весь хлеб, дополнительное задание на все хозяйства, заложников со всей деревни. — Сокрушенно покачал головой, досадливо акнул, отмахнулся. — Большинство в Челноково, да и вокруг, — крепкие середняки. Стоящие хозяева. С ими дружить надо, а мы… Хорошо, что наш мужик Ленину да Советской власти верит, а то давно б… Но ежели мы и дале так будем… Удумали вот каким