Красные петухи — страница 15 из 84

кружили, запели разноголосо вихревые непроглядные метели.

Зима всегда несла натруженным крестьянским рукам заслуженный, желанный отдых. Не праздное безделье, от которого, по мужицкому присловью, «мухи мрут», а некоторое послабленье зачугуневшим в работе мышцам. С осени по деревням и селам гремели копыта свадебных поездов. Никола, рождество, крещение, масленица… Да разве перечислишь все зимние праздники, а что ни праздник, то гульбища, веселые песни, гармоники и пляс, катания на лошадях и на салазках с гор, ледяные карусели и прочие забавы и веселья, в которых участвовали и стар и млад и от которых приятно кружилась голова, легчало на сердце, а жизнь казалась нарядней и ласковей, чем на самом деле. Были еще долгие зимние посиделки с гармошкой да припевками, с перемигиванием, перешептыванием, где незаметно для чужого глазу, ровно бы играючи, можно было на коленях у милого посидеть, ненароком любимую обнять, потискать ее, поцеловать в темных сенцах. Были святки с ворожбой да гаданиями, с ряжеными, что горластой оравой метались по сонному селу, врывались в избы, потешали, веселили мужиков и баб и не уходили до тех пор, пока не откупались от них угощением. Бывало, редкий зимний вечер не прозвенит над сонными заснеженными улицами голосистая тальянка или тульская двухрядка, под которую, не щадя голосов, пели девки, ревели парни. Умели в праздники погулять сибиряки. Умели и любили, «Пей, гуляй — однова живем…»

Все это вроде бы совсем недавно было и в Челноково. Было, да быльем поросло. И теперь собирались парни с девками на вечерки, и теперь прогуливались с гармоникой по селу. Только пели не по-прежнему громко, плясали не по-прежнему лихо, веселились с оглядкой, все время настороже, все время чего-то ожидая. А после того как сожгли продотрядчиков, и вовсе притихло Челноково, вроде занедужило — всерьез и надолго. Даже комсомольский кружок самодеятельности развалился, и сколько ни уговаривала Ярославна Нахратова своих кружковцев, не могла их собрать ни на спевку, ни на репетицию.

Особенно тревожно стало на селе с того дня, как дошла до челноковцев весть о непонятном, прямо-таки чудодейственном спасении Катерины Пряхиной. «Теперь жди беды», — говорили старики. И ждали. Спали некрепко, кошачьим сном, на каждый поскрип полозьев, на каждое лошадиное ржанье вскакивали, выглядывали из-за занавесок, прислушивались. Подымались до свету, кое-как, наспех делали по хозяйству самое неотложное и тянулись за ворота, к людям: на миру-то ведь и смерть красна. Целые дни толпились в волисполкоме, ловили обрывки разговоров, заводили беседы с милиционером либо писарем, надеясь, что те проболтаются и выскажут что-нибудь важное. Под вечер, истомившись от неведения, мужики сбивались гуртом и шли к Онуфрию Карасулину.

Башковитым слыл челноковский партийный секретарь. На войне три Георгия получил, до офицера дослужился. Потом большевиком сделался, царя с престола спихивал. С Лениным ручкался. И прежде льнули мужики к Онуфрию: «растолкуй, как эту гумагу понимать», «присоветуй, как быть», «посмотри, ладно ль прошенье изделали…». Никогда не отмахивался Онуфрий от подобных просьб, даже если проситель был и не из Челноковской волости. А после того памятного дня, когда не побоялся Онуфрий заступиться за мужиков, схлестнувшись на глазах у всего села с потерявшим самообладание Пикиным, и вовсе непререкаем стал авторитет Карасулина. Даже самые зажиточные челноковцы и те первыми скидывали шапку перед Онуфрием, здороваясь с ним не абы как, сквозь зубы, как и здоровается всегда богатый с бедным, а громко, отчетливо выговаривая имя и отчество партийного секретаря.

Вот только в семье Карасулина после стычки с Пикиным совсем неспокойно стало. Посуровела ликом всегда улыбчивая, словоохотливая хозяйка дома — Аграфена. Стала от дверного скрипу вздрагивать, по ночам просыпаться.

Семнадцать лет минуло с тех пор, а все еще не угасла молва о том, как Онуфрий увел Аграфену убегом из родного гнезда. Была Аграфена единственной дочерью богатого яровского скототорговца Фаддея Боровикова, жила в достатке и в неге, окончила женскую прогимназию, слыла самой богатой невестой Яровска. Где столкнулись их стежки — никто не ведал, но на другой день после торжественной и пышной помолвки с сыном яровского уездного исправника Томилина похитил ее Онуфрий.

Боровиков с двумя работниками кинулся по следу беглянки, да воротился ни с чем. Проклял Аграфену, отказал ей в наследстве и за семнадцать лет ни разу не встретился ни с дочерью, ни с зятем, ни с одним из четверых внуков. Сам не встретился и жене запретил. И хотя Марфа Боровикова слыла характерной женщиной, однако мужу покорилась и только изредка тайком встречалась с Аграфеной на подворье своей сестры да два раза в год под великие праздники посылала с верным человеком гостинца челноковским внукам. Но когда в девятнадцатом колчаковцы решили под корень извести семью неуловимого партизанского командира Онуфрия Карасулина, а гнездо его выжечь дотла, Марфа не только засыпала дорогими подарками начальника контрразведки Мишеля Доливо, но и заставила мужа, бывшего тогда яровским городским головой, заступиться и спасти Аграфену с детьми от верной гибели, а их хозяйство от полного разорения. Вряд ли сделал бы это Фаддей Боровиков, если бы не был уверен, что ненавистный зятюшка больше не покажется в здешних краях и песенка его спета навсегда.

А получилось наоборот. Закопав в укромном месте золотишко, порассовав по дальним и ближним родственникам наиболее ценное имущество, Фаддей бежал из Яровска вместе с отступающими колчаковцами. С тех пор о нем ни слуху ни духу. Бесследно затерялась в людском грозном водовороте и Марфа Боровикова.

А ранней весной двадцатого года, отпетая и оплаканная дочерью, Марфа нежданно объявилась в Челноково. В черной юбке до пят, в черном бархатном жакете, в черном полушалке, повязанном по самые глаза, с небольшим узелком в руках появилась она у ворот карасулинского дома.

— Примешь ли, зятек? — спросила от порога голосом, в котором не было ни смирения, ни раскаяния, а скорее вызов.

Онуфрий кинул окурок в горловину пылающей русской печи, подле которой застыла потрясенная Аграфена, и без колебаний, спокойно, будто нимало не удивился появлению тещи, проговорил:

— Проходи, как раз на пироги угадала. — И ушел, оставив женщин наедине выплакаться, выговориться.

Позже от жены Онуфрий узнал, что, как только Яровск заняли красные и все боровиковское имущество было конфисковано (в двухэтажном доме разместился уисполком), Марфа, завернув в узелок несколько платьев да икону, которой ее под венцом благословляла мать, ушла с родного двора. Пожила-пожила у знакомой игуменьи в Северском монастыре, да заскучала по родным и объявилась в Челноково, как летний снег на голову пала.

— Боится она, — шептала ночью Аграфена в круглое хрящеватое ухо мужа, а сама жалась к нему упругим горячим телом. — Из-за тебя страшится.

— Бог не выдаст — свинья не съест, — отшутился Онуфрий.

— Ой, Онуфрий. У меня тоже со страху сердце щемит. Придерутся к тебе за мать, припомнят все дерзости твои…

— В кого ты у меня такая трусливая? — спросил Онуфрий, широкой шершавой ладонью ласково оглаживая волосы жены.

— В тебя, — жарко дохнула Аграфена и ткнулась губами в мужнину шею…

С той поры Марфа осела в семье Карасулина. Крепка и сильна была пятидесятилетняя Марфа. Телом бела. На тугих щеках румянец — любая девка позавидует. Осанка — гордая, походка — величавая.

Не любила Марфа крестьянский труд, зато отменно владела искусством шить да вышивать, и скоро модницы со всей округи протоптали стежку к карасулинскому крыльцу, завалили Марфу заказами. Старшая дочь Онуфрия, пятнадцатилетняя Лена, вызвалась помогать бабке рукодельничать и так пристрастилась к делу, что незаметно сама стала мастерицей.

Вскоре после стычки Карасулина с Пикиным кто-то настрочил письмо в губком партии: крестьяне-де возмущены действиями волостного партийного секретаря, который пригрел жену колчаковского карателя Боровикова. Письмо было составлено опытной рукой — что ни строчка, то заноза мнительному начальству. Не иначе, мол, Марфа — связная между Онуфрием и притаившимся где-то недалеко Фаддеем Боровиковым. И еще неизвестно, кому служил Карасулин — колчаковцам либо красным: почему-то беляки не тронули ни его хозяйство, ни семью, тогда как семьи других коммунистов пострадали. Под видом заказчиков ходят к Марфе Боровиковой подозрительные люди. И не случайно умчался Онуфрий за сеном в ту ночь, когда сожгли продотрядовцев, неспроста на виду у всего села надерзил губпродкомиссару, защищая от возмездия врагов революции и Советской власти. Не постарайся Карасулин, не свезли бы мужики разграбленное зерно за ночь, не спаслись бы от заслуженной кары челноковские кулаки вместе с провокатором попом Флегонтом… Письмо заканчивалось советом присмотреться к Карасулину и не дать ему сгубить волостную партячейку. Адресовалось послание лично Аггеевскому.

2

Ответственному, или первому, секретарю Северского губкома РКП(б) Савелию Павловичу Аггеевскому еще и двадцати пяти не исполнилось. Прежде таких зелеными называли, говорили, что у них «молоко на губах не обсохло», а этот уже два года откомандовал конармейским полком, был начальником агитпропа армии, дважды ранен, слыл лихим рубакой и твердокаменным большевиком. Одиннадцатый месяц доходит, как он руководит Северской губернской партийной организацией.

Узкоплечий, тонкий в талии, верткий и непоседливый, Аггеевский не любил кабинетных дел. Митинги, сходки, собрания, речи, словесные перепалки — вот его любимая стихия.

Когда Пикин доложил Аггеевскому о челноковских событиях, Савелий Павлович вскипел, сказанул несколько хлестких, обидных фраз о Чижикове, пожурил губпродкомиссара за то, что не настоял на своем, и тут же распорядился по телефону секретарю Яровского укома партии Гирину собрать коммунистов Челноковской волости и с позором изгнать Карасулина из партии, как двурушника и провокатора.

Северская губерния была огромна — от Ледовитого океана до казахских степей. Леса в ней обильны и дремучи. Реки не мерены, озера не считаны, болота не хожены. Ни дорог путных, ни связи. На два миллиона крестьянских душ шеститысячная горстка коммунистов, половина из коих и расписаться- то не умеют. И эта горстка должна была сдержать волну мелкобуржуазной стихии, образумить, убедить, повести за собой обозленного продразверсткой, распаленного кулацко-эсеровской агитацией своенравного сибирского мужика.