Лука сидел в самом темном углу, спасаясь от внешнего мира, а мир шел на Луку войной. Утратами и надгробиями нападал мир, выставляя перед собой фотографии покойных близких, и шептал ветром: «гляди, какое счастье мы для тебя приготовили!».
Лука обхватывал себя руками, тряс головой и истошно выл. Он хотел бы умереть, если б пребывал в здравом рассудке. Но сознание его некогда поломалось да рассыпалось на части, а теперь собралось воедино, только вот собралось как-то криво и косо, так что до сих пор не могло уловить разницу между сном и явью, между жизнью и смертью. А если нет никакой разницы между жизнью и смертью – не хочется ни жить, ни умирать.
По лицу обувщика, искореженному вымученной улыбкой, проскальзывает лунный свет, пробивающийся сквозь дым, смрад и оконное стекло. Лунный свет лезет в глаза, а глаза пустые – две стекляшки, облизанные тусклым мерцанием, спускающимся на землю с ночного неба.
Незаметно для себя Лука засыпает, не меняя положения тела, и видит собственный дом, каким он был двадцать с лишним лет назад. Та же комната. Стены только рябью подернуты, будто и не стены, а простыни. Полугодовалый Илюша надрывается криком в люльке – что-то опять не по его, а что именно, поди разбери. Анечка бегает вокруг, причитает, руками размахивает, отвлекая ребенка. А белье-то у нее неглаженое, рядышком лежит. И на кухне закипает что-то. Сплошные заботы.
Лука подходит к семье поближе, чтобы его заметили. Но жена продолжает суетиться по дому, и ребенок все еще чего-то требует истошным воплем.
– Анюта! – зовет обувщик.
– Ой, Лука! – она вскидывает руки, бросается его обнимать. – Что ж ты так давно к нам не приходил? Мы ведь ждем.
– Замотался совсем, ты уж прости, – Лука от счастья чуть не плачет.
– У нас тут столько произошло! Илюша вон лепечет что-то. Я, ты знаешь, раньше думала, дети говорят «агу». А наш себе какой-то «глам» выдумал и целый день его говорит. Может быть, это «мама», не знаю, – жена смеется нервозно, но радостно. – А теперь вот плачет что-то. А я уж не понимаю, что не так делаю. И кормила, и игрушку давала… язык даже показывала, представляешь? Нет. Плачет и плачет, – она беспомощно пожимает плечами и вдруг спрашивает: – Все же хорошо будет?
– Конечно, все будет хорошо, – отвечает Лука и крепче прижимает жену к себе.
Но она отстраняется, глядит настороженно, даже с испугом, и выдавливает из себя неожиданно хрипло:
– Зачем же ты врешь, Лука?
– Я не вру, хорошая моя, не вру, – клянется обувщик. Внутри у него все холодеет.
– Врешь. Ты ведь уже знаешь, что не уберег нас. Ни меня, ни сына. Почему же ты говоришь, что все будет хорошо?
Лука с силой втягивает в себя воздух, ноздри его расширяются, губы кривятся, а уголки глаз жжет. Наплывают сверху веки, и текут слезы.
– Анюта, – говорит он жалобным, упавшим голосом. – Я же тебя любил. И Илюшу любил, слышишь. Только поднимать его без тебя тяжело было. Плохой из меня отец получился.
– Отчего же мы умерли, если ты нас любил?
– Ну… зачем ты так? – Лука рыдает навзрыд и говорит, заикаясь. – Ну зачем, а?
– Вот видишь, – жена улыбается. – Плачешь. Значит, на месте твоя душа, никуда не улетала. Я всегда чувствовала, что ты нас любил. Ты только сам не забывай об этом.
Ребенок в люльке успокаивается и выдает свое «глам». А Лука слышит совсем другое. Лука слышит «мгла». Вздрагивает от страха и просыпается.
Перед ним стоит бригадир. Пытливо смотрит немигающим взглядом да молчит.
– Тебя нет. Ты в болоте утонул, я знаю.
– Меня-то, может, и нет, – отзывается бригадир. – Но задание от завода есть. Помнишь, я предупреждал?
– Мне все равно, – отвечает Лука и добавляет с безразличием: – Тебя нет.
Бригадир наклоняется к нему ближе и шепчет в самое ухо, испуская изо рта могильный холод, от которого кожа покрывается инеем:
– Так уж и все равно? Даже не взглянешь, что у завода внутри?
Обувщик закрывает глаза, пытаясь скрыться от назойливого гостя, ибо если ты видишь то, чего нет – значит, оно живо одним лишь твоим зрением. Но гость не исчезает. Лука все еще чувствует иней на своей щеке и слышит голос:
– Неужели ты хочешь, чтобы тебя тащили силком?
Голова начинает болеть. Тупая, ноющая боль стопорит мысли, в очередной раз обращая их стройное течение в неразборчивый хаос, и вновь опрокидывается время, и если когда-то шел дождь, то это – сейчас, и если когда-то не было дождя – то это сейчас, и удушливая пелена дыма обволакивает туловище, подхватывает его, заставляет подняться и сделать шаг.
Лука покорно выходит на улицу. Ночной холод кусает его за лицо и руки. Дома глядят исподлобья, а опустевшие участки между ними напоминают выжженные пепелища.
– Разве кто-то горел? – спрашивает Лука.
– Пока еще нет, – говорит бригадир и мрачно улыбается.
Озеро в темное время суток черным-черно, лишь по редким красноватым отблескам можно угадать, насколько загрязнена в нем вода. В воздухе стоит водяная взвесь, частицы ее садятся Луке на одежду, на волосы и на лицо, скапливаясь в итоге над верхней губой и бровями. Лука медленно облизывает губы и ощущает горечь.
Завод возвышается над селением бесформенной глыбой с тремя торчащими вверх отростками.
Завод гудит.
Лука подходит к нему один, не понимая, в какой момент бригадир пропал.
Автоматические двери плавно раздвигаются, и гул становится громче. Обувщик делает натуженный вдох, держит воздух в себе, как будто пытается надышаться перед смертью, затем резко выдыхает и входит внутрь. Двери за спиной захлопываются.
С клацающим звуком загорается слепящий свет под потолком, и Лука обнаруживает перед собой огромное пустое пространство с белыми стенами и темно-серым бетонным полом. В некоторых местах пол потрескался, и сквозь трещины угадывается какое-то равномерное движение, но что именно там двигается – не разобрать.
Пустое пространство растягивается на несколько десятков метров вперед. Вдали обувщик видит вертикальную трубу, а позади нее – прозрачную мембрану во всю стену, за которой стоят станки. Обувщик идет вперед и начинает угадывать детали. Труба тянется с самого верха, от крыши здания. Она поделена на поперечные сегменты и напоминает гортань великана. Некоторые сегменты сужаются и расширяются каждую минуту, испуская пар.
Пройти сквозь прозрачную мембрану, растянувшуюся за трубой, не удается, поскольку никакого входа нет.
Лука озирается по сторонам и сбоку видит узенькую лестницу, ведущую на площадку на уровне второго этажа. Эта площадка нависает над станками – вероятно, с нее должны следить за работой всех механизмов. Вокруг нее висит мягкая металлическая сетка. Перед лестницей установлено заграждение, но теперь оно открыто.
Лука поднимается наверх. Его обувь гулко стукается о железные ступени, и воздух рядом с ним наполняется звоном. Сама площадка в ширину не больше полутора метров, но очень длинная. По правую руку тянется череда дверей. Некоторые из них без подписей, на других прибиты таблички с указанием фамилий и должностей.
Обувщик прислушивается к своему неровному дыханию и продвигается вперед, осматривая каждую дверь. На третьей из них значится: «Гуревич, главный бухгалтер». Лука дергает ручку – заперто. На пятой опять висит табличка: «Виноградов, глава отдела внешних связей». На восьмой указано: «Артемьев, заместитель директора». Так Лука доходит до десятой, последней, двери, на которой серебряными буквами выведено: «Мелехин, директор».
Эта дверь чуть приоткрыта. Обувщик тянет ее на себя и видит тесный кабинет с желтыми стенами и большим дубовым столом у дальнего конца. За столом сидит какой-то человек в черном костюме. Он уткнулся в бумаги, и лица не видно.
– Мне сказали, для меня есть задание, – неуверенно произносит Лука.
Человек некоторое время сидит без движения, потом дергает своими белыми руками, как кукла, расправляется одним неуклюжим движением и устремляет в сторону посетителя неживой взгляд. Глаза у человека ссохшиеся, желтые да словно из воска вылепленные, зубы обнажены, а щеки и нос впали. Лука с ужасом понимает, что перед ним полуразложившийся мертвец в погребальном костюме.
– Вы гробовщик? – медным голосом интересуется мертвец, хотя его разваливающийся рот при этом не двигается.
– Я только для Илюши делал, – как в тумане, отвечает Лука и проходит дальше.
– Но делать умеете?
– Умею.
Обувщик дотрагивается до гладкой поверхности стола, наклоняется к мертвецу как можно ближе, но тот никак не реагирует – глядит восковыми огарками глаз в одну точку да только белыми ручками шевелит, и то как-то неряшливо и невпопад: пытается сжать пальцами лист бумаги, но пальцы не слушаются, бумага падает на пол.
Тут Лука замечает, что из спины трупа торчит тонкая металлическая труба, уходящая куда-то под потолок. В трубе есть прорези с обеих сторон, и именно оттуда идет голос.
– Нам нужны гробы, – доносится из прорезей.
– Сколько?
– Сколько сейчас человек в поселке? – голос становится механическим, начинает трещать и прерываться помехами, словно передача на радио.
– Тридцать три пташки кружат вокруг меня, – произносит обувщик, как зачарованный. – Значит, тридцать три человека. Очень многие уехали, – он выдерживает паузу, явно что-то высчитывая, и добавляет: – Со мной тридцать четыре.
Из трубки отвечают прерывисто и тихо, сквозь глухую рябь:
– Значит, вы сделаете тридцать четыре гроба.
– И себе тоже? – уточняет Лука, обливаясь холодным потом.
– И себе тоже. Как же мы вас обидим, – на той стороне кто-то гулко смеется, но смех почти сразу заглушается помехами.
Обувщик трясется от нервного напряжения и не смеет сдвинуться с места. Не двигается и мертвец, ведь он по-настоящему умер и управляется прикрепленной сзади металлической трубкой. Он – ширма для видимости живого собеседника.
– Кто ты такой? – спрашивает Лука, переборов страх.
Из прорезей долгое время доносится лишь белый шум, затем в нем начинают угадываться отдельные звуки. Звуки нарастают, складываются в невнятный ответ: