Красные петухи — страница 18 из 84

— Сюда идет. Тятю арестовывать. Кориков говорил…

Испуг выбелил круглые щеки Аграфены, расширил и без того большие, иконописной красоты и кротости глаза. Комкая длинными пальцами концы черного головного платка, женщина заметалась по комнате.

— О господи! Так и знала. Это тебе за Пикина, за Аггеевского…

— Перестань! — строго прикрикнула на дочь Марфа, поджав тонкие губы и нахмурясь. — Ступай в горницу, Лена. А ты, Агаша, испей водицы и становись к печке. Попотчуешь дорогого гостенька свежими шанежками.

В дверь громко постучали.

— Входи! — крикнул Онуфрий, подсучивая дратву.

Вошел Чижиков. Кинул на лавку рукавицы, снял шапку.

— Доброго здоровья, хозяева.

— Здравствуй, коль не шутишь, — неторопливо откликнулся Онуфрий, поднимаясь навстречу. Подошел, пожал руку. — Разболокайся. Дрова не покупные. Сейчас шанег хозяйка напечет, почаевничаем.

— Вот это кстати. Промерз и голоден, как бездомная собака.

Онуфрий испытующе вглядывался в лицо гостя, встретился глазами с его жестким, пронизывающим взглядом, спросил:

— Пришел арестовать меня?

— Значит, грешок за собой чуешь? — Чижиков старательно пригладил ладонями светлый ершик на голове, сощурил в улыбке холодные серые глаза. — Выкладывай как на исповеди.

— Все хотят исповедывать, а каяться некому. Познакомься-ко вот пока с моей хозяйкой. Груня, покажись гостю.

Бледная Аграфена вышла из-за ситцевой занавески, поклонилась Чижикову.

— Слышал о вас много доброго. Говорят, полсела у вас грамоте выучилось. И дом вроде народной библиотеки…

— Что вы, — зарумянилась смущенная и польщенная Аграфена. — Библиотеку бы в селе открыть. А то на все Челноково, кроме нас да отца Флегонта, ни у кого и книги не сыщешь, разве что Евангелие.

— Крепко в бога-то верят?

— По-разному. Кто разумом, кто привычкой. Худо человеку без веры: не на что опереться… Сгорит моя стряпня. — И нырнула за занавеску.

— Грамотная у тебя хозяйка.

— По нашим понятиям, даже шибко грамотная, — не без довольства согласился Онуфрий.

— Вот бы ее заведовать женотделом при волисполкоме.

— И не думай, — сразу отрубил Онуфрий. — Сам угодил как кур во щи, да еще бабу туда же…

— Что-то я тебя не пойму, — насторожился Чижиков.

— Чего непонятного? Так разжевано, грудной младенец сглотнет, не подавится… Да ты садись, не в церкви. — Подождал, пока гость усядется, сел напротив. — Значит, не видать по мне, что во мне? Тогда слушай. Заблудился я… На войне был — точно знал, где свои, где чужие, кого бить, кого оборонять. Зимний брал — все яснехонько было: буржуев свергать, большевиков ставить. С Колчаком дрался — никаких сомненьев. Свои с чужими отродясь не путались. Теперь вроде бы жизнь в берега вошла, а ни хрена не разберу. Замахиваюсь на чужого — бью своего. Сею правду — кривда растет. Тогда с Пикиным сцепились. Мог ведь он меня и в расход, рука б не дрогнула… Нам бы с им в оберуч, а он за наганом. И секретарь губкома к врагам меня определил. Либо я как слепой возле огорода, либо их замотало. Убей — не пойму…

Хозяйка поставила на стол сверкающий пыхтящий самовар, тарелки с солеными груздями, квашеной капустой, моченой брусникой, подала на сковороде стреляющую, брызгающую расплавленным жиром яичницу с салом, а сама опять к печке шаньги печь.

— Давай, Гордей Артемыч, — пригласил хозяин, — ты, бают, кузнецом был, а я с мальства землепашец. Кузнецу без хлебушка, что пахарю без лемеха. Оттого серп-то и прикипел к молоту… Со свиданьицем.

И вот уже на столе горка ароматных румяных и пышных шанег с творогом и морковью, пирожков с груздями, обливных сдобных сметанников.

— Кушайте, Гордей Артемович, не поморгуйте, как у нас говорят…

Шаньги удались на славу, Чижиков ел и нахваливал, Потом вынул кисет.

— Попробуй нашего, — предложил Онуфрий, распуская горловину кожаного мешочка. — Редчайший самосад, с приправой. Дух сладкий, а крепость — конь с одной затяжки кверху копытами.

— Хорош табачок, — закурив, похвалил гость, — весь в хозяина, сразу наотмашь и наповал.

— Так уж отцом приучен ходить в дверь.

— Хороша выучка. Прямо завсегда короче.

— Коротка пряма дорожка, а идти по ней трудней.

— Легкого пути ищешь? — Чижиков прицелился взглядом в раскрасневшееся крупное, будто из бронзы отлитое, лицо хозяина.

— Легкого не ищу, трудного не хочу, — неожиданно засмеялся тот. — Не пытай меня, Артемыч, я пытаный. Я от бабушки ушел и от дедушки ушел, а вот из губчека, говорят, не воротишься.

Чижиков засмеялся. Ему нравилась Онуфриева манера говорить. Снаружи вроде мягко и шутейно, а изнутри — прицельно, остро и откровенно. Помолчал, пуская дым, и, посерьезнев, спросил:

— Разверстку выполнили?

— По зерну дотянули было, так еще накинули. Сгребли недобор со всей волости и на наши плечи. Теперича нами любую дырку затыкай. Рыло в пуху — не мяукай.

— А остальные?

— Наихуже с мясной. Время для забоя не подходящее: коровы стельные, телята маленькие. Помешкать бы чуток, так Пикин удила закусил, ни в какую.

— Что в селе думают?

— Что думают, то и поют. — Заметил недоумение на лице Чижикова, снял с гвоздика балалайку, шаркнул по струнам и, приглушив голос, пропел:

На осине, на вершине

Голубок качается.

Собирайте, мужики,

В разверстку масло, яйца.

— Это только листики, вот цветочки:

Хлеба ныне уродились,

Песни пели по селу.

Продотрядчики явились,

Все амбары — под метлу.

Белолицая Аграфена, скомкав передник, смотрела на мужа с откровенным ужасом и мольбой. Онуфрий ободряюще подмигнул ей, кинул звенькнувшую балалайку на лавку. Принялся сворачивать папиросу.

— Это кто ж такое сочиняет? — нахмурился Чижиков. — Уж не та ли, что тогда…

— Маремьяна-то? Не-е… Поозоровать, верно, любит. А это — кулацких рук дело, за версту видать.

— Сволочи, — глухо выговорил Чижиков. — Кумекают, какой корень рубить, чтоб дерево повалилось.

— То-то и оно, — Онуфрий повернулся к жене. — Дай-ка, Груня, уголек. — Прикурил от раскаленного угля, несколько раз затянулся. — Сочиняют — еще полбеды, петь начинают мужики под ту дуду — вот это похужей. Поднапортил нам Пикин…

— Что ты все на Пикина валишь? Сам-то разве не понимаешь, кому и зачем нужна продразверстка? Ленин скрепя сердце подписал о ней декрет. За семь лет войны да разрухи нас как липку ободрало, ветерком качает. А тут неурожай. В Поволжье с голодухи мертвяков едят. В Питере детишки пухнут. Не одолеем голод — революции и Советской власти конец. Это тебе понятно? Конец. Где сейчас хлеб взять, окромя Сибири? Негде. Надо бы не задарма брать, а чем платить? Где выход? Чего молчишь? Твоя власть к тебе за советом обращается, а ты в молчанку играешь…

— Тут не до игры, язви тебя. Нюхни. Кровушкой пахнет. И впрямь, верно, нет другого ходу, раз Ленин таку бумагу подписал. Только и в дверь по-разному войти можно. То ль хозяином, то ль гостем, то ль прохожим. Перво-наперво надо, чтоб на сходах сами питерцы да волжане так рассказали мужикам, особливо бабам, об этом голоде, чтоб слеза прошибла, чтоб никакого сомнения. — Онуфрий жадно глотнул остывшего чаю, расстегнул верхнюю пуговицу косоворотки, потер ладонью треугольник обнажившейся груди. — И не шарьте вы своими паклями по мужицким закромам, не хозяйничайте на его подворье. Знаешь ведь сам, чего в деревнях делается… С уваженьем, с терпеньем надо к мужику!..

— Ты этим словечком не играй. Мужик только на поглядку одинаков, а колупни его! Маркел Зырянов и Гришка Чепишкин оба мужики…

— Нет. Гришка Чепишкин не мужик. Дерьмо. Кто позже просыпается, ране ложится? Гришка. Чья пашня с огрехами, прокос с петухами? Гришки. Топорище себе изладить не умеет. Мужик! Я б такого в батраки с приплатой не взял. На ем даже комары засыпают. Советская власть на работящего мужика должна опираться…

Чижиков слушал, размеренно пристукивая по столу костяшками пальцев, и чем дальше развивал свою мысль Онуфрий, тем больше мрачнел председатель губчека. Серые глаза его потемнели, сузились. Чувствовалось: он с трудом сдерживается, чтобы не перебить Карасулина, И едва тот договорил, как Чижиков сразу ринулся в атаку.

— Знаешь, чьи это песенки? Знаешь или нет? — наседал он на Онуфрия. — Кулак— труженик, бедняк — лодырь. Это Маркела Зырянова припевка и таких, как он, мироедов. Слышал, сколько в России безлошадных мужиков? Думаешь, от хорошей жизни идут они за кусок хлеба батрачить на кулачье…

— Помешкай, — резко перебил Онуфрий и даже кулаком по столу пристукнул. — С чужого голосу поешь. Мужицкой жизни не нюхал, Сибири не знаешь, а так рубишь — одни щепки от лесины остаются. Ежели у мужика башка тверезая и руки работящие, не прощелыга он, то в Сибири завсегда себя и семью прокормит. По себе сужу. Один на шесть ртов роблю. Всяко бывало. Но побирушничать, шапку ломать… — Сложил огромную фигу, потряс ею над столом. — Земля у нас плодовита, что хошь родит. Сенов хватает. Лес под рукой. Рыбу в реках пригоршнями черпай. Орехи, ягоды, грибы, дичь всякая. Помене спи да помене бражничай — будешь и с хлебом, и с табаком. Только болезнь либо беда какая — мор там на скотину иль пожар — могут согнуть мужика. И то не навовсе. Глянь-ко на Зоркальцевых. Отец однорукий, сын одноногий, а живут куда как справно, голову ни перед кем не клонят. Это — настоящие мужики. Сибирская косточка!

— Значит, у вас ни кулаков, ни середняков, только работящие либо ленивые?..

Широченной ладонищей Онуфрий прикрыл вздрагивающую руку Чижикова, легонько жамкнул ее. Пододвинул свой кисет. Медленно свернул самокрутку, старательно наслюнявил край, аккуратно склеил.

— И слепому видно: мужик не под одну гребенку стрижен. Есть одни руки на шесть ртов, а есть шесть рук на один рот. У Маркела Зырянова до прошлого года боле восьмидесяти коров было, а овец, свиней и прочей живности — не сосчитать. Своя маслобойка. До десятка работников в сезон держивал. А Максим Щукин? Чуть разве послабее будет. Но большинство наших мужиков сами себя кормят. Не бедуют, но и не жируют. В твердом достатке живут, а достаток тот вот здесь произрастает. — Кинул руки на стол ладонями вверх. Огромные, задубелые, темно-коричневые ладони иссечены глубокими морщинами, заляпаны бляшками сухих мозолей. Чем- то, непонятно чем, эти ладони показались Чижикову схожими с пашней, и он никак не мог отвести от них взгляда, пока Онуфрий не перевернул руки и не стиснул пальцы в громадные гиреподобные кулачищи. — Тут и богатство, и сила крестьянина. А богатеев и мироедов с трудягами мы сами поравняли, сами сбили их в един гурт. Почитай-ка приказы губпродкомиссара иль Яровского упродкома. Говорим, что деревня, мол, неодинакова, в ей богатеи и бедняки, а грозимся всем сряду, без разбору. Изъять