Жил Радлов, отяжелевший от затянувшейся бессонницы, вынужденный против воли вникать в дела предприятия, которое давным-давно у него же и отобрали. Получал безымянные письма с указаниями да исправно им следовал, не зная, кто теперь владеет заводом и владеет ли кто-то, или завод подобен огромному живому организму с камнем вместо плоти и управляет собою сам.
Жила Инна Колотова, изо дня в день убеждая себя, что всегда и во всем была права, никому не навредила и никому не осталась должной. Ждала, что к ней вернется внучка, а иногда ждала смерти – но это так, шутки ради.
Жил дед Матвей, который радовался каждому новому утру, несмотря на голод и бедствия, и пытался закончить свой путь, что называется, в трезвом уме да здравой памяти.
Жил Лука с перекошенной улыбкой поперек лица, да не мог с той улыбкой совладать. Он когда-то потерял жену, затем потерял сына и почти сразу – рассудок. И внутренности его выли от боли, а улыбка все равно не сходила.
И еще многие люди жили, запечатанные в своих домах и крепко схваченные теми щупальцами, которые незримое чудище страха запустило во все окна, двери и души.
Жили старики, которые хотели, но не могли противостоять новому укладу. А новый уклад наступал, выдыхая дым, осыпая все вокруг черным песком и пожирая землю…
__________________________
Тринадцатого февраля Радлов и Матвей повезли тело Ильи в Город, на освидетельствование и вскрытие. Лука участия не принимал – он был настолько подавлен, что ни говорить, ни двигаться не мог; засел в мрачной своей мастерской да глядел в оконце, не отрываясь и не моргая даже.
Вскрытие подтвердило, что Илья умер во время болезни – вероятно, пока отец бегал до Вешненского, температура у юноши взлетела до критических значений, и белок в крови свернулся.
Хоронили на следующий день. Место выбрали рядом с могилой Лизаветы – то ли кто-то решил, что это символично, то ли участок оказался самый широкий; видано ли, от могилы до могилы три метра, и холмик можно красиво сровнять, и заборчик кругом поставить.
Собралось всего только семь человек: Петр, который и занимался всей церемонией, Тамара, дед Матвей, мама и сестра Ирины и двое рабочих – им, как в случае с Лизой, поручили закопать гроб.
Яму вырыли с вечера, и теперь на дне ее плескалась грязная водица с кусочками льда. Шел снег, падал на черную россыпь и тут же таял, и хиленькими ручейками стекал в рытвину, оттого и затопило.
Вычерпывать, впрочем, никто ничего не стал – рабочим хотелось поскорее закончить, а остальные пребывали в таком замешательстве, что влаги не приметили. Собравшиеся успели узнать, что Лука в смерть сына не поверил и несколько дней ухаживал за ним, как за живым, а потому чувствовали себя неуютно.
Мать Ирины, увидев накрытое до подбородка тело в гробу с лицом, густо намазанным белилами, запричитала:
– Ой, горе какое. Молодые же мрут. Вот доченька моя отошла недавно… и опять молодой парень умер. Ой, горе…
– Да, жалко парня. Пожил бы еще, – вторил ей Матвей.
– А папа где его? – шепотом осведомилась Маша, сестра Иры.
– Лука-то? – Матвей нахмурился. – Дома он. Плохо ему очень.
– А правда, что он…
– Правда, – отрезал старик немного грубовато, не желая во время погребения обсуждать распространившиеся слухи.
Радлов сказал несколько слов, попытался добавить что-то о Боге и Царствии Небесном, но быстро запутался, оборвал свою неуклюжую речь и жестом дал отмашку рабочим.
Гроб накрыли. Опускали его в каком-то робком безмолвии. На всех последних похоронах в деревне присутствовали одни и те же могильщики, так что им явно было не по себе. С другой стороны, деньги не пахнут, и они послушно соглашались закапывать и молодую девушку, умершую год назад, и одинокого старика, и женщину, которая первой умерла от гриппа, но с каждым разом становились все более сосредоточенными и хмурыми – близкая смерть заставляет людей думать и о своей смерти тоже.
В могилу воткнули простой деревянный крест, к нему прибили табличку с датой.
– Скоро памятник поставим, хороший, из габбро, – зачем-то объяснил Петр и бросил мимолетный взгляд на могилу падчерицы.
Памятник там уже стоял, из белоснежного мрамора. Сейчас он был сильно запорошен пылью с отвала, но фотография оставалась чистой. Лизавета на ней выглядела печальной, словно оплакивала бывшего возлюбленного вместе с живыми.
Затем все, кроме матери Ирины, выпили за упокой и разошлись по домам.
Через четыре дня Матвей и Радлов были в общем амбаре – подсчитывали запасы с учетом последней поездки на рынок, ворочали мешки, расставляя их так, чтобы ничего не подавилось, перебирали картошку и выбрасывали откровенную гниль.
– Нет, надолго не хватит, – констатировал Петр. – До первого урожая еще всю весну тянуть. А тут еды недели на три. Или и того меньше.
– Придется, значит, попозже еще съездить, – ответил старик, собирая с земли испорченные клубни.
– Ты, дед Матвей, умный такой, – Радлов скорчил недовольную мину. – Деньги-то не вечные! Мне нужно поголовье восстановить. С завода-то оклада не хватит!
– Ну уж… придумаем что-нибудь, куда деваться, – Матвей завязал мешок, который только что перебрал, уселся на него сверху, налил из термоса горячего чаю, отхлебнул немного и спросил: – А чем ты там занимаешься вообще, на заводе?
Петр сделал вид, что не услышал.
– Ага, – озадаченно произнес старик. – Не хочешь, выходит, говорить. Ну, дело твое, конечно, – отхлебнул еще чаю, покряхтел немного, наслаждаясь теплом внутри задубевшего туловища, и добавил: – Только я вот еще узнать хотел… Мелехин, в честь которого завод назвали, это вообще кто?
– Мелехин это главный акционер из тех, кого я привлекал. Покойничек.
– Получается, вроде как дань уважения основателю.
– Получается, так, – согласился Петр. – Только доля предприятия до сих пор за ним числится. Небывалая же история! Это все должно было родне его перейти. На худой конец – государству. А тут… висит на мертвеце собственность, и дела никому нет. Вообще-то, если подумать, четыре владельца… и все мертвые. Ну и к самому заводу часть приписана, так можно.
– Страсти ты какие рассказываешь, Петр, – старик усмехнулся и тут же закашлялся, подавившись холодным воздухом. – Разве так бывает? Ты, поди, в бумагах напутал чего…
– Да ведь много чего не бывает. А потом раз – и случается. Хотя… ну его к черту, может, и напутал. Поделись чаем, я ж не взял ничего.
– Одна у меня кружка-то, – Матвей поглядел на чашку с какой-то детской жадностью, как ребенок, которого попросили конфетой поделиться, сделал еще глоток и протянул Радлову со словами: – На, не жалко ведь.
Радлов втянул носом пар, обогрел о горячую кружку ладони и залпом приговорил напиток.
– Послушай, а вот черная крошка по всему поселку… она как получается? – продолжал старик свои расспросы.
– Это шлак. Полностью переработанная руда, без меди уже.
– Ага. Много меди-то добывают?
– Очень много. Вагонетки с рудой за день по несколько раз катаются. Там, почитай, трудятся все, кто с рабочего поселка, а все равно рук не хватает. В полторы смены горбатятся.
– Погоди-ка, – старик сощурился, стараясь не упустить мысль. – Ежели они все на месторождении заняты… то внутри завода кто работает?
– Там, знаешь, по-другому немного, – уклончиво ответил Петр и тут же сменил тему разговора: – Вчера у Луки был. Он тощий такой стал, жуть. И вроде как меня не узнал даже.
– Не в себе он, это дело ясное. Помню, мне рассказывал, что Илья после болезни подняться не может. А Илья ужо мертвый был.
– Лука сына очень любил. Вот и помешался. Он теперь иногда на пол садится, руки расставляет по сторонам, вроде как насыпано у него что-то в ладонях, и приговаривает тихонько: «Кушайте, кушайте, мои хорошие». Получается, кого-то воображаемого кормит, то ли птиц, то ли… уж не знаю… не влезу же я к нему в голову.
– Его, наверное, врачу показать нужно.
– Нет, там вряд ли разбираться станут. Запрут в какой-нибудь психушке. Тут он хоть свет белый видит, авось, оклемается еще…
– Пропал мужик, – с горьким вздохом подытожил Матвей и добавил негромко, себе под нос: – Без сапогов я, выходит, остался.
– Чего говоришь?
– Да сапоги! Отдавал на починку, а из Луки теперь работник никакой. Придется, наверно, всю весну в валенках ходить.
Радлов промолчал.
Но не только они обсуждали состояние обувщика. В покосившейся избе на окраине на день или два позже рябой товарищ нашептывал Шалому, опрокидывая очередную рюмку:
– Лука сына угробил-таки, слыхал?
– Да ну! – Шалый был страшно пьян, но говорил вполне внятно. – Откуда знаешь?
– Ха! Это ты у нас тут неделю харкал. А я по поселку хожу иногда, кой-чего слышу, кой-чего вижу. Недавно хоронили.
– Туда ему и дорога, – безразлично ответил Бориска и потянулся к бутылке. – Хилый был, такие дохнут быстро.
– Так это не все, – рябой придвинулся ближе и лихорадочно затараторил, выдыхая застоявшийся перегар: – Он его угробил и сам не понял. Умом, короче, тронулся. Говорят, труп кормить пытался.
Последние слова рябой произнес с отвратительной веселостью.
– Это как вообще? – уточнил Шалый и громко загоготал.
– Ну этот… маразматик, который нас в амбар не пускал…
– Матвейка?
– Он. В общем, рассказывал какой-то бабе, мол, Лука жратву сливал на пол, а сам думал, что сына обедом угостил.
Оба засмеялись еще сильнее, так что помещение наполнилось мерзкими звуками, отдаленно напоминающими ржанье гиен.
– М-да, – протянул Бориска, продолжая надрываться от хохота. – Лука-счастье-то наш совсем е…..ся, – тут его повело в сторону, но, прежде, чем завалиться набок, он закончил: – Зато теперь точно счастливый. Е….тые все счастливые.
Затем Бориска поцеловался с поверхностью стола и бесформенным мешком сполз куда-то вниз.
Лука, впрочем, ни тех, ни других разговоров не слышал. Всю неделю после похорон он безвылазно сидел дома и не знал, что происходит снаружи. Не знал также, что реально, а что – лишь видения, питаемые его горем и его неверием в это горе. Птицы мерещились по всему дому. Этих невидимых для других людей птиц он почему-то очень полюбил и даже подкармливал черной пылью с подоконника.