Образ жизни его изменился мало – большую часть времени он лежал поверх неприбранной койки, как раньше, или беспокойно бродил по дому; много спал, не видя снов, да мало ел, не ощущая вкуса еды.
Изредка выбирался на улицу, тенью ходил по берегу бледно-зеленого озера, что-то высматривал вдали, будто пытался какую-то важную черточку найти или вспомнить. Но даль была обрезана горными склонами, и рассеянный взгляд его всякий раз упирался в эту ломаную гряду, потому не мог он ни найти, ни вспомнить столь необходимую ему черточку.
В одну из таких вылазок к нему подошел дед Матвей и осторожно поинтересовался:
– Илюша, чего это ты там высматриваешь все? Ведь не первый раз тебя вижу.
– Мы всегда жили в горе, – невпопад ответил юноша. – Почему так?
– Дело нехитрое, – дед Матвей расплылся в улыбке. – Места здесь холодные, гора-то защищает. От ветра или смены погоды резкой. Иначе урожай бы не поспевал совсем, ага.
– А дальше что? – спросил Илья, взглядом указывая туда, где синее небо облизывало серые склоны.
– Дальше-то? Лес. Город. Смотря куда пойдешь, – и Матвей ушел, совершенно растерявшись.
Илья же воспринял слова старика буквально и, пошатавшись еще немного по берегу, отправился за пределы селения, к пустырю, да там пропал. Лука, холодея от ужаса, метался в поисках сына по всей деревне, но тщетно.
Утром юношу отыскал все тот же дед Матвей – в глубине леса, продрогшего, промокшего до костей, в беспамятном состоянии. Оказалось, что Илья по болезни забыл, где живет, а уж зачем он затеял свое сомнительное путешествие – того и вовсе никогда, кажется, не знал. В лесу он провел почти сутки, однако по счастливой случайности не простудился и не подхватил воспаления – только сделался еще более замкнутым и рассеянным. На улицу его, ясное дело, с тех пор больше не пускали – он, впрочем, сам не особенно хотел. То ли нашел ту тайную черточку, которую искал за пределами горы, то ли забыл окончательно.
Два раза наведывалась Ирина, только была недолго – разговоры с Ильей давались ей до крайности тяжело. При первом своем посещении она поведала несчастному юноше сказочку, в которую и сама почти уверовала – о том, как они якобы встречались, любились, а Лизавета хитростью да обманом разрушила их союз. Илья от расстройства ума поверил, замечтался, вот только к следующей встрече все напрочь забыл. Тогда Ира убедилась, что завидного жениха из этого ребенка-переростка не получится, и больше не показывалась.
В начале июля зарядили дожди, на улице сделалось промозгло, в доме поселилось тусклое уныние. Вечера тянулись безрадостно и оттого бесконечно – Илья шатался по комнатам в каком-то тревожном воодушевлении, прерываемом обычной его эмоциональной тупостью, словно пытался собрать воедино разрушенный свой разум; Лука делал вид, что чинит обувь, хотя на самом деле ничего не чинил, а скорее портил: ему хотелось занять руки, но работы как назло никакой не имелось, и он по нескольку раз перекраивал одну и ту же пару сапог, делая новые швы поверх старых, рассекая и заново штопая голенища, прилаживая каблуки, чтобы затем оторвать их и приладить снова, так что сапоги в конечном счете просто-напросто развалились от столь изощренных пыток. А Луке почудилось, будто это его жизнь развалилась. Прямо у него в руках.
Однажды, в особенно дождливый вечер, Лука бросил мучить куски обуви и отправился в комнату к сыну – очень хотелось с ним поговорить, хотя как и о чем теперь разговаривать, обувщик не представлял. Илья сидел на своей койке, спиной к окну, и плакал – даже не плакал, а вроде как поскуливал, подобно собаке на морозе, и всхлипывал редко, жалко, без слез почти.
– Что с тобой? – испугался Лука. – Из-за Лизы?
– Лизы? – переспросил юноша с явным недоумением. Потом лицо его оживилось, и он выпалил: – А, Лиза! Она умерла, да?
Отец кивнул.
– Я что-то помню! – произнес Илья с наивной гордостью и заулыбался, радуясь тому, что память на сей раз не предала его.
Луку от такого безразличия к смерти всего передернуло, внутри шевельнулось какое-то жуткое, непонятное чувство, но вслух он ничего не сказал. Довольно долго они молча смотрели друг на друга да как будто не узнавали, затем Илья заладил свое прежнее:
– Мы всегда жили в горе. А дальше?
Обувщик помотал головой, приходя в себя, осторожно подсел к сыну, приобнял его за плечи и ответил:
– Дальше леса и другие горы. На севере есть ледники, совсем недалеко. Когда ты был маленьким, мы ходили на них посмотреть. Помнишь? – голос захрипел, проникся неизбывной печалью. – А еще там стоит огромный красивый Город, мы с тобой ездили, и не раз. Помнишь? И за склоном течет река. Она дает излучину и впадает в более бурную реку. В том месте, где два потока сталкиваются, вода шумно пузырится и расходится волнами. Мы там часто гуляли. Ну, в детстве. Ты смеялся, глядя на пузыри. Помнишь?
Лука напирал и напирал на это «помнишь?» все более рьяно, желая добиться утвердительного ответа и вместе с тем понимая, что ответа не последует. Потом осекся и погрузился в молчание, а внутри у него стало вдруг так пусто…
– Папа! – позвал Илья, пытаясь вывести его из онемения.
– Да, Илюша, я слушаю.
– Мы ведь всегда жили в горе, – тут юноша поморщился, напрягая все остатки своего разрозненного сознания. – В го́ре. Почему так, папа?
Глава шестнадцатая. Вредитель
1.
К середине месяца дожди прекратились. Земля, долгое время захлебывающаяся потоками воды, стала наконец дышать, и от дыхания ее в воздух поднималась тяжелая испарина, пропитанная запахами прелой травы и гнили. Болотца вокруг ставков расширились, затопили участки сухой почвы, вымочили редкую растительность, отчего та медленно раскисала и гибла, уступая место спутанным волоскам из тины и водорослей. На общем поле в стороне от поселения тоже стояла вода, но немного, так что за урожай можно было не беспокоиться.
Семнадцатого июля, когда влажная дымка малость рассеялась, Лука дождался рассвета и отправился к Радловым. Илья в тот момент спал нездоровым, глубоким сном, который вообще свойственен людям со скованным сознанием – как будто после повреждения мозга в его сердцевине, в самой глубине нервной ткани, сохраняется неизменная душа и даже мысли, ею порожденные, да только разум, подобно сломанному передатчику, не может ни уловить их, ни заковать в приемлемую словесную форму, и при этом настолько устает в тщетных попытках эту форму отыскать, что к ночи отключается совершенно, и никакой звук не способен пробудить его, и никакое сновидение не способно родиться среди глухой, непроницаемой черноты. Складывалось впечатление, что Илья с заходом солнца не засыпал, а умирал на время, и возвращался к жизни лишь к полудню. Зная об этом, Лука вполне мог отсутствовать до обеда и не опасаться того, что сын вдруг встанет и наделает глупостей. Тот, впрочем, о глупостях нисколько не помышлял – нет, где-то внутри у него сидела тоска, но в желание смерти больше не превращалась.
Совершая свой привычный путь, Лука остановился у здания завода. Там, как и в любой другой день, стоял невообразимый шум, но местные привыкли к нему, сумели вписать в свой унылый быт, так что вся эта механическая стрекотня со стройки давно не вызывала никакого раздражения. Вокруг скелета будущего предприятия сновали тени рабочих – они то исчезали, скрываясь за обрывками тумана, то появлялись вновь в неверных, обманчивых лучах утреннего солнца. Такими же тенями, навроде черных пятен, смотрелась и вся строительная техника. Угловатые грузовички, груженные камнем, стояли поодаль неподвижными надгробиями; между ними лениво передвигались тракторы – каждый из них волочил за собой связанную тросом груду кирпича или целый бетонный блок и оставлял в грунте незаживающие раны-рытвины; с другой стороны от голого строения торчал подъемный кран, как лестница в небо. Вся эта расползающаяся по земле железобетонная масса выглядела настолько чужеродно, что казалось – закрой глаза, и небылица вмиг пропадет, оставив после себя лишь неспокойные вихри пыли, и станет ясно, что никогда подобной небылицы и не случалось, никто не громоздил завод, не кромсал горы, не звал призрачных строителей, а так – навеяло, нанесло ветром мираж. Но мираж никуда не девался – настырно лез своими ломаными углами сквозь пелену тумана и к полудню обретал плоть и кровь.
Отмахнувшись, Лука двинулся дальше, между двумя рядами посеревших двориков, отделявших его от радловского дома, постепенно ускоряя шаг – не хотелось объясняться с Петром второпях, однако же через пару часов надо было возвращаться назад. Добравшись до знакомого особняка, он прошел через настежь распахнутые ворота (вообще-то главные ворота частенько стояли нараспашку, поскольку хлев для животных и посевы были отгорожены отдельным забором с калиткой на замке), поднялся на крыльцо, несколько раз постучал в дверь, сначала тихо, потом все более настойчиво, но никто не открыл. «Уехали, что ли, куда», – подумал Лука, спустился на пару ступенек ниже и замер в нерешительности, не зная, что теперь предпринять.
Впрочем, почти сразу со скрипом отворилась боковая калитка, та самая, на замке, и со стороны заднего двора, где располагались все хозяйственные постройки, появился Радлов. При каждом шаге он как бы вдалбливал ногу в землю, опирался на нее пару секунд, дергал, проверяя прочность сцепления, и лишь затем поднимал вторую ногу, отчего походка его сделалась раскачивающейся, как у моряка. Да и все прочие движения выходили у него такими же точно медленными и дергаными, словно давались с трудом, а лицо, наоборот, было застывшим и бесформенным. Радлов почти не похудел, но обмяк пуще прежнего и выглядел как обернутая мешковиной осыпающаяся куча сырого песка, из толщи которой тускло и безумно сияли два глаза.
– Так и не спишь? – догадался Лука.
– Так и не сплю, – повторил Петр глухим голосом. Помолчал, будто выискивая нужные слова где-то в глубине своей одеревенелой дремы, и продолжил, комкая окончания: – Хотя, конечно, сплю. Провалюсь на час-другой вроде как… вроде как.., – тут он сбился, глаза его беспокойно забегали по сторонам, пытаясь зацепиться за какой-нибудь предмет, но так ни на чем не остановились и по-рыбьи впали внутрь. – Как в яму упал. Потом очнусь, смотрю, а времени три часа ночи. И до утра больше уж… не получается. Да и час этот несчастный тоже не каждый раз…