Обувщик выдержал паузу и закончил тише:
– Теперь стыдно так.
– Ой, Лука, с больными людьми тяжело жить. У него же вроде как сосуды в голове повреждены? Это, получается, почти как у стариков – тоже от сосудов все беды. Я когда маленький был, – голос Матвея задрожал от горечи, – с бабушкой часто сидел. Помню, в маразм она впала. Говорит вроде складно, зато иной раз как чего выкинет! Представляешь, тоже за тумбочку еду прятала, и ладно бы печенье какое, так нет! Могла туда мясо вареное засунуть, салат ссыпать, это потом тухло все. И, значит, мама моя бабушку спрашивает: «Ты зачем туда все сбрасываешь? От нас прячешь? Или скрываешь, что не ешь ничего?». А бабушка и говорит – не помню, мол. Я в детстве-то думал, будто это смешно! – Матвей едва заметно улыбнулся, радуясь детским воспоминаниям, но тут же нахмурился и продолжил мрачнее: – А сейчас боюсь, как бы самому чего такого не натворить. Один раз у меня случилось – вышел на улицу, а чего вышел, хрен пойми. Ну, думаю, все, одряхлел окончательно! Так это… с тех пор газеты начал читать, ага. Говорят, чтение помогает разум сохранить, – старик умолк на мгновение, и видно было, как в уголках глаз собираются слезы. Впрочем, он умудрился незаметно их смахнуть и договорил бодрее: – В общем, я к тому, что ты Илюху не обижай, он хоть и молодой, а наделать может разного. Но и себя не кори – обиды он от плохой памяти не упомнит, а тебе ведь тоже тяжко. Ты крепись, Лука! Сын все-таки.
– Стараюсь. Он еще что-то с ног валится в последние пару дней. Не встает вообще. Вот и не пойму, это после болезни или от недоедания. Не могу же я его силком кормить.
– Так ты следи, чтоб при тебе все съедал. А вообще ко врачу вам нужно – осложнения на ноги при гриппе такие страшные бывают, ага! Так что чем скорее покажетесь – тем лучше.
– Нам раньше Андрей помогал. А сейчас он уехал, а Петра с его бессонницей не очень хотелось донимать.
– Да, разъехались многие. Глядишь, по весне и вернутся, но вам-то ждать нельзя. Может, вместе к Радлову пойдем? Все вместе и договоримся, он может нас троих увезти разом, меня у рынка высадить, а с вами до больницы.
Лука почему-то от предложения отказался. Обогнув озеро, они разошлись – старик юркнул в тесный проулок, ведущий к радловскому дому, а Лука остался у забора, которым была обнесена территория завода.
Сам завод возвышался над ограждением лишь верхним ярусом, испещренным щелями окошек, и чудовищными трубами. Из труб валил едкий дым, окрашивая небо в грязно-серый цвет.
Уже на подходе к центральным воротам Лука вдруг чувствует, что у него подкашиваются ноги. Останавливается, чтобы отдышаться и унять страх, и слева от себя замечает зернистую муть, но, повернувшись, ничего не видит точно так же, как ничего не увидел в мастерской после недавнего ночного кошмара.
Немного успокоившись, он заходит на территорию. Перед ним открывается голая земля, из которой повсеместно торчат рыжие будки. Повинуясь неясному внутреннему порыву, он приближается к одной из будок, распахивает металлическую дверь, но внутри ничего нет – только из пола топорщится отросток трубы и изрыгает пар. Тогда Лука мечется между рыжими строениями, поочередно в них вламывается и всякий раз натыкается на одну и ту же картину – пустота, стены, обшитые ржавой гофрой и торчащая из грунтового пола трубка, выдыхающая мутные, белесые клубы.
Не найдя ни одного живого человека в подсобных помещениях, обувщик наконец направляется к главному входу. Из нутра завода раздается мерный механический гул, иногда прерываемый невообразимым грохотом, будто там, за стенами, кто-то запер огненную колесницу, и бедный Илья-пророк мечет молнии своих копий в попытках вырваться наружу, но тщетно – молнии разбиваются о нерушимый камень, рассыпаются ослепляющими искрами и гаснут, а гром их, призванный разрывать небеса, мгновенно глохнет на фоне тихого, но неумолимого гула механизмов. Словно в подтверждение этой теории, в верхних оконцах постоянно что-то полыхает, разбрасывая по земле беспорядочные алые блики.
Лука поднимается на мраморное крыльцо, держась за перила, и пытается войти внутрь, но дверь заперта. Он дергает ручку, тарабанит кулаком. Шум внутри здания стихает на некоторое время, словно машины услышали незваного гостя. Потом раздается сухой щелчок, за ним еще и еще, к щелчкам присоединяется лязганье железных цепей, скрежет и раскатистые, звонкие удары, и вот уже все заводское нутро производит какую-то невозможную, невообразимую какофонию звуков, настолько отвратную и громкую, что Лука в ужасе подается назад всем телом и падает с крыльца. Железобетонный оркестр тут же стихает, словно удовлетворенный результатом.
Обувщик встает, отряхивает со штанин серую пыль. Голова болит так, будто этот страшный оркестр играл прямо в мозгу.
По земле стелется туман, Лука начинает внимательно его рассматривать, замечает какие-то волокна, тянется к ним, чтобы потрогать, но его неожиданно окликают – со стороны крайней оранжевой будки к нему идет тощий низкорослый человек в спецовке. Приблизившись, он нахально произносит:
– Дядя, ты куда это? Туда нельзя, – после чего тянется к карману, достает смятую сигарету и закусывает фильтр, обнажая плохие, сточенные по краям зубы. Табак горит медленно и ярко, а Лука никак не может сообразить, каким образом странный человек умудрился закурить, если он не чиркал ни спичкой, ни зажигалкой.
«А может быть, и чиркал, да я не приметил», – отвечает Лука на собственные сомнения. Затем он с интересом разглядывает лицо служащего – тусклые глаза, подернутые мутной пленочкой; синюшные круги под ними, похожие на два крошечных колодца; впалый нос, выдающий некую болезнь – и вдруг замечает в этом лице знакомые черты.
– Послушай, – обращается он к человеку в спецовке дребезжащим, сиплым от волнения голосом. – Как ты можешь быть здесь?
– А что такое?
– Ты же.., – «Быть не может! Как болит голова, боже, как болит голова», – проносится в мыслях Луки, пока он заканчивает фразу, – …утонул.
– Да неужели?
– Верно, утонул. Летом из озера тебя выловили.
Служащий хохочет, выдыхает сигаретный дым и с издевкой интересуется:
– Дядя, ты с ума, что ли, сходишь?
Лука вновь всматривается в лицо странного человека и понимает, что оно совершенно ему незнакомо. Оно молодое и плотное, так что неясно, как можно было увидеть синие колодца под глазами или признаки болезни.
– То-то, – победоносно говорит служащий, поймав на себе разочарованный взгляд.
А Лука уже думает, будто лицо это перекроилось в считанные секунды прямо перед ним, но как-то незаметно, не оставив никакого воспоминания.
– Ты здоров ли, дядя? А то живого от мертвого не отличаешь.
– Не знаю. Больше ничего не знаю, – стонет Лука в ответ.
– Не веришь в очевидное, да?
– Что? – переспрашивает обувщик, покрываясь ледяной испариной.
– Я не говорил ничего.
Лука отворачивается и шагает по направлению к воротам, а стопы его утопают в густом тумане, окутавшем землю непроницаемой, вязкой пленочкой. У забора он оборачивается – никакого человека около крыльца больше нет, хотя дым от сигареты висит в воздухе, словно его только что выпустили изо рта.
В беспамятном состоянии добирается обувщик до дома, запирается в мастерской и неподвижной статуей садится у оконца. В уголках глаз у него пляшут черти и вздымаются черные крылья, но он старается их не замечать.
Глава двадцатая. Вороньё
Через час Лука почти приходит в себя – тени, подергивающиеся в области его бокового зрения, рассеиваются, оставляя легкую рябь в воздухе, голова постепенно проходит, тошнота отступает куда-то в область солнечного сплетения, так и не разрешившись.
Он готовит обед и идет в комнату к сыну. На улице к тому времени уже разыгрался день, ясный и яркий. Солнце лезет в комнату своими бестелесными желтыми лапищами, рассеянными на тысячи пальцев-лучей, прикасается ко всякому предмету, окрашивая его в светлые тона, бликом ползает по лицу Ильи, залезая в глаза и вызывая жжение – Илья устало смотрит в потолок и на солнце не обращает внимания.
– С тобой все хорошо? – спрашивает Лука.
– Не знаю, – юноша окидывает отца тусклым, каким-то совершенно безжизненным взглядом и повторяет тише, как бы для самого себя: – Не знаю…
– Ты сможешь встать?
– Вообще я не пробовал, – Илья тяжело сглатывает. – Я боюсь, что не получится.
Он сбрасывает с себя одеяло, приподнимает левую ногу и сгибает ее в колене. Нога двигается медленно и совсем чуть-чуть, как проржавевший рычаг.
– Нет. Не смогу.
– Знаешь, такое от голода может быть, – Лука говорит спокойно, стараясь подавить свое беспокойство. – Хотя я тут деда Матвея встретил. Так вот он считает, что это осложнение после болезни. Ерунда, конечно! Но проверить нужно, так что скоро ко врачу поедем. Я сегодня схожу к Петру, попробую договориться.
– Я не хочу.
– Что значит, не хочешь? Послушай.., – Лука присаживается на край койки, берет сына за руку. – Послушай меня, нельзя так быстро отчаиваться. Ты должен побеждать трудности, противиться им. Иначе как жить?
– А у меня разве жизнь? – Илья горько усмехается и поспешно меняет тему: – Как дед Матвей? Здоров?
– Да, он очень хорошо держится.
– Он совсем старый уже, верно?
– Я думаю, не стоит особо напирать на возраст. Конечно, пожилые люди иногда опускают руки при первых признаках дряхлости. Или при столкновении с проблемами вообще. Недавно же старичок умер, радловский теска. Его когда родственники бросили, он мигом за собой следить перестал. Сначала неряшливый очень ходил, потом вовсе умом поехал. А в итоге умер и…
– Несколько дней провалялся, ты рассказывал.
– Я просто к тому, что… ну… не надо быть, как этот старичок. Ты лежишь в одиночестве, никого не хочешь видеть. После лихорадки так и не помылся вон, хотя три дня прошло. А ноги… они у тебя гнутся. Плохо, но гнутся. Старайся разминать их. И ко врачу мы поедем.
Илья молчит, долго и упорно, и на отца старается не глядеть. Безмолвие в комнате начинает звенеть и шириться, превращаясь в голодную, жадную до живой материи бездну. Спасаясь от нее, Лука принимается нервозно и невнятно рассказывать первое, что пришло в голову: