– Из-за денег пришел, да? Ну, кто бы сомневался! Известно, Петька Радлов денег не упустит. Себе, что ль, присвоить хочешь? А вот хрен тебе, я дочь на них содержу, единственную мою дочь! Она у меня хорошая.
– Будешь содержать на пенсию, значит. Средства придется вернуть законной владелице, поняла?
– Разбежалась! – женщина услышала шорох в комнате, догадалась, что Маша подслушивает, прячась за углом, и заговорила тише: – Я кое-что соображаю. Там, где она, с позволения сказать, «работала», документов не выдают и стаж не оформляют. Никто и не докажет, что это ее деньги. А я скажу – мои. Скажу – всю жизнь копила, а неблагонадежная дочь хочет разорить и со свету сжить. Я пожилой человек, многодетная мать, мне поверят.
Петр выслушал все это с насмешливым выражением лица и вкрадчиво произнес:
– А ты что же, думаешь, я ей задним числом документы не оформлю? Что она у меня на ферме работала, а в Город ездила про закупки узнавать? Правда так думаешь? И получится, что у нее бумажка, подтверждающая доход, будет, а у тебя не будет. Скажи мне, соображающая ты моя, кому в таком случае на суде поверят?
– Это вранье, а не бумага никакая! – возмутилась хозяйка дома, но уже чуть менее уверенно. – Вранье суд вычислит! У нас суд очень хорошо работает, вот что!
Радлов громко, до слез, расхохотался, потом попытался проглотить смех и сдавленным голосом сказал:
– Я и не знал, что у тебя такое чувство юмора замечательное, – он глубоко вдохнул, чтобы окончательно успокоиться, выдохнул и заговорил дальше: – А если серьезно, вычислит суд или нет – не столь важно. Потому что к тебе в любом случае придут устанавливать размер реального дохода. И шкафчик новехонький вон посчитают, и деньги, которые ты в доме припрятала. А пенсия-то у тебя сколько? Тысяч семь? И получится, что накопить ты никак не могла. Тогда весь этот ваш деревенский шик навроде резной тумбы признают необоснованным обогащением. И отберут. Я ведь у тебя сейчас прошу то, что осталось от всей суммы, а они отберут всё.
– Да кто отберет? Кто отберет-то? – продолжала настаивать женщина. – Кто будет размер дохода-то устанавливать? Никому и не захочется в нашу глухомань ехать.
– Так я и установлю. Опись имущества сделаю, не переживай, все по закону.
– Почему ты?
– Мне казалось, все знают. Я же уполномоченное лицо, аль не слыхала?
Про «уполномоченное лицо» Петр ляпнул просто так, от отчаяния, и если бы его спросили, что это за лицо такое да на что именно уполномочено – он бы не сумел придумать ответ. Однако никто ничего не спросил – грозное словосочетание возымело действие. Глазки у пожилой женщины быстро-быстро забегали, она вся как-то сжалась и запричитала неестественно-плаксивым голоском:
– Ты ж прости меня, дуру старую, что наговорила всякого! Жизнь-то у меня тяжелая какая, сам знаешь! Думала, вот хоть теперь поживу вдоволь. Уж все-то не отбирай, Бога ради! Ириша ведь нам денег высылала зимой, и когда приехала – поделиться хотела. Она бы нам оставила… а?
– Ты серьезно? – Радлов поначалу даже не знал, как реагировать – слова в горле застревали. Затем собрался с мыслями и сказал: – Вы же обе… да, обе, Маша, я знаю, что ты за косяком прячешься!
Из-за угла послышался пугливый шорох, а гость неумолимо продолжал:
– …ни разу в больницу к ней не приехали! Девку так избили жестоко, твой же выб…ок и избил! А ты вообще никак… ничего… живешь себе дальше. Тоже мне, мать! И еще будешь рассказывать, кто бы вам сколько оставил? Деньги неси, да поживее.
Хозяйка дома отправилась в комнаты и через некоторое время вынесла толстую пачку купюр. Петр пересчитал – было сто три тысячи. Но Петр был догадлив в финансовых вопросах и знал людей наподобие матери Ирины, а потому уверенно и гневно произнес:
– Я, по-твоему, наобум пришел? Думаешь, не знаю, сколько должно быть?
– Чуточку ведь себе оставили, жить на что-то…
– Остальное тащи.
Женщина послушно отдала ему еще сорок тысяч, потом вся как-то задергалась от бешеной злобы и громко, давясь собственными словами, послала гостя куда подальше.
Дома Радлов хвалился победой.
– Я и не сомневалась, – ответила Тамара, выслушав рассказ. – Я сразу сказала, ты умеешь. А там вообще сколько? – тут глазки у нее загорелись от любопытства.
– Всего сто сорок три тысячи получилось.
– Ничего себе! – воскликнула Тома. – Ведь они очень много потратили! На еду, на одежду, на мебель. Так Ирка сколько ж привезла с собой?
– Не знаю даже. Если примерно прикинуть, раза в два больше выйдет.
– Это она столько заработала?
– Да заработала-то, поди, больше, расходы ведь были у нее, на съемную квартиру, на житье-бытье…
– Ой, слушай! А давай я тоже съезжу? – пошутила Тамара и громко, весело рассмеялась. – Берут там моего возраста? Нет, серьезно, ты столько зарабатывал только в лучшие годы! Во жизнь, а!
– Кто б тебя отпустил еще!
– Да шучу же я, ты чего! Я еще не ополоумела, знаешь.
Через день Радлов отвез деньги Ирине. Та засияла от радости и горячо поблагодарила за помощь, но попросила двадцать тысяч все же передать обратно, только не матери, а Маше лично в руки, пояснив, что сестра, мол, просто слабохарактерная и недалекая, но вообще-то ей в детстве больше всех от пьяного отца доставалось, так что винить ее ни в чем нельзя.
Радлов, скрепя сердце, просьбу выполнил.
Ира после выписки в поселок больше не вернулась. По слухам, она поселилась на окраине Города и устроилась санитаркой в ту же больницу, где ее лечили.
Глава тридцать восьмая. Младенец
Лука несет неприкаянный гроб к своему жилищу. Солнце расцвело посреди неба белым огнем и настырно лижет глазные яблоки. Веки дергаются, но не захлопываются. Лука видит дрожащую реальность, сверху прикрытую черной сеточкой – тенью от собственных ресниц. Где-то в области бокового зрения расползаются радужные кольца, желтые да лиловые, расползаются кляксы черного дыма, и сквозь всю эту кутерьму прорываются недобрые взгляды открытых окон. Глянешь прямо – окна и только, а чуть повернешь голову, и тут же становится заметно, что вокруг жадные застекленные глаза, следящие за каждым шагом. И в глазах тех – мгла, желающая отобрать крошечный гроб-колыбель и вновь оставить бедного Луку в кромешном одиночестве.
Лука разгадал ее замысел и идет быстро, бережно и нежно прижимая к себе гробик, как ребенка.
Мгла гудит, просачивается из тесных домов наружу, пепельным песком лезет прямо под ноги, но обувщик успевает добраться до своего обиталища и скрыться от неизбежного нападения. Гул снаружи усиливается и тут же стихает.
В глазах у Луки все еще пляшут частички солнца, оттого слизистую невыносимо жжет. Тяжелые веки скользят вниз, приглашая тьму. Жжение проходит.
Из мастерской доносится стрекот, громкий и назойливый. Обувщик осторожно прислоняет гробик к стене, идет на звук, как завороженный – а ноги-то будто окаменели, еле двигаются, прирастают к полу, так что продвигаться приходится очень медленно, несмотря на неимоверные усилия. Воздух как будто сгущается, с обратной стороны горла подступает тошнота. Голова болит, и Лука не знает, действительно ли слышит стрекот – может быть, это шестеренки под черепной коробкой стрекочут.
Он хватается за ручку, решительно отворяет дверь мастерской и видит, как по комнате перебираются огромные полчища рыжих муравьев. Муравьи больше обычного размера, за время отсутствия хозяина им удалось вымахать до размера человеческой ладони. Сплошным роем покрывают они все стены и потолок, проворно шевелят изогнутыми жвалами, словно жуют невидимую добычу, усиками ощупывают воздух, перемещаются с места на место, наползая один на другого, валятся с потолка на пол, лопаются от собственного веса и умирают, и от их движений и смертей стоит такой омерзительный хруст, что Лука перегибается пополам от рвоты. Из него хлещет кислая вода.
Один муравей перелезает через порог и ползет в сторону гробика. Лука догоняет насекомое и с криком давит ногами. Хитин ломается с треском. Голова муравья, оставшаяся целой, дергается и подпрыгивает, из нее вырывается громкий протяжный писк. Звук настолько неприятен, что головная боль усиливается многократно.
Лука неистово бьет эту визжащую голову кулаком, раз пять или шесть – до тех пор, пока на полу не остается розовая лужица. Затем он бросается обратно к мастерской, запирает ее и без сил опускается на колени – каменные ноги больше не держат. В таком положении несчастный засыпает. Во сне чернота, и ничего, кроме нее, нет.
Время исчезает. Через минуту, через час или вечность кто-то настойчиво зовет:
– Просыпайся! Просыпайся, папа!
Обувщик вздрагивает и открывает глаза. Он не знает, во сне его звали или наяву, и судорожно озирается по сторонам, но никого не находит. В мастерской по-прежнему слышна трескотня насекомых, и Лука не хочет туда входить.
Он берет гроб и тащит его в комнату покойного сына. Сюда давно никто не заходил – по углам намело горсти песка и сажи, сыплющейся с неба, поверх пауки наплели свои сети и ждут добычу. Но добыча, ворвавшаяся в комнатку с деревянным ящиком в обнимку, оказалась чересчур велика, и горе-охотники прячутся в щели.
Свою печальную ношу Лука устанавливает рядом с кроватью, до сих пор накрытой белой простыней, которая от времени и пыли давно превратилась в серую. Из нее был вырван кусок, а от кромки разрыва тянулись полосы старой крови – бледные и ржавые.
Лука садится на краешек койки и заглядывает внутрь гроба. Там что-то происходит, пляшут какие-то крошечные частички, но воедино никак не складываются.
Мысли в голове тоже пляшут, чередой бессвязных слов. Взгляд цепляется за предмет, поглощает его мутное отражение, будоражит воспаленный мозг, и тот без всякой цели порождает названия, машинально определяя проглоченный взглядом образ и пытаясь его осознать. Но мозг путается и никогда почти не может определить точно. Лука глядит на гроб, в голове его проносится кратко и бессмысленно: «гроб», а затем начинается невнятная чехарда, и поломавшееся сознание накидывает варианты: «гром, морг, мор».