Красные озера — страница 77 из 94

– Петь, да ты пьян совсем! Не ходи никуда.

А у Петра нервы сдали, так что он молча вывалился наружу, взял в гараже канистру с бензином, доковылял до амбара, вытащил из него два мешка крупы – все, что на тот момент оставалось от четырех центнеров, – облил их и поджег. Пламя вспыхнуло сразу. Радлов слушал, как под горящим джутом трещит и лопается ядрица, жутко и злорадно смеялся да приговаривал с угрозой:

– Никому я не свой! Ах, так! А никому я не свой!

Когда костер потух, он вернулся к себе, развалился на втором этаже на диване, прикрыл веки и куда-то поплыл. Уснуть не смог, но из-за алкоголя, бурлящего в крови, настолько сильно увяз в пелене образов, обычно являвшихся ему по ночам, что это почти походило на сон – почти, ибо обстановка комнаты сквозь полуприкрытые веки все же виделась отчетливо.

А кроме комнаты, виделась Лизавета – сидела поодаль, смотрела пристально да говорила:

– Не убивай нас.

– Даже не собирался, – безразлично ответил Петр призраку и повернулся на другой бок, чтобы ничего, кроме однотонных обоев, не видеть.


Утром про сожжение крупы прознали местные и еще больше обозлились на Радлова. Даже ругаться приходили, однако ворота им никто не открыл.

Впрочем, некоторые жители неожиданно сказали: «Ну, доконали мужика. А он, может, и с заводом не при делах, много мы в производстве-то понимаем». Но таких было мало.

По странному стечению обстоятельств, еще через день в селение вернулись Шалый и его рябой собутыльник – истощенные, облезлые и трезвые. С собой они притащили мешок с льняными семенами и половину говяжьей туши, перемороженную, лежалую, но не испорченную – явно где-то украли. Не очень-то их жаловали в деревне, но на сей раз приняли с распростертыми объятиями – выбор голодных всегда очевиден.

5.

Мясо Бориска снес в общий амбар, льняные семена припрятал где-то в укромном месте да отправился к матери. Рябой следовал за ним, но в некотором отдалении, чтоб ненароком не навредить всему делу своим несуразным видом. Хотя у Шалого видок тоже был не очень – нос, перемолотый Радловым чуть ли не в кашу, сросся неправильно и теперь смотрел куда-то вбок, а переносица была вся расплющенная и неровная. Кроме того, при малейшем касании из него всякий раз начинала течь кровь, но это особых хлопот не доставляло, если в драки не ввязываться.

Пока они отсутствовали, земля под их избой перешла заводу как незаселенная, а саму избу разломали бульдозером, как на всех прочих опустевших участках, и жить им стало негде.

Мать Бориса не пустила, бросив ему через дверь:

– У меня нет сына!

– Мама, ты чего? – Шалый пытался обратиться к ней ласковым тоном, но получалось развязно. – Я ж не пил четыре месяца! – подождал чуть-чуть и добавил: – Я еды в селение принес. Вон, мы с товарищем приволокли тушу говяжью. Да в щель-то хоть глянь, трезвый я!

Дверь скрипнула, пожилая женщина пристально осмотрела сына через щелочку, затем отворила дверь нараспашку и недоверчиво спросила:

– Тушу приволокли? Украли, небось?

– Че сразу украли? Нам, может, за работу дали, были же мы где-то все это время!

– Вам за работу? – женщина ухмыльнулась. – Ладно, хоть поселку отдали. Не совсем, значит, ты облик-то человеческий потерял! За Ирку уж не буду отчитывать, опозорила она нас. Ну, коли ты вернулся помочь, так дело похвальное.

– Только хер пойми…

– Не выражайся! – перебила его мать.

– Да, прости. Непривычно же. В общем.., – Шалый заговорил крайне сбивчиво, как любой человек, привыкший использовать нецензурную брань и лишенный такой возможности. – В общем… ну… жить негде. Избу-то нашу этот… Радлов присвоил и снес. Он же заводом управляет, да? Вот, значит, и снес он.

– Конечно, он, кому ж еще, – лицо женщины смялось в морщинистую гримасу ненависти. – Приходил по осени. Деньги у нас с Машей отобрал.

– Не беда. Я его хорошенько проучу в скором времени! – Бориска оскалился, предвкушая расправу над давним врагом, но тут же выдохнул и спросил: – Пусти нас, а? Обмыться хоть. Некуда же идти.

Пожилая женщина подумала с минуту, потом отошла в сторону, пропуская гостей. Внутри Бориска вручил ей несколько кусков мяса, загодя отрезанных от большой туши, и мать оттаяла еще больше, даже заулыбалась.

Плотно пообедав и счистив с себя вековую грязь, Шалый решил пройтись по селению да поглядеть, как к нему теперь люди относятся. И в этот раз рябой следовал немного позади.

Через два дома им встретилась Маша, возвращавшаяся от соседей – убегала за маслом, поскольку у самих не нашлось.

– Иди-ка сюда, сестрица, – подозвал ее Борис.

Маша испуганно ахнула, но подошла послушно, как всякое забитое и безвольное существо.

– Чего тебе? – спросила она полушепотом.

– Порадуйся, я теперь с вами жить буду!

Глаза у женщины округлились от ужаса, а Шалый между тем продолжал:

– Не боись, я теперь добрый. Денег Иркиных не осталось у вас?

Маша отрицательно помотала головой, но взгляд потупила – врать не умела нисколько. Бориска схватил ее за горло, потряс и хрипло проговорил:

– Ты давай не п…. мне тут! Знаешь, что я с Иркой проделал? Тоже, что ли, хочешь?

– Н-не хочу, – отозвалась Маша, заикаясь. – Перед-дала она мне т-тайком от матери. Т-только мало осталось.

– Мало, не мало, тащи все, что есть.

Женщина ринулась в сторону дома, но Шалый больно схватил ее за руку, развернул легко, как щепку, и пригрозил:

– Матери что ляпнешь – задушу и в болоте спрячу, поняла?

Маша хмыкнула что-то в ответ.

– Ловко ты с ними! – с восхищением прокомментировал рябой, когда жертва скрылась из виду.

Через пять минут она вынесла три тысячи с мелочью, отдала их брату в руки, спешно вернулась к себе, заперлась и разревелась – тихо-тихо, чтоб мать не услышала.

Шалый с рябым на все деньги закупились в Вешненском водкой, незаметно пронесли ее в дом под видом вещей и тем же вечером устроили попойку. Нализались до беспамятства, в лесу ведь об этом только и мечтали. Бориска на радостях расколошматил резную тумбочку в прихожей и всю ночь гонял собственную мать из комнаты в комнату, угрожая ей топором.

Поутру, когда они напились до изнеможения, старуха выгнала их на улицу да с тех пор предпочитала поддерживать борьбу сына с Радловым на расстоянии, и желательно на значительном.

Тогда-то пьянчуг и приметила Инна Колотова. Несмотря на холод, который затруднял ей дыхание, Инна добежала до зятя, и вместе они поехали к участковому. Но участковый этих посетителей с прошлого раза запомнил. Испугался, что опять придется кого-нибудь объявлять в бесплодный розыск, за который начальство по голове не погладит, да спешно умчался по несуществующим делам, чтобы никого не принимать.

Бориска со своим рябым товарищем не пропали. Их приютил тот самый спивающийся мужичок, который в стародавние времена пару раз с ними веселился, а недавно увидел покойников, выходящих с завода. Жена его, Ленка, против такого подселения протестовала, но мешок льняных семян резко ее переубедил.

Втроем они и пили до самой весны, не просыхая, вместе с хозяином нового обиталища. Ради смеха иногда выходили в селение побуянить, но не слишком, чтобы не потерять слабое расположение местных, которым они начали пользоваться после пожертвования говяжьей туши, или зажимали Ленку по углам. Впрочем, тоже не слишком настырно, чтоб и муж не приметил, и сама женщина не осерчала – идти-то было больше некуда, а в лесу им, кажется, не очень понравилось.

Заснеженный март минул без особых происшествий.

В апреле сошел лед с озера и ставков, и все поняли, что зима наконец отступила.

Глава сороковая. Медь на воде

Лука сидит в пустоте, слышит влажное дыхание внутри стен своего дома, или слышит собственное дыхание, только со стороны – он не знает. Угнетенный разум, на миг вырвавшийся наружу, вновь начинает тонуть, отторгать окружающую действительность, и вот уже Лука беспокойно озирается по сторонам, недоверчиво заглядывает в детский гробик и спрашивает, зачем-то вслух:

– Где бригадир? И… где ребенок?

Он уже не понимает, что сам же их и уничтожил. Голова болит, в голове разрыв – где-то в сердцевине, глубоко под макушкой. В этом разрыве застревают мысли, трепыхаются и бьются о стенки черепной коробки-западни, как пойманные бабочки, и не могут продолжить свой ход. И, так же, как бабочка в попытках высвободиться ломает крылья или теряет окраску, мысли теряют какие-то хвостики – то начало пропадет и сгинет безвозвратно, то конец.

Лука хватается за виски, пытаясь унять боль, и думает… о чем? Сплошь разрозненные клочья, мешанина из полуфраз и полуслов, и смысл не разобрать. Вот маленький Илюша, которого нет. У него серые глаза. Разве умер? Умер. Илья. Или я? Видимое – настоящее. Видимое – это настоящее? Или настоящее невидимо? Видимо-невидимо птиц. Их ловил кто-то. Кто-то с медными зрачками. Кто? А глаза у него серые. А глаза это зеркало…

– …души, – подсказывает надоедливый голос в голове и тут же умолкает под гнетом бессвязных идей и воспоминаний.

Податливая реальность отзывается на эти воспоминания, услужливо собирает крупицы воздуха воедино, и вот уж на дне колыбели лежит младенец с серыми глазками без зрачков, а через мгновение лежит мертвый Илья, весь какой-то скрюченный, с подогнутыми ногами, ибо тяжело ему поместиться в детском гробике. Лука жмурится. Тьма обступает со всех сторон. Во тьме тихо, только доносится какой-то мерный гул да ощущается запах гари. Лука помнит, что гарь бывает там, где горе, но дальше мысль не идет – бьется в конвульсиях, падает в разрыв внутри головы и пропадает.

Тяжелые веки ползут вверх, ясное зрение обращается чередой кривых зеркал, и по их влажной поверхности скользит отражение детских ручек. Это младенец извивается в деревянной колыбели. Глядит своими медяшками, молчит и улыбается. И опять счастлив Лука, и опять счастье-Лука. Лепит пташек на убой да радостно наблюдает за их гибелью. Пташки умирают без счета, одна за другой, одна за другой, отмечая ход никуда не идущего времени.