Вскоре Петр ушел. По дороге домой он заглянул на кладбище, к Лизавете, и заодно решил поглядеть, как Лука обустроил могилы жены и сына. Все было прибрано и чисто, вот только никаких гвоздик не нашлось. Вместо них у каждого надгробия лежало по странному черному цветку. Один такой цветок Радлов поднял и с удивлением обнаружил, что он скручен из жестких грачиных перьев, которые до сих пор бесполезным прахом валялись в районе старого грачевника.
«Это что же… гвоздики?» – подумал Радлов и содрогнулся.
Глава тридцать шестая. Лука по эту сторону?
Вечером того же дня Лука мастерил гроб. Каркас в виде сужающегося ящика был готов еще накануне, оставалось нарастить борта до высоты полуметра, соорудить красивой формы крышку и пропитать всю конструкцию морилкой от влаги – все же земля сыровата, не хотелось, чтобы чье-то последнее пристанище сразу начало гнить.
Когда Лука принялся разбирать сваленные у стены доски, то обнаружил, что под них действительно переселилась небольшая колония рыжих муравьев. Вероятно, повылазили из под пола на запах свежей древесины. Бархатистой россыпью расползались они во все стороны, забирались на доски, прятались обратно в щели между половиц, один даже залез обувщику на руку. Прикосновение крошечных лапок вызвало неприятный озноб, по всему телу у Луки распространился навязчивый зуд. Лука невольно втянул голову в плечи, отчего неприятные ощущения только усилились, и стало казаться, словно под шею ему воткнули тоненькую, тоньше волоска даже, иголочку, и холодок от нее волнами забегал под ребрами.
Обувщик дернулся, прихлопнул незадачливого муравья, выдавив из крохотного туловища буро-серую капельку внутренностей, но остальных трогать не стал – то ли из жалости ко всему живому, то ли от неприязни ко всему мертвому.
Затем установил ящик посреди комнаты, положив его на днище, приладил по одной доске с каждого боку, снял с них угловые кромки да хорошенько, до гладкого состояния, обтесал.
Иногда во время работы у него плыло боковое зрение – там, где глаз выхватывал реальность по касательной, предметы подергивались, теряли свои очертания, а то вовсе принимали другие, так что вырванный из невнятного хаоса башмак вдруг уползал змейкой, а кусок стены в осыпавшейся штукатурке превращался в мутное озеро. Впрочем, эта рябь не слишком отвлекала, и обувщик успел закончить до наступления сумерек.
Оглядел получившийся гроб и вроде бы остался доволен, но въедливый чужеродный голос внутри головы вклинился в стройный ход мыслей и язвительно спросил:
– Не великоват?
«Доски дали полутораметровые, – подумал Лука. – Вроде бы как раз под рост. Нет-нет, должно быть в самый раз».
– Там же мальчик, – настаивал голос. – Совсем ребенок еще. С чего ты решил, будто утонул подросток?
«Мне так сказали, – мысленно ответил обувщик и, как бы убеждая самого себя, неуверенно повторил: – Мне же так сказали. Верно?». Фраза тут же переменилась, впитала в себя оттенок сомнения и прозвучала: «Верно ли мне сказали?».
– А никто тебе ничего не говорил. А гроб-то вышел слишком, слишком длинный, куда в него ребенка? Маленький нужен, размером с колыбель. Разве ты не догадался?
– Как же это я не догадался? – вторил Лука собственному внутреннему голосу. – Мне нельзя оплошать, нельзя, – на него накатила паника. – Без работы нельзя, я же Анечке обещал. Я Илюше обещал! А если решат, что я никуда не годен?
И он принялся судорожно разбирать гроб – выбил днище молотком, расклинил боковые стенки, отмерил от всех досок метр и стал методично их распиливать, стараясь нигде не скосить.
– Ой, много! Ой, много! – зудел мысленный спутник, заглушая все прочие думы.
Тогда Лука укоротил доски еще больше, оставив для продольных бортов сантиметров восемьдесят, для изголовья – сорок, а с той стороны, где должны были укладывать ноги – тридцать. Собрал ящичек заново, замазал щели, дрожащими руками проморил места распилов, так что вышло не слишком ровно.
А между тем в комнату сквозь окно проникла темнота, разрослась до размеров бездонной ямы и поглотила окружающую обстановку. И Лука увидел, как на дне получившегося гробика что-то шевелится, но что именно – так и не понял. Словно воздух склеился какими-то мелкими крупицами, и эти крупицы отчаянно пытались сложиться в нечто цельное, да не могли.
Обувщик бросился на кухню, отыскал в шкафчике пузырек с таблетками, но из-за охватившей его лихорадки все рассыпал и не сумел в темноте найти. Шарил по полу, но натыкался лишь на горсти колючего песка.
– Чего же ты так боишься? – прорываясь сквозь мельтешащий рой мыслей, вопрошает надоедливый спутник внутри головы, а потом вдруг начинает старую песню, и вопрос его звучит язвительно, звучит страшно и угрожающе: – Что у тебя в гла…
– Хватит! – злобно срывается Лука и плачет. Потом добавляет тише, опасаясь, что зернистая тьма, спрятавшаяся у днища гроба, услышит его и придет: – Хватит. Во мне ничего и никого не осталось. Илья умер, и во мне – пустота.
– Так ведь свято место пусто не бывает, – внутри головы кто-то начинает хихикать. Лука слышит этот смех, Лука чувствует, как его собственные уголки рта ползут кверху, щеки надуваются, а горло клокочет. Только он не понимает, что сам же и смеется, и оттого забивается в угол.
В углу он безвылазно сидит два часа, скрываясь от прожорливой ночи, после чего робко возвращается в мастерскую, склоняется над своим горестным творением и усиленно пытается разглядеть, кто же затаился на дне ящика. Но пелена реальности еще не разъезжается по швам, и Лука видит лишь неясные детали – большой глаз с расширенным зрачком внутри, стального цвета; до боли знакомые, но не узнанные очертания скошенного подбородка; прядь человеческих волос. Все это мельтешит, то и дело исчезает, и обувщик остается в неведении относительно облика ночного гостя.
А с рассветом Лука немного приходит в чувства. Находит на кухне таблетку, стряхивает с нее пыль и проглатывает, не запивая. Затем взваливает себе на спину крошечный гробик и отправляется к причалу.
Снаружи холодно, лужи и ставки подернуты первыми заморозками. Белесая трава втягивается в землю, как шерсть закоченевшего животного. Горные хребты раскалывают небо поперек, образуя рваную и красную от рассвета линию горизонта. Трубы завода монотонно гудят, выбрасывая в расколотое небо столпы дыма.
Лука слышит хруст землицы под ногами, слышит натуженный шепот внутри головы: «Они поймут, они поймут, что ты снова видишь», однако старается не обращать на него внимания – в первую очередь именно для того, что никто не догадался о возвращении приступов.
Хмурый и молчаливый лодочник доставляет его в Вешненское, и вот уж Лука шагает по тесным улочкам в сторону ритуальной конторки. По глазной поверхности скользят аккуратные двухэтажные дома, каждый из них поначалу настырно лезет в глубину зрачка, затем уплывает в сторону и, наконец, рассыпается сажей, оставаясь где-то вне поля зрения.
В конторке пожилой гробовщик долго рассматривает принесенный ящичек, как бы в недоумении, потом спрашивает недовольным тоном:
– Почему такой маленький?
– Да как же? – дрожащим от волнения голосом произносит Лука. – Для мальчика же, который утонул.
Гробовщик ухмыляется и терпеливо поясняет:
– Я не говорил «мальчик». Я говорил «как мальчик». Наш местный пьянчуга решил после попойки реку переплыть, не сумел и захлебнулся. Карлушка его звали – знаешь, за что? Потому что росту в нем было метр сорок – карликом, то бишь, дразнили. Он с горя и пил. А ты… тьфу, только материал хороший попортил! Иди отсель подобру-поздорову.
Откуда-то из угла выскакивает подмастерье и замечает, прикрывая рот ладонью (только Лука все равно слышит его):
– Сделано-то хорошо, размер не тот. Руки откуда надо растут! Может, возьмем, а за ошибку вычтем с первой зарплаты?
– Рот не разевай, когда не просят! – осаживает его гробовщик, потом добавляет почти беззвучно, одними губами: – Он же помешанный, – и, уже обращаясь к Луке: – Чего встал?
– Так что… не подойдет, получается? – Лука стоит жалкий и растерянный и чуть не плачет от горя.
– Получается, нет.
– А можно мне… забрать?
– Гроб-то? – уточняет гробовщик. – Да на кой он тебе? Вот чудак-человек! Ладно уж, хочешь – бери, все равно доски попортил.
Лука закидывает гроб обратно себе на плечи и идет в сторону реки, сгорбленный да отчего-то жутко несчастный. А по глазам скользят те же домики, в обратном порядке – воскресают из небытия, простирающегося вне поля зрения, на краткий миг, чтобы затем вновь исчезнуть.
Усаживаясь в лодку, обувщик сильно ранит внутреннюю сторону ладони и с безразличием наблюдает, как у него по руке растекается бордовый кровоподтек.
– Занозил, кажется, – говорит он.
– Всякое бывает, – меланхолично замечает лодочник и отплывает от берега. Весла ударяются о поверхность воды с хлестким звуком и рождают мириады брызг, серебром переливающихся в солнечном свете.
– Вообще-то себя надо беречь, – продолжает лодочник. – Борт вон грязный, смотрите, чтоб заражения крови не было.
– Да небольшая ранка-то, не страшно.
– Вам лучше знать, – лодочник издает протяжный вздох и повторяет, невозможно растягивая слова: – Да, себя надо беречь. Для других людей хотя бы. У вас семья есть?
– Есть, – уверенно отзывается Лука и начинает часто-часто кивать, как бы убеждая в этом собственный рассудок. – Сын есть. Илюша. Он вроде как умер… но я думаю, что не умер. У него, знаете, в детстве глаза были такие… со стальным отливом. Загляденье просто! И подбородок сразу как у меня, с младенчества еще, представляете!
– Хорошо, что не умер. Детей надо беречь. У меня жена с дочкой в городе. Дочка извелась вся по мне, скучает очень. Да я уж до них вряд ли выберусь.
– Работы много? – уточняет обувщик, раскачиваясь в такт движения волн.
– Вроде и немного, а никто не отпустит.
Пораненная ладонь страшно ноет. Лука смотрит на нее и видит, как из-под содранной кожи лениво выползают капельки крови.