– А мне говорили, будто это ты, – робко заметил обувщик.
– Я? – Радлов замер, пораженный подобными обвинениями, а потом вдруг затрясся от безудержного хохота. – Ха! Чтобы я, значит, пошел доходягу какого-то в озере купать! Ой, насмешил!
– Думал, такие слухи и до тебя доходили в свое время, – Лука издал два коротких смешка, потом сделался серьезным и завершил свою мысль: – Нет, я ведь о другом. Не важно, кто убил, и убили ли вообще, или табличку ради шутки подсунули. Просто у нас никогда столько похорон в один год не происходило. Как началось оно после Ли… прости, не хотел напоминать.
– Ничего. Я и сам думал о том, что после смерти Лизы все наперекосяк пошло. Беда за бедой на наши головы. Но я, знаешь, скажу: на все Божья воля. Оно мне так спокойнее думать, что на все Божья воля.
– Все еще в церковь ходишь? – спросил Лука с разочарованием в голосе.
– Иногда. Реже стал ходить.
– Отчего так?
– Помнишь, я про послушника рассказывал? Ну, который не тлеет? В начале января книжку выпустили с его рассуждениями… как ее, бишь… открытия ли, рассказы ли святого Алексия. В храме раздавали, я и прочел за два вечера. Там все про пользу религии написано – это понятно. И пишет еще, мол, всех людей надо любить, даже врагов – тоже понятно, в Библии так и говорится, что нужно любить. А потом еще пишет, мол, врагов церкви любить нельзя… атеистов любить нельзя… и прочее. Так это получается что? Разве не люди они? Всех же надо возлюбить-то! – Радлов немного сбился, пощелкал пальцами, пытаясь поймать безвозвратно убегающую от него мысль, и сбивчиво продолжал: – Я же молюсь, правильно? А ты, значит, по всему атеист. И по книжке выходит – враг церкви. А разве ты мне враг? Нет, мы же с тобой друзья. То есть ерунда все это! И как-то… Бог-то, он, конечно… он, конечно… – тут Петр совсем потерял мысль и невпопад подытожил: – В общем, реже ходить стал.
– В книгах разное пишут, – рассеянно отозвался Лука, а потом, не зная, что еще сказать, сменил тему: – С Тамарой-то как? Наладилось все у вас?
– В некотором роде. Она же к матери уезжала на неделю, та ей мозги задурила окончательно! Вообще-то давно уезжала, в декабре еще… Матвей как раз приходил, когда я ее обратно ждал… короче, с тех пор живем, как соседи. В разных комнатах ночуем. Я ведь не сплю нормально, так ей спальню отдал, а сам на втором этаже мучаюсь. Так, по бытовым вопросам общаемся, не более.
– Послушай, сколько уже времени прошло?
– В смысле?
– В смысле – ты когда последний раз спал? Петь, ты себя добровольно в гроб вгоняешь, сейчас же все лечится! Чувствуешь-то себя как?
– Сносно. Бодрее даже стал, привык без сна обходиться. Только иной раз сон у меня наяву случается. Лежу на днях, и не засыпал, даже дрема не напала, и надо мной вдруг Лиза склоняется. Смотрит мне в лицо долго так, пристально, а потом говорит: «Плохо мне, папа». Я к ней по имени, а она отстраняется, кривится вся и злобно так кричать начинает: «А ты и не папа совсем! Ты мне никто!». Я вскакиваю, и вроде как не просыпался, то есть… словно наяву все. Но очевидно же, что сон! Получается, я не замечаю, как засыпаю и как просыпаюсь.
– Не боишься? На заводе ведь такими темпами можно и производство запороть, а у тебя сейчас, кроме оклада, других денег нет.
– Нет, там ничего нельзя испортить…
– Разве? Ты ведь управляющий, должен организовывать рабочих за станками.
– Вроде того, – неуверенно отозвался Петр и отвел взгляд в сторону.
– По-моему, это крайне ответственная должность. Сколько там под твоим началом человек трудится? Ну хоть примерно скажи.
– Да если честно, под моим началом никто и не трудится. У горнодобытчиков с месторождения свой бригадир, а на заводе… тоже кое-какие проблемы имеются.
– Это какие же?
Радлов поднялся со своего места, в глазах его, потонувших в глубине синюшного от бессонницы лица, загорелся безумный огонек. Он набрал воздуху в грудь, словно намеревался выложить какую-то заветную тайну, но потом как-то разом сник и устало произнес:
– Не поверишь ты мне, Лука, – после чего очень быстро засобирался домой.
У выхода, судорожно натягивая шубу, он остановился на секунду и, отвечая скорее на собственные мысли, чем на вопрос обувщика, обреченно прошептал:
– Нет. Не поверишь.
Глава девятнадцатая. Мертвец на заводе
До самого вечера Лука нервно расхаживал по дому, размышляя над словами Радлова. «В прошлом году он говорил, будто владельцы завода умерли, – думал обувщик. – Даже свидетельствами о смерти перед нами тряс. И ведь нисколько не боялся, что мы его за психа примем. И когда рассказывал свою нелепую историю про трубы – не боялся. Что же теперь? Настолько напуган? Или перестал мне доверять? Надо бы сходить на завод – авось, что и прояснится».
Но солнце уже утопало в красном зареве, а по пятам его следовала синяя ночь, откусывая все новые и новые куски небосвода, так что в тот день Лука остался дома. Побродил еще немного по пустым и неприбранным комнатам, дождался наступления темноты да лег спать. Собственно, он и не уснул даже, а стремительно провалился в глубокую затхлую яму, до краев набитую призраками минувшего дня и мягкой ватой, и там, в этой яме, сквозь вату и мельтешение призраков увидел толпу маленьких детей.
