза, потом глухой гул раскатывается в оркестре и постепенно замирает. В этом месте Джаба, если с ним не было никого из своих, оборачивался к незнакомым соседям и шептал: «Радамес молчит. Оркестр изображает молчание Радамеса». Он не мог утерпеть, чтобы не сказать этого кому-нибудь, — так восхищало его, что даже молчание в музыке передается звуками.

«…Египет готов отразить любую агрессию, откуда бы она ни исходила… Суэцкий канал принадлежит Египту, и мы не уступим никому ни одной пяди египетской территории…»

«…На лицах у египетских зрителей был написан восторг. Они без конца заставляли итальянских певцов повторять арии, дуэты, ансамбли оперы Верди. Премьера «Аиды» в Каирском оперном театре затянулась до утра…»

Потом была новая встреча со страной пирамид — на этот раз в книге. Джаба до сих пор явственно помнит последнюю ее страницу: два сплетенных мертвых тела на поле битвы, два грузина — один в богатой арабской одежде мамелюка, другой в мундире венецианского гвардейца.

…Потом Джабе вспомнилась отметка «отлично» в его зачетной книжке. Университетская аудитория. Идет экзамен, товарищи его уже взяли билеты и корпят над ответами, то и дело заглядывая в учебники диамата, спрятанные в партах.

Преподаватель. Приведите пример перехода количества в качество, только, пожалуйста, чтобы про воду и лед я больше не слышал!

Джаба. Я приведу другой пример.

Преподаватель. Слушаю вас.

Джаба. Во время египетских походов Наполеона мамелюки были озадачены одним обстоятельством…

Молодой преподаватель удивленно поглядел на Джабу, потом подавил эту непроизвольную реакцию, откинулся на спинку стула и незаметно зевнул.

Преподаватель. А именно?

Джаба. Любой мамелюк в схватке один на один легко одолевал французского солдата… Два мамелюка также справлялись с двумя французами, трое — с тремя… Но двадцать мамелюков ничего не могли поделать с двадцатью французами и, как правило, оказывались побежденными…

Преподаватель. Каким же новым свойством обладали двадцать французов? Что это за качество, которого не было у одного или двух?

Джаба. Дисциплина, военная дисциплина: четкий строй при атаке и порядок при отступлении, взаимная страховка и помощь. Это у мамелюков было отработано далеко не так точно и детально, как у солдат Наполеона.

Джаба перевернулся на другой бок. Он лежал, скинув до пояса одеяло, ему было прохладно и хорошо.

«А как обстоит дело теперь?» — казалось, экзамен продолжался и тот же преподаватель задал ему следующий вопрос.

«Теперь… все как раз наоборот».

«А именно?» — зевнул преподаватель.

«Теперь так выросло число миролюбивых стран… стран — сторонниц мира… что количество их переросло в новое качество…»

«И что это за новое качество?»

«Сила!»

«Довольно, дайте вашу зачетную книжку!»

Джаба приложил ладонь к своему лбу. Температура у него снова поднялась! Он закутался потеплее в одеяло.

Придется ли ему когда-нибудь увидеть пирамиды? Пустыню, политую кровью грузин-мамелюков, остров Фарос и знаменитый маяк? На Дудане будет накинуто длинное белое покрывало. Араба-проводника поразит ее красота. На каждое слово Дуданы, на каждый ее вопрос он будет отвечать поклоном до земли. Потом он предложит совершить по пустыне прогулку на верблюдах. Серебристый смех Дуданы отразится от источенных камней пирамид, и у мумий забьются давным-давно остановившиеся сердца. Джаба подведет Дудану к стене древнего храма и покажет ей высеченные На камне грузинские буквы:

«Дудана».

От удивления Дудана станет еще прекрасней, еще пленительней, и Джаба совсем потеряет голову.

«Кто это написал, Джаба?» — спросит наконец Дудана.

«Я».

«Когда?»

«Тысячу лет тому назад, во время моего первого путешествия».

«Ты уже тогда любил меня?»

«Я всегда любил тебя… Я единственный человек на земле, который знает, каково будет его последнее слово перед смертью».

«Что это за слово?»

«Дудана!»


Днем болезнь, затаившись, дремала, как бы собираясь с силами для новой атаки. Вечером Джаба снова метался в жару. Ему пригрезилась Дудана — она стояла на подножке вагона мчащегося поезда. На толстой косе у Дуданы — большой белый бант. Коса и бант развеваются в воздухе, у Дуданы перехватывает дыхание от встречного ветра. Вот коса зацепилась за ветку дерева, бант остался на ветке. Вокруг дерева толпится множество людей — все смотрят вверх, на бант, белеющий среди листвы. Никто не понимает, как очутился бант на дереве. Со всех концов света стекаются люди, чтобы посмотреть на это чудо… Дудана лежит обнажен ная на постели, в руках у нее маленькое зеркало, в ко тором она видна вся от макушки до кончиков ног. Потом она накрывается одеялом, и в комнату входит Ромул. Он уносит зеркало. И вот Ромул — в другой комнате, увешанной и заставленной картинами; он смотрит в зеркало и рисует Дудану. Дудана мечется в зеркале, но не может убежать, рамка ее не выпускает, Ромул рисует…

Джаба размахнулся и ударил его по лицу — и тут же улыбнулся, так как Ромул ничего не заметил.

«Да, — сказал Ромул, — я знаю, что ты все видел, но мы ведь уже не дети!»

«Да, мы взрослые», — согласился Джаба.


Через день Джабе стало лучше. Пришла Лиана, принесла зарплату. Она таинственно улыбалась, словно что-то скрывала от него. «Какая оригинальная комната, — говорила она, рассматривая покатый потолок. — Как раз подходящая для тебя, то есть для такого чудного парня, как ты». — «А чем я такой чудной?» — спросил Джаба. «Всем — ответила она и захихикала. Потом забила отбой — Я шучу, сказать-то мне нечего, вот и выдумываю, болтаю, что на ум взбредет. Впрочем, как нечего? Гёоргий велел передать, что завтра непременно зайдет тебя проведать. И другие тоже придут, а сегодня в издательстве совещание».

Нино, убрав с письменного стола книги, гладила на нем белье. Она то и дело украдкой поглядывала на Лиану, но вскоре сообразила, что это — не «та самая» девушка, и потеряла к ней интерес. Теперь она нетерпеливо дожидалась ухода гостьи, чтобы отправиться на базар.

«Не хочет показывать, что мы сидели без денег», — догадался Джаба.

Перед тем как попрощаться, Лиана вытащила из сумочки плитку шоколада; на обертке был изображен заяц на задних лапах.

— Ешь, набирайся сил, — законфузилась она и положила шоколад на стул.

— О-о… Принеси ты это позавчера — я и вовсе не заболел бы! Спасибо, Лиана.

Лиана ушла. Тотчас же вслед за нею заторопилась мама. Но Джаба оставался один не более десяти минут.

Дверь заскрипела — сначала на пороге показался Гурам; он молча вздернул брови и поднял руку в знак приветствия, потом отступил назад, в коридор, пропуская кого-то.

— Входи!

Джаба сразу догадался по голосу и по выражению лица Гурама, кого тот привел с собой; сердце у него учащенно забилось, мысли разбежались.

— Можно? — услышал он знакомый голос, и вместе с этим голосом как бы донеслось до него благоухание Дуданы, прежде чем показалась она сама.

Дудана, по-видимому, ожидала, что застанет у Джабы множество людей — родных и друзей больного. То ли она удивилась, что в комнате было пусто, то ли сама комната показалась ей очень уж необычной. Направившись к Джабе, она нагнулась, словно ей нужно было пройти через низкую дверь, потом невольно посмотрела на потолок, улыбнулась своей ошибке и протянула Джабе руку издалека, так что у того оказались в горсти лишь кончики ее пальцев.

Вслед за Дуданой вошел Нодар — загорелый, веселый. От смущения, вызванного радостью свидания с другом, он позабыл все подобающие случаю формулы приветствия и попросту расцеловал Джабу, а потом дружески потрепал его за вихор. У Джабы на мгновение улеглось волнение, причиненное появлением Дуданы.

— Где ты пропадал, что тебя не было видно, Нодар?

— В отличие от ласточек, он на лето улетает в теплые страны, а осенью возвращается, — Гурам подал стул Дудане и сам сел рядом с нею.

— На море был? — спросил Джаба Нодара. — Садись на постель, ничего, садись!

— Да, и на море, — сказал Нодар, избегая взгляда Джабы; он так соскучился по любимому товарищу, что стеснялся посторонних, как ребенок незнакомого гостя.

— А еще где?

— Джаба, ты наверняка простудился в тот вечер, — сказала Дудана.

— Где он мог еще быть — разве не догадываешься? — улыбнулся Гурам. — С тех пор, как он начал работать, жажда сжигает его внутренности — жажда нефти.

— Да, в тот вечер, Дудана… Я думал, что и ты заболела, и очень тревожился.

— Но я же сразу все переменила… — простодушно воскликнула Дудана и поднесла к губам маленький, почти прозрачный платочек.

— Ну, а жажду нефти грузинские геологи утоляю! вином, правда, Нодар?.. Что ты переменила, Дудана? Что-нибудь на себе или сама переменилась?

— Гурам, — засмеялся Джаба, — мне кажется, это ты переменился.

— Верно, — подтвердил Нодар. — Выпил немножко коньяку и…

— Так точно — это мы спрыснули сценарий.

— Твой? — Джаба направил на Нодара указательный палец. — Значит, заставили-таки написать?

Нодар утвердительно кивнул и одновременно пожал плечами: дескать, написать-то я написал, а что вышло, не знаю.

— Это то самое пианино? — услышал Джаба мелодичный голос Дуданы.

— То самое… — Джаба быстро обернулся к Гураму: — О чем сценарий?

— О Дудане! — сказал Гурам. — О чем еще он может быть?

— Перестань, Гурам! — сказала с укором Дудана.

Но Джабе показалось, что она сопротивляется не очень энергично.

— Ну, а все-таки, что за сценарий?

— Почти как у Боккаччо, — Гурам бросил взгляд на Дудану. — Мессера Гвидо посылают в деревню на строительство дороги. Там он встречает монну Лалдо-мину и, плененный ее красотой, воспламеняется желанием разделить с нею ложе. Однако, увидев, что невинная девушка доверилась ему, как брату, и даже не подозревает об опасности, Гвидо отпускает ее из леса домой нетронутой и преисполняется чувством глубокой любви к ней.

— Нодар? — Джаба бросил взгляд на приятеля.

— Примерно так, — сказал Нодар.

— Не примерно, а в точности.

— Но там же нет никакого леса! — воскликнула Дудана.

— Тебе уже дали прочесть? — удивился Джаба.

— Да, она прочла, но не одобрила роли, — скорбно покачал головой Гурам, вид у него был такой, точно с ним случилось большое несчастье.

— При чем тут это — одобрила, не одобрила… Гурам, я же сказала, что не могу пропустить занятия в институте. И, самое главное, какая из меня актриса?

— Если ты откажешься, — внезапно распалился Гурам — впрочем, Джаба видел, что горячность его была притворной, — если ты откажешься, я вообще не буду снимать этот сценарий… От лекций ты оторвешься ненадолго, всего на какой-нибудь месяц… Зато станешь известной, потом тебе поручат и другие роли… Это будет рассказ о большой любви, которая облагораживает человека, заставляет его забыть все грязное и низменное, освобождает от животных инстинктов, духовно возвышает. А кроме того, неужели тебе не нужны деньги? Разве ты так богата? Нодар, скажи что-нибудь, а то я возьму да и сниму сказку Джабы о любви девочки и фонтана… Не читал ее?

Джаба весь зарделся; взгляд его наткнулся на вопрошающие глаза Дуданы.

— Сними! — воскликнула Дудана. — Это такая славная сказка!

— А будешь в ней играть? — тотчас же отозвался Гурам и уперся в нее настойчивым взглядом, точно прицелился из пистолета.

— Откуда вы узнали, что я заболел? — подчеркнуто громко спросил Джаба.

— Гурам позвонил тебе в редакцию, — сказала Дудана.

Джабе вдруг почудилось, что участие Дуданы в фильме вовсе не так уж необходимо Гураму, что все эти переговоры — просто повод для продолжения знакомства.

«А они уже на короткой ноге, — мелькнуло у него в голове. — «Воспламеняется желанием разделить с нею ложе». Как он мог выговорить эти слова при Дудане?»

Дудана смотрела на дверь чердака. Наверно, думала, что за этой дверью — вторая комната, а за нею, возможно, и третья. Гурам проследил за ее взглядом.

— Пойдем, покажу. Ты и не представляешь себе, где сейчас находишься! — Гурам поднялся и поддел Дудану под локоть, чтобы и она встала.

— Где же мы находимся?

— Пойдем, пойдем, ты и не воображаешь.

У Джабы выступил на лбу холодный пот; перед глазами у него встала проржавленная железная крыша, разбросанные по чердаку, набитые пыльными книгами ящики, керосинки, перекрещенные чердачные балки, земляной пол — словом, все, что через минуту должна была увидеть Дудана.

— Нашел, что показывать, — буркнул про себя Но-Дар.

Дудана быстро и легко встала, подошла к застекленной двери, посмотрела через нее, откинув занавеску, и тотчас же вернулась назад.

— Джаба! — Она стояла у изголовья его постели, не собираясь садиться. — Джаба, ты что-то, оказывается, обещал моему дяде…

— Что я обещал? — удивился было сначала Джаба.

— Не знаю, он не сказал, что именно.

…Тут Джаба все вспомнил — и у него сразу испортилось настроение. Он понял: Дудана, конечно, знает, что он обещал Бенедикту…

— Ах, да! Твоему дяде… Бенедикту… Но видишь ли, я заболел и… — Джаба стал вдруг ненавистен сам себе.

Лишь теперь ощутил он со всей ясностью, что Дудана находится здесь, у него на чердаке; и звук падающих капель воды только сейчас дошел до его слуха. В коридоре из стенного умывальника с убийственной регулярностью капала в эмалированный таз вода. В глаза ему бросились лопнувшая клеенчатая обивка на тахте и желтые стружки под этой черной клеенкой.

Вдруг ему пришло в голову, что Гурам, пожалуй, нарочно привел Дудану.

«Пойдем, посмотри, где мы находимся… Ты и не воображаешь!»

«…Разделить с нею ложе».

Через сколько лет близкого знакомства Джаба мог бы осмелиться произнести при Дудане подобные слова?

— Куда ты дел жакет, уважаемый товарищ? — вопрос был неожиданный; встретив оторопелый взгляд Джабы, Гурам прибавил ядовито — Что это ты завел манеру разгуливать по улицам в женском жакете?

«Рассказала ему! Зачем?»

Нодар смотрел на Гурама так, словно видел его впервые. Взгляд его светло-карих глаз стал неподвижным от какой-то новой и неожиданной мысли.

— Я пойду, — сказала вдруг Дудана, подошла к туалетному столику и, нагнувшись, посмотрела в зеркало.

— Что так спешишь, Дудана?

— Мне пора. У меня собрание в институте. Джаба, извини, что я пришла к тебе без гостинца.

Дудана подняла руки, чтобы поправить волосы, и все тело ее словно устремилось вверх вслед за руками, ноги напряглись, как натянутые струны.

— Никуда ты не уйдешь, прежде чем не дашь мне ответа! — заявил Гурам.

— Я пока что хожу туда, куда хочу, и тогда, когда мне заблагорассудится, — улыбнулась Дудана.

Гурам раскинул руки театральным жестом:

— Вот, вот… Это самое! Именно такой характер я хочу создать в моем фильме. А она…

— Но это вовсе не были слова наивной девочки, — заметила Дудана. — Мне даже стало стыдно своей грубости.

— И это тоже я? — Гурам выбросил вперед руку, указывая на Дудану, застыл в напряженно-одеревенелой позе; потом, словно расколдованный по истечении назначенного времени, вдруг обмяк и как будто даже стал ниже ростом. — Ну что, небось, самой стало стыдно?

— Не понимаю, Гурам, что ты, собственно, хочешь доказать? — Это у Джабы получилось, пожалуй, немного запальчиво.

— Прежде всего, что ты совершенно лишний в этом разговоре! — бросил Гурам.

— Кто же с тобой спорит? — Джаба попытался вернуться к спокойному тону.

— Боюсь, что ты сам здесь лишний, Гурам! — вырвалось у Нодара; он не смог удержаться и бросил при этих словах быстрый взгляд на Дудану.

Мысли молодых людей сразу направились по новому руслу.

— Возможно. Но я сделаю все возможное, чтобы сказаться необходимым, — Гурам зажег потухшую сигарету.

— А может быть, все уже решено и небесах, только мы ничего не знаем?

Один лишь Джаба не смотрел на Дудану.

— Придет время, и я спрошу небеса, — сказал Гурам.

— А ты, Джаба, ты уже спрашивал небо? — улыбнулся Нодар.

— Хотел спросить, — Джаба подтянулся к изголовью постели, — но оно закрылось тучами, полил дождь…

Дудана насторожилась.

— Это из жалости к тебе, Джаба, поверь мне, потому что ответ разбил бы твое сердце, — сказал Гурам.

— Ты в этом уверен?

— Мы, кинорежиссеры, хорошо знаем небо и его повадки. Такова ведь судьба кинорежиссера: вечно сидеть и смотреть на небо в ожидании солнца.

— Ну и как — есть надежда?

Дудана прошла быстрым шагом через всю комнату и остановилась перед дверью.

Молодые люди спохватились. Лишь теперь сообразили они, что намеки, которыми они обменивались, были совершенно прозрачными для Дуданы. И Гурам, чтобы сразу проверить, так ли это, спросил ее невинным тоном, как бы продолжая обычный, ничего не значащий разговор:

— А ты что скажешь, Дудана?

— О чем?

— О солнце, — Гурам посмотрел на товарищей, — о небе…

— Я скажу, что солнце восходит не для кинорежиссеров, а прежде всего для тех, кому холодно… кому холоднее всех.

— А если солнце не знает, кому холодней?

— Солнце знает все, — большие глаза девушки остановились поочередно на каждом. — Обо всем догадывается! До свидания! — Она вдруг вернулась, наклонилась к Джабе и шепнула ему на ухо: — Поправляйся скорей.

Дудана ушла.

— А теперь говорите, кто из вас влюблен в эту девушку? — Нодар прошелся по комнате, сел за пианино…

Все молчали. Нодар поднял крышку инструмента и стал наигрывать одной рукой.

— Ни один? — Нодар посмотрел на приятелей. — Или оба? — Не дождавшись ответа, он вернулся к клавиатуре; играл он тихо, неуверенно, как бы нащупывая забытую мелодию.

Гурам снова вынул из кармана пачку сигарет. Джаба протянул руку за сигаретой. Гурам, чиркнув спичкой, дал ему прикурить. И тут у Гурама невольно вырвалось:

— Джаба влюблен! — После этого молчать уже не имело смысла. — Но он, видите ли, застенчив. И долг друзей — не оскорблять его стыдливости.

— Это никого не касается! — Джаба сел на постели; он слегка побледнел. — Меня интересует сейчас одно: часто тебе приходилось рассыпать перед Дуданой жемчужины вроде сегодняшних?

— Если не ошибаюсь, ты, кажется, меня бранишь?

— Ты сказал при Дудане — «воспламеняется желанием разделить с нею ложе». Меня интересует, как это ты набрался смелости?..

— При чем тут смелость? — передернул плечами Гурам. — Так в сценарии.

— Но ты прекрасно знаешь, что то же самое можно выразить другими словами!

Нодару наконец удалось подобрать мотив — это была меланхоличная мексиканская песня. Он тихо наигрывал мелодию.

— Ты, кажется, в самом деле болен! — нахохлился Гурам. — Почему я должен был искать другие слова, когда Дудана трижды читала сценарий!

— И там в точности так написано? Нодар?!

— Не-ет, не та-ак! — пропел Нодар на мотив мексиканской песни; ему хотелось разрядить напряженную атмосферу.

— В конце концов Дудана ведь не маленький ребенок! Не в первый же раз она слышит… — У Гурама было лицо несправедливо наказанного человека.

— Вот об этом я тебя и спрашиваю: в первый раз она слышала от тебя такое или ты и раньше услаждал ей слух?..

— Удивительный человек, право! Ты, кажется, принимаешь Дудану за десятилетнюю девочку? Думаешь, она сейчас побежит к матери и спросит: мама, мама, что значит разделить ложе?

— Но ведь ты сам утверждаешь, что Дудана — невинная и простодушная девушка, ведь, по твоим словам, именно это и очаровало тебя, поэтому ты и предложил ей играть в твоем фильме — играть самое себя!

Нодар встал, поставил перед собой стул и оперся о его спинку обеими руками.

— Разрешите мне высказать свое мнение, — начал он, пародируя официальный тон оратора, вещающего с кафедры; на этот раз он заботился не о разрядке напряженности, а о том, чтобы смягчить смысл своих слов. — От меня, как от писателя, отличающегося острой наблюдательностью и вооруженного богатым жизненным опытом, не ускользнула ни одна психологическая деталь разыгравшегося инцидента, — да, надеюсь, что не ускользнула. Как показывает статистика, вы, Джаба и Гурам, всего три или четыре раза встречались до сих пор с Дуданой. Это обстоятельство…

— Устраиваете надо мной товарищеский суд? — холодно усмехнулся Гурам.

— Это обстоятельство, говорю, наводит меня на мысль, что Гурам едва ли уже заводил с этой прелестной девушкой вольные разговоры. Хотя, возможно, такое желание у него и было. Почему? Это мы выясним ниже. Удивительная вещь эти вольные разговоры, эти сальности…

— Или это настоящий суд? — вновь холодно улыбнулся Гурам. — Делать вам нечего! — Он махнул рукой.

— Удивительная вещь, говорю, эти сальности, — продолжал Нодар. — Сначала вот так, в дружеском кругу, перед милой девушкой, они как бы случайно срываются с языка — в деловом разговоре, будто бы между прочим, без особого значения… А потом, посмотришь, можно их повторить и оказавшись с этой девушкой наедине, так как уже обретено на это право, и — верный психологический расчет! — девушка не сможет возмутиться, не решится ответить резкостью, потому что прецедент имел место… А терпимость к вольным речам — плодородная почва, на которой могут взойти весьма вольные дела и поступки. Вот какая, товарищи, удивительная вещь сальности. По-видимому, мы имеем дело с подобным случаем: Гурам попробовал почву…

— Может быть, отложим судебное заседание, — прервал его Гурам, — поскольку другая сторона, которая могла бы внести ясность в дело и заставить почтеннейшего обвинителя укоротить свой язык, покинула зал?

— …Попробовал почву, на которой впоследствии попытается взрастить плоды, — заключил Нодар.

— И вообще, могу я вас покинуть? — Гурам встал и посмотрел на часы, — Я совсем было забыл, что в половине шестого должен быть у директора киностудии! — Однако он не смог сохранить до конца личину спокойствия и в самую последнюю минуту, перед тем как уйти, внезапно взорвался: — Сплетники вы, бабы, вот что! А ты, Джаба, действительно болен, только твое место не дома, в постели, а там, — он ткнул большим пальцем назад, через плечо, — в больнице за Курой, в психиатрической!

— Что с тобой, что ты раскричался? — забормотал Джаба; ему стало не по себе, он подумал, что, пожалуй, они с Нодаром хватили через край.

— Скажи, что с тобой, а я себя чувствую превосходно!

— Ну хорошо, считай, что все это было шуткой!

— Хо-хо-хо, как ты блестяще вывернулся! Ну, просто гениальный психолог. — Тут он обернулся к Нодару: — А ты тоже хороший фрукт!

— Ко мне не цепляйся, — бросил ему Нодар.

— Может, я еще должен прощения попросить? — Джабу разозлило это «блестяще вывернулся».

— А ты сомневаешься? Разумеется, должен, если хочешь, чтобы я счел тебя в своем уме!

— Ну, тогда, значит, мы с тобой встретимся в той самой лечебнице, над Курой.

Гурам круто повернулся и ушел, хлопнув дверью.

Нодар и Джаба долго молчали.

— Нодар! — сказал наконец Джаба, не сводивший глаз с двери. — Не почудилось ли мне все это?

— Не думаю.

— Боюсь, Что на этот раз, впервые в жизни, я был неправ перед Гурамом.

— Почему?

— Может, я чересчур подозрителен, может, у Гурама не было ничего плохого в мыслях, может, Дудана ему совершенно безразлична…

— Но тогда…

— Мне пришло это в голову потому, что я никогда не видел Гурама таким рассерженным. Он был действительно всерьез рассержен. Я ведь его знаю…

— Всякий человек сердится действительно и всерьез, когда ему говорят в лицо неприятную правду.

— Нехорошо получилось, — сказал Джаба.

ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ ФОТОСНИМКИ

На стенах тесной, как вагонное купе, фотолаборатории развешаны фотографии: уходящая куда-то ввысь, в небеса, лестница и на ступеньках — распростертый ничком Эдип — Закариадзе, Вивьен Ли в фильме «Мост Ватерлоо», Радж Капур, депутат Французского Национального собрания Эдгар Фор с супругой возле храма Светицховели, футболист Пайчадзе лицом к лицу с вратарем противника и вокруг — сбегающиеся со всех сторон защитники. Этот последний снимок Джаба особенно любил, так как при взгляде на него живо вспоминал пережитую некогда минуту восторга.

На стадионе «Динамо» в Тбилиси шла спартакиада. Состязания продолжались допоздна. Смеркалось, стало холодно, опустился туман. Стадион тонул во мгле. У Джабы было место на южной трибуне, хорошо освещенной лучами прожекторов. Атлеты, рассеявшиеся по всему полю, были похожи в тумане на призраков, они бегали, прыгали, метали ядро и диск, разминались в ожидании вызова.

Вдруг удивительно красивое движение человеческого тела привлекло к себе внимание Джабы. Под трибунами, по полю, бежал юноша, необычно высоко вскидывая голые колени. Корпус его был отклонен назад, правую руку он держал около уха, словно прислушиваясь к свисту встречного ветра, левая, протянутая вперед, с обращенной кверху ладонью, как бы молила небо о победе. Это было похоже на восторженный дикарский танец, взрыв безудержного ликования в ту ошеломляющую минуту, когда человек впервые неожиданно прошел по земле на двух ногах… Джаба с минуту глядел в недоумении на поле, не понимая, что происходит. Тут в пронизанной электрическим светом мгле над стадионом блеснуло летящее копье — и затерялось вдали. Лишь тогда догадался Джаба, что «пляшущий дикарь» был мета гелем колья. Само копье, спортивный его снаряд, Джаба проглядел в тумане — и исчезновение этой «лишней» детали превратило обычное движение атлета в акт искусства. Наверное, так в давние времена из битвы родился танец. Заметь Джаба сразу копье, вряд ли он обратил бы внимание на этого спортсмена. Должно быть, вообще в искусстве «копья» не должны бросаться в глаза — достаточно, чтобы они подразумевались. На фото с футболистами, висевшем в лаборатории, не было видно мяча — и поза Пайчадзе также казалась выхваченной из какой-то воинской, героической пляски.

Джаба положил на доску увеличителя лист белой бумаги и сфокусировал четырехугольное изображение негатива. Потом зажег красный фонарь и вскрыл черный пакет с фотобумагой.

«Как много лишнего сказали мы друг другу позавчера!.. Все излишнее, чрезмерное уродует жизнь — лишние слова, даже лишние деньги! А чрезмерная любовь? Излишняя скромность вовсе не достоинство — так говорил Георгий… А излишнее молчание? Молчание есть молчание — ничего не слышно. Возможно ли, чтобы неслышное было не слышно еще больше?.. Это уже не молчание. Это умалчивание».

Листы фотобумаги постепенно темнели в проявителе — так сгущается темнота в зале театра: оставалась освещенной лишь сцена — общий вид одной из городских новостроек, огромный подъемный кран и солнце, как бы подвешенное к его стреле, а на первом плане, перед только что законченным жилым корпусом, — заведующий жилищным отделом райисполкома Бенедикт Зибзибадзе.

Джаба представил себе, как он входит с Дуданой в новую квартиру. «У меня просто сердце оборвалось, Джаба, когда я первый раз пришла туда, на твой чердак. Помнишь этот день? Мне стало так неприятно…» — «Что за глупости, — говорит ей Джаба, — разве я мог обречь тебя на жизнь в этой трущобе? Мы сами, может, и выдержали бы, но ребенок… Одного жаркого лета, одного лета на нашем душном чердаке было бы достаточно, чтобы ребенок расхворался», «Довольно вам разговаривать, — сказала мама. — Помогите мне внести вещи».

«Я сам ужаснулся тогда, Дудана, и очень рассердился на Гурама — зачем он тебя привел?.. Если б не это, если б ты не побывала у меня, я еще долго мог бы скрывать от тебя свою бедность».

«Да, Джаба, мы с тобой не могли бы пожениться… Не потому, что я разлюбила бы тебя, а просто мы бы измучились… Вместо счастья получилось бы у нас одно страдание».

«Вот почему я опубликовал это фото. Ты понимаешь — у меня не было другого выхода. Я боялся потерять тебя! Ведь ты могла за это время встретить кого-нибудь еще… У тебя такое доверчивое сердце, такой кроткий характер!»

«Все понимаю — иначе, конечно, ты ни за что бы этого не сделал! А впрочем, почему ты так огорчаешься? Погляди вокруг, чего только не творят, на что только не идут иные!»

«Но я только ради тебя решился на такой шаг — в первый и последний раз…»

«А если снова появится необходимость? Ради меня, только ради меня?..»

«Нет уж, больше никогда… Хватит одного раза».


Джаба бросил мокрые отпечатки в раковину и открыл кран. Внушительная фигура Бенедикта прогнулась под струей воды. Бенедикт скользнул в сторону. Теперь струя била ему в лицо.

«Куда отдать снимки? Георгию не посмею показать — ему, наверно, известно, что это за птица. Придется отнести в какую-нибудь газету. А может, и в газете все знают о Бенедикте? Вздор!.. Если бы все всё о нем знали, как он мог бы сохранить свою должность? Наверно, пока о нем никому ничего не известно… Ну и… я тоже ничего не знаю».

«Дядя хочет прибрать к рукам эту квартиру, потому и меня поселил здесь!» — всплыли в памяти слова Дуданы.

Вспомнил Джаба и того полуживого старика, похожего на привидение, вылезшее из-под одеяла. Казалось, он возник под одеялом, вырос там, высунул голову, а теперь умирает, сморщивается, усыхает и не сегодня-завтра снова скроется под одеялом, исчезнет в складках постели.

«Я ничего не знаю. Я совсем ничего не знаю. Я сделал фотоочерк о работе райисполкома, о жилищном строительстве в нашем городе Ведь радость моей матери чего-нибудь да стоит!»

— Никуда я эти снимки не отнесу! — сказал он вслух, словно споря с кем-то.

«Никуда! Сам-то я ведь знаю, что я все знаю. Вот сейчас разорву их».

В дверь постучали.

— Это я, Лиана. Тебя к телефону, Джаба.

— Скажи, чтобы позвонили через десять минут, сейчас я не могу подойти, — сказал ей Джаба через дверь.

Он закрыл воду, разостлал на столе газету и разложил на ней отпечатки для сушки. Потом включил электрокамин, чтобы воздух в комнате нагрелся, и, выходя, погасил свет.

В коридоре он увидел Печнева. Виталий шел ему навстречу, читая на ходу какой-то листок, который держал перед собой обеими руками. Он двигался так медленно, словно нес стакан, полный воды до краев. Джаба нарочно остановился на пути у него посередине коридора. Виталий подходил все ближе и наконец остановился перед самым носом у Джабы, но и тогда не поднял головы. Лишь на мгновение вскинул он взгляд, переворачивая листок, но тут же снова уткнулся в него. Наконец он очнулся, испустил радостное восклицание, обнял Джабу и стал его трясти.

— Джаба, дорогой! Где ты? Я сегодня улетаю, пришел, чтобы проститься. Приходил третьего дня — мне сказали, что ты болен. Я уже собирался домой к тебе заглянуть…

— А сам ты где пропадал?

— Я чуть не всю Грузию объездил — был в Кутаиси, в Местии, в Боржомском ущелье. Вот, перед самым отъездом получил письмо от жены.

— Зайдем ко мне, — Джаба направился вместе с гостем к своему отделу.

— В Москве, оказывается, уже снег! — сказал Виталий, глянув на письмо.

— Жена пишет?

— Нет… Смотри!

Виталий развернул письмо и поднес его к глазам Джабы. Это был двойной лист из школьной тетради; на последней странице был нарисован кривой, кособокий многоэтажный дом с высоким шпилем, увенчанный огромной пятиконечной звездой. Окна были высотой в три-четыре этажа, звезда не уступала по величине всему зданию. Внизу, у подножия дома, тянулись гуськом такие же кривые, причудливо изогнутые коробки — должно быть, троллейбусы и автобусы. Длинноногие, как аисты, человечки без труда могли бы перешагнуть через любой из этих автобусов. Но главное было то, что весь рисунок, от звезды на шпиле до мостовой, был испещрен частыми точками.

— Это мой малыш, Вася, рисовал, — широко улыбался Виталий. — Жена ничего о погоде не пишет — я по рисунку догадался, что в Москве настала зима.

— А может быть, молодой товарищ изобразил прошлогодний снег? — улыбнулся Джаба.

— Нет, в прошлом году он был еще мал… И кроме того, товарищ рисует только с натуры.

Они вошли в отдел.

— Тебе звонили, Джаба, — поднял голову Шота.

— Кто?

— Не знаю. Голос мужской. Через десять минут позвонят снова.

— Мужской?

— Может, рядом стояла женщина, а мужчина звонил для маскировки, — сказал Вахтанг обнадеживающе.

— Садись, Виталий. В котором часу вылетает твой самолет? Познакомься, это мои друзья, сотрудники нашей редакции.

— В пять часов… Мы уже успели подружиться, — Виталий улыбнулся Шота и Вахтангу.

— Я поеду с тобой в аэропорт!

— Не стоит беспокоиться.

— Ты и цветные снимки делал?

— Да.

— Нам что-нибудь пришлешь?

— Пришлю. Я уже договорился с товарищем Георгием. Джаба, мне нужна твоя помощь. Знаешь, я ведь не успел отснята Тбилиси! Что я скажу нашему редактору? В ноябрьском номере специально оставлено место…

— Как не успел? Да мы же в тот раз ходили по городу до позднего вечера!

— И снимали старый город. А нельзя же давать в журнале одну старину, надо рядом напечатать и снимки нового Тбилиси. Что мне скажут в редакции? Как теперь быть, не знаю… Во всяком случае, мне крепко попадет, это ясно.

У Джабы екнуло сердце; словно электрическим током ударила его мелькнувшая мысль — и в эту самую минуту в комнате возник Ангия. Он смотрел на Джабу исподлобья, как бы ожидая, какой ответ даст тот московскому гостю.

— Из-за этого я и зашел сюда сегодня, Джаба. Выручи меня! — Виталий оперся о стол локтями. — Дай мне, что у тебя найдется.

— У меня?.. — Джаба невольно бросил взгляд на Ангию. — Да у меня ничего стоящего нет, я… Мои снимки для вашего журнала не годятся…

— Дай мне то, что у тебя есть. Проявлю пленку, сделаю отпечатки так, что пальчики оближешь!

— Я?

Ангия смотрел в сторону, как бы не слыша их разговора. Но Джаба явственно чувствовал, как тот наставил уши.

— Ладно, посмотри, и если что-нибудь тебе понравится…

— Выкладывай! — обрадовался Виталий. — Я скажу своим, что нашел у вас превосходные фото, — зачем мне было снимать те же сюжеты сызнова? — Виталий посмотрел на часы. — Ну, давай, высыпай на стол!

— Здесь у меня ничего нет.

— Где же — дома?

— Нет…

Зазвонил телефон. Вахтанг поднял трубку.

— Сейчас, — сказал он. — Джаба, кажется, это тот самый.

Когда Джаба подошел к телефону, трубка была в руках у Ангии — лежала на его вытянутом указательном пальце наподобие коромысла весов и чуть заметно покачивалась.

— Слушаю! — сказал в телефон Джаба.

— Здравствуйте, молодой человек! — послышался веселый тенорок. — Что это вы пропали, разве можно так?

— Кто говорит?

— Ваш слуга покорный.

— Простите, не узнаю.

— И не удивительно — исчезли, позабыли нас совсем Так-то вы, молодые, умеете слово держать?

Джаба понял, кто с ним говорит.

Ангия весь расплылся в улыбке. На лице его было написано блаженство. Казалось, он с замиранием сердца прислушивается к какой-то опьяняюще-прекрасной мелодии.

— Здравствуйте… Вот теперь я вас узнал.

— Наконец-то! Здравствуй еще раз… Тут твой вопрос решается, а ты разгуливаешь себе без забот! Дудана тебе ничего не говорила?

— Дудана? Нет.

— Вы сами напортили себе дело. Если твой отец был офицер, да еще погиб на фронте, что ж вы не проследили, чтобы вас внесли в список военнослужащих?

— Там у вас знали… Там все знали, мама ведь постоянно ходила…

— «Знали, знали»… Я должен был об этом знать, лично я, дружок. Знаешь, как сказано у Диккенса: «Напрасно миссис Сприггс стояла в дверях».

«Уже получил Диккенса», — мелькнуло в мыслях у Джабы.

— Ну, так вот, мой мальчик, — продолжал Бенедикт. — Я все устроил, вас перевели в список военнослужащих. Теперь дело пойдет быстрей, Только мне нужны кое-какие сведения, от тебя лично! Хе-хе… Так что заходи.

— Непременно, уважаемый Бенедикт… — Как у него сорвалось с языка это имя! Глаза у Ангии так и сияли. — Непременно! Большое вам спасибо.

— А когда же я тебе спасибо скажу? — Бенедикт умолк.

Долго звенела, шипела онемевшая телефонная трубка; вся телефонная линия между редакцией и кабинетом Бенедикта терпеливо ждала, готовая передать ответ Джабы.

— Вы… Вам-то за что меня благодарить…

— Вот именно — не за что, это меня и заботит, — расхохоталась телефонная трубка.

— Скоро… Через месяц. — Джабе показалось, что он весь сжался, стал совсем маленьким — как тот человечек, что глядел на него в детстве из серебристой патефонной мембраны, — и кружит между ботинками Ангии, поднимаясь на цыпочки, чтобы дотянуться до телефонной трубки.

Джаба вернулся к своему столу.

— Джаба, дорогой, я опаздываю! — Виталий еще раз посмотрел на часы. — Если можешь дать мне снимки, доставай их.

— Идем!

Когда он направился к дверям, Ангии уже не было на месте.

В фотолаборатории было почти жарко. Виталий брал с газетного листа один за другим уже высохшие, выгнувшиеся отпечатки, расправлял их на краю стола и рассматривал, приговаривая: «Замечательно!.. Именно то, что нужно!.. Превосходно!.. Как по заказу…» отобрав пять снимков, он протянул Джабе авторучку:

— Надписывай: кто такие, где находятся, что делают. Как можно подробнее.

Джаба молча повиновался.

— Только по-русски!

— Разумеется.

Рука у Джабы дрожала.

Виталий раскрыл портфель и положил туда фотографии.

— Вот так! — Потом достал из кармана пиджака письмо жены и присоединил его к снимкам. Джаба заметил это его движение.

— А я думал, письмо от твоего дяди.

— Дядино письмо ждет меня, наверно, дома в Москве.

— Он уже уехал?

— Жена пишет, что уехал. Водит сейчас по Суэцкому каналу суда всех стран мира.

— Поддержали мы Насера на славу.

— Поддержка и помощь нужны ему будут теперь, — сказал Виталий. — Войска интервентов высадились на Кипре.

— Войска?

— Ну да. Повод: как бы израильская армия не причинила ущерб иностранцам, живущим в Египте… Да. кстати, Джаба, ты должен дать мне и негативы этих снимков.

— Негативы дать не могу! — сказал Джаба упрямым тоном.

— А если понадобится изменить формат? Должен же я сделать другие отпечатки…

— Негативы не могу дать, — повторил Джаба твердо.

— Ладно, ничего не поделаешь… Знаю я психологию своих коллег: состаришься, будешь обладателем богатого архива, правда? И все журнальные и газетные редакции будут обращаться к тебе — так? Знаю. Понимаю.

«Кто их примет в Москве, эти снимки! — думал Джаба. — Напечатаны отвратительно… Какой редактор их одобрит? Да еще для журнала, издающегося на всех главных языках мира!»

Эта крохотная надежда оживила его — словно застоявшаяся в сердце кровь прорвала запруды и с веселым рокотом устремилась по жилам.

Они остановились на верхней площадке лестницы, крепко пожали друг другу руки.

— Так я тебя жду! Смотри, непременно позвони мне, когда приедешь.

— Счастливого пути! И передай привет супруге.

— Благодарю, непременно передам.

Не успел, однако, Виталий добежать до конца первого марша лестницы, как остановился, хлопнул себя по лбу и повернул назад. Джаба пошел ему навстречу.

— В чем дело? Забыл что-нибудь?

Виталий раскрыл портфель и достал оттуда фотографию Дуданы.

— Эта девушка живет против оперы… Я обещал ей… Наверно, думает сейчас: ну и врали эти московские корреспонденты! Имени не помню. Очень прошу, если сумеешь найти ее, передай. Она живет в том самом доме, из которого я снимал оперный театр. Правда, настоящая красавица?

— Я знаю эту девушку, — сказал Джаба.

— Вот и хорошо! Так, пожалуйста, передай ей снимок. До свидания!

Он еще раз пожал Джабе руку.

Джаба не вернулся в редакцию. Ему захотелось побродить по улицам. В первый раз держал он в руках портрет Дуданы. Теперь он мог смотреть на нее целый день… Ему чудился в глазах Дуданы немой вопрос — казалось, она давно уже ждет ответа, и во взгляде ее все нарастает удивление, вызванное молчанием Джабы. Вопрос был такой простой, а Джаба не мог на него ответить! Потом он прочел в глазах Дуданы упрёк — ему показалось даже, что она погрозила пальцем: как тебе не стыдно!

«Откуда ты знаешь?» — спросил Джаба.

«Знаю!»

«Это пустяки, Дудана, это ничего не значит!»

«Для меня значит».

«Я даже лица этой женщины не помню… Клянусь тебе, это не было изменой!»

«Все вы, мужчины, противные!»


Позавчера, впервые выйдя из дому после болезни, Джаба отправился в театр Марджанишвили, чтобы наконец возвратить дяде Никале костюм. Около памятника Руставели он встретил Нодара и Гурама. Они расцеловались с Джабой, как после долгой разлуки. Оба были под хмельком — сказали, что завтра уезжают в Имерети, выбирать место для съемок. Потом подхватили Джабу под руки с обеих сторон и поволокли его в сторону ближнего ресторана-погребка. Но Джаба заупрямился, сказал, что непременно должен отнести сегодня костюм в театр. «Ну ладно, — сказали они, — тогда мы пойдем с тобой и подождем, пока ты кончишь свои дела, а уж после ты будешь нашим пленником».

Джаба вошел во двор театра, а Нодар и Гурам остались ждать его на улице. Дверь подвала, где находилась костюмерная, была открыта. Джаба заглянул в нее, никого не увидел и, пригнувшись, стал спускаться по ступенькам. Посередине лестницы он остановился. В дальнем конце между двумя пестрыми рядами театральных костюмов дядя Никала отряхивал веничком алый плащ венецианского гранда. Джаба собирался было окликнуть его или кашлянуть, но тут Никала пошатнулся, еле удержался на ногах. Потом он взмахнул веничком, как шпагой, и до Джабы донесся хриплый, гневный голос:

Я на ноги его гляжу, но, право,

Не вижу дьявольских примет… А впрочем,

Сейчас увидим, дьявол ты иль нет:

Нечистому не повредит оружье.

И дядя Никала ткнул своей шпагой-веничком в черные рейтузы. Потом обернулся назад и, видимо от имени этих рейтуз, воскликнул:

Я ранен… Но убить меня не смог он!

— Хе-хе-хе, — хихикнул старик с довольным видом.

Потом продолжал голосом первого персонажа:

Меня не огорчает это. —

Он закашлялся.

Я хочу,

Чтоб ты остался жив.

Кашель одолевал его, он долго не мог остановиться.

Я убедился,

Что мертвые — счастливцы!..

— Хе-хе, — снова хихикнул он, махнув рукой, и, вспомнив про алый плащ, снова стал водить по нему веничком.

Джаба осторожно, на цыпочках вернулся наверх, так, чтобы оказаться вне поля зрения Никалы, и во второй раз, громко насвистывая, сбежал по ступенькам в подвал. Старик, прищурясь, посмотрел в сторону двери:

— Кто там?

— Это я, дядя Никала, я принес костюм. Простите меня за опоздание, на этот раз разболелся я…

Дядя Никала ни за что не хотел отпускать Джабу. Он был сильно навеселе. Откуда-то появилась непочатая бутылка водки. В кармане серого плаща, валявшегося на стуле, обнаружился сверток с нарезанной колбасой. «Вот только хлеба нет», — извинился дядя Никала. А когда Джаба извинился со своей стороны и сказал, что не может остаться, что его ждут на дворе товарищи, дядя Никала разворчался: «Хочешь, чтобы я, старик, побежал приглашать их? Пусть сами спустятся сюда, ко мне в гости». — «Но мы торопимся», — сказал Джаба. «Не я же должен идти к ним, — стоял на своем старик, — пусть пожалуют сами. Неужели они этого не понимают, неужели они такие невежи?»



Гурама и Нодара не пришлось долго уговаривать — как только Джаба упомянул о водке и об «интересном старике», оба в обнимку спустились в подвал.

Расшатанный стул послужил столом для импровизированного пира; Нодар сбегал на угол — добавил к угощению две бутылки водки, хлеба и сыру. Пошли тосты — за Грузию и грузинское искусство, за великих режиссеров и артистов. Гураму чрезвычайно нравился «оригинальный антураж» этого застолья, он объявил, что непременно снимет документальную ленту о костюмерной и о дяде Никале. Нодар пил то за один костюм, то за другой и осушал чарку за чаркой. Джаба был очень доволен в душе гем, что, по-видимому, доставил друзьям удовольствие. Дядя Никала робко бормотал: «Сейчас я представлю вам сцену…», «Я прочитаю монолог», но никто его не слушал. Наконец Гурам объявил себя тамадой, предложил выпить за здоровье дяди Никалы, а потом провозгласил тост за любовь. У Джабы запечатлелось в памяти каждое его слово:

— Да здравствует любовь, да здравствуют женщины! — сказал Гурам. — Дядя Никала, я и Джаба дружим с одной девушкой… Джаба, за здоровье Дуданы, дядя Никала, за здоровье Дуданы Капулетти! Она уж больше не дитя, чтоб падать — Ничком: она теперь уже девица — И если упадет, так только навзничь… Припоминаете, дядя Никала?

— Убью!.. — Джаба захлебнулся от собственного крика, вскочил на ноги.

Нодар с трудом поднялся с табурета и встал между товарищами.

Лицо Джабы приняло землистый оттенок. Даже сейчас, при воспоминании об этой минуте, краска сбежала с его лица.

— Если ты еще раз посмеешь сказать такую мерзость… — кулаки у Джабы сжались сами собой.

Гурам долго глядел Джабе в лицо, потом махнул рукой с безнадежным видом:

— Ты… Ты так до сих пор ничему и не научился… Шуток не понимаешь… — Он еще раз махнул рукой: — Да что с тобой разговаривать!

— Отцепишься ты когда-нибудь от этой девушки или нет?! — продолжал кипятиться Джаба.

— По… поцелуйтесь! — потребовал дядя Никала. — Здесь, у меня, и такие веши… Поцелуйтесь!

— Мы помиримся, дядя Никала, — сказал Гурам. — Мы каждый день так ссоримся.

— А ну-ка вставай! Это я тебе говорю, слышишь?

— Я, дядя Никала? — удивился Гурам.

— Да, ты… И стань рядом с Джабой!

Все трое изумленно смотрели на него — уж не собирается ли старик выставить их?

— Выйди вперед! — приказал старик Гураму, а сам, присев на корточки, как ребенок, спрятался за стулом. — Повторяй за мной! — И тут раздался его громкий шепот: — Клянусь достоинством своим и честью… — Звук был ясный, каждое слово слышалось четко, молодым людям казалось, что Никала шепчет им прямо на ухо.

Они смущенно улыбались, не зная, как отнестись к причуде старика.

— Повторяй, говорю! — сказал громко Никала и снова зашептал: — Клянусь достоинством своим и честью…

— Клянусь достоинством своим и честью, — повторил Гурам, взглянув с улыбкой на товарищей.

— Что никакая женщина, хотя бы…

— Что никакая женщина, хотя бы…

— Она была прекрасна, как богиня…

— Она была прекрасна, как богиня…

— Пленяла дух и волновала сердце… — Дядя Никала был явно в ударе.

— Пленяла дух и волновала сердце…

— Нас никогда не сделает врагами!

— Нас никогда не сделает врагами!

Никала перевел взгляд на Джабу и сделал ему знак бровью и подбородком:

— Клянусь!

— Клянусь! — повторил Джаба.

— А теперь садитесь. Ну что — хороший у нас получился спектакль?

Все смеялись.

— Дядя Никала, — спросил Гурам. — А что это за пьеса?

— Старая-престарая, — движением руки старик как бы подкрепил свои слова, — Незапамятных времен. Акт первый.

— Дядя Никала, но ведь, если герои не нарушат клятвы, никакой драмы не получится!

— В том-то и дело, что нарушат, — старик посмотрел на Гурама, потом на Джабу и наконец остановил взгляд на Гураме. — Я имел в виду не только женщин. — Дядя Никала совсем протрезвел, так что Джаба даже подумал — не притворным ли было его опьянение? — Ничто никогда не должно встать между вами, вы должны любить друг друга так, чтобы самой жизни друг для друга не пожалеть… Потому что вы — не только вы, Джаба и Гурам и еще Нодар… Из таких, как вы и… как эту девушку зовут?

— Дудана, — подсказал Нодар.

— Из таких, как вы и Дудана, состоит народ. Вы не просто «вы», кроме имени и фамилии есть у вас еще один священнейший адрес — ваша земля. Поняли?

— Понял, дядя Нико.

— Ну, а теперь ступайте! — сказал неожиданно старик и с трудом поднялся с места.

На Плехановском проспекте Нодар объявил, что пойдет домой. Джаба хотел присоединиться к нему, им было по пути. Но тут Гурам многозначительно подмигнул товарищу. Нодар заметил это, но не подал виду и ушел один.

А дальше было все то, что было. Гурам позвонил из автомата каким-то девицам. Джаба вспоминает весь этот вечер, как туманный сон, — многое вообще не удержалось в памяти. В ушах у него еще отдается разнузданный, беззастенчивый женский смех. И, кажется, одежда его до сих пор сохранила щекочущий запах каких-то чужих духов. Джаба помнит, как ему было стыдно — стыдно перед всей улицей, когда он, втянув голову в плечи, шагал рядом с теми девицами. Помнит он, как, словно убегая от преследования, бежал вверх по лестнице. Ступеньки гнались за ним, каждая дверь пыталась схватить его за руку, но он ускользнул ото всех — от ступенек, от дверей, от широко раскрытых любопытных глаз электрических лампочек — и скрылся в темноте, в комнате Гурама. А потом пришла ее величество страсть…

Джаба сунул руку в карман и нащупал портрет Дуданы.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