Лука внимательно их осматривает, в каждом замечает какой-нибудь страшный изъян – у одного ребенка лицо исполосовано шрамами, у другого поперек шеи тянется сизая борозда, как срез на дереве, у третьего бескровные губы с морским оттенком, и лица у всех такие сосредоточенные, такие печальные… словно их обидел кто.
Лука делает несколько шагов им навстречу, одергивает за рукав тощего мальчика с бороздой на шее и спрашивает, едва ворочая непослушным языком:
– Что с тобой?
Потом судорожно ощупывает запястье ребенка, не находя в нем пульса, трогает неприятно холодную кожу и тщетно пытается услышать дыхание. У Луки в голове дым, в голове у Луки суматоха бессвязных мыслей, которые снуют туда-сюда под черепушкой, подобно надоедливой мошкаре, бьются друг о друга, разлетаются и потому в слова и догадки не складываются. И бедный Лука упорно щупает холодную детскую ручку, глядит во все глаза на ссохшиеся губы мальчика и страшный след, опоясывающий горло сизой петлицей, а понять, что все это значит, не в силах.
– Что с тобой? – повторяет обувщик настойчивей. Где-то в сердцевине мозга уже рождается осознание и тянет за собой страх. Вот только пробиться сквозь дым оно никак не может, и Лука боится, до дрожи в коленях, до онемения пальцев рук боится, а чего именно – не знает.
– А ну-ка, догадайся, что со мной, – хрипло произносит мальчик. Другие дети смотрят пытливо и недоверчиво.
«Я знаю этот хрип», – думает обувщик. Ноги его медленно подкашиваются. «Я знаю этот хрип!»
– Догадался?
– Нет, нет, – лепечет Лука в ужасе и отворачивается, надеясь, что страшная картина, лишенная его внимания, рассыплется в прах и исчезнет.
Но она не исчезает, настаивая на своей реальности. Дети обходят несчастного со всех сторон, хватают за руки, пытаются куда-то утащить, кружат, кружат в безумном хороводе, лезут пленнику прямо в лицо, расцарапывают ему кожу, мерзко гогочут и гримасничают.
Лука с силой отталкивается ногами, выныривает из поглотившей его ямы и вскакивает со своей постели. От паники он почти задыхается, в мозгу словно образовалась ледышка, и от нее по всей коже головы паучками разбегаются мурашки.
Указательным пальцем дотрагивается до своего лба. Палец прилипает к поверхности, тут же отдергивается от нее против воли хозяина и прилипает вновь, и так по бесконечному кругу – руки трясутся. А лоб сальный, как у покойника, капли набухают на нем огромными волдырями, лопаются, стекают вниз, задерживаются на миг у изгиба брови и срываются на простыню, словно Лука сделался вдруг лягушкой и плачет через кожу, потому что глазами не умеет.
Одеяло, которым он укрывался, сбито у ног неряшливым комом.
За окном темно.
Ветер завывает, будто оркестр на похоронах, ему вторит унылый собачий лай. В комнате очень холодно – после беседы с Петром окно осталось открытым, и весь дом за ночь промерз.
Лука поднимается с кровати, идет в мастерскую. Окно распахнуто настежь, створки обледенели, снаружи пролетают редкие снежинки. Подоконник почему-то покрыт мелкими черными частицами, вроде угольной крошки, но Лука не обращает на них внимания – бессознательно смахивает на пол, оставляя размазанный след, с громким хлопком закрывает окно и без сил падает на первый попавшийся табурет. Там лежит пара сапог, уже отремонтированных. Под грузом человеческого тела сапоги сминаются, швы, аккуратно сделанные накануне, с треском рвутся, но встать на ноги Лука от усталости не может.
Краем глаза он замечает в дальнем углу нечто чужеродное (ребенок? птица?), но когда смотрит прямо – ничего там не находит, кроме зернистой предрассветной тьмы.
Утром Лука просыпается на том же самом месте – незаметно для себя он уснул сидя. Сапоги, оказавшиеся под ним, пришли в негодность и стали еще хуже, чем до ремонта – порванные и расплющенные голенища придется менять целиком.
По окну бьет тусклое февральское солнце. Запечатанное в шатающейся раме стекло запорошено снизу черной пылью – отчего бы это? Кислый запах так и не выветрился.
Лука умывается и заходит в комнату к сыну. Тот лежит на спине с закрытыми глазами и, кажется, спит. Отец гладит его по лицу, слушает размеренное дыхание и радуется тому, что болезнь миновала.
– Ты чего, папа? – спрашивает Илья, распахнув тонкие веки.
– Проверяю, не горячий ли ты.
– Я хорошо себя чувствую, не бойся.
– Да, – отзывается Лука задумчиво. – Я вижу. Только надо бы баню натопить, вон, ты в лихорадке пропотел весь.
– Может, мне лучше отдохнуть еще день? Слабость, не могу встать.
– Надо, – настаивает отец. – Болезнь на слабых нападает, так что раскисать нельзя. Я тебе сейчас принесу поесть, потом попробуй поспать еще немного. А вечером обмоешься, хорошо? – тут он замолкает на некоторое время, утопает в крупицах собственных мыслей, так что даже не слышит ответа. Затем делает глубокий, натуженный вдох, кашляет, изгоняя из себя прокисший воздух, и добавляет: – Не чувствуешь? Запах со вчера стоит, не могу понять, от чего.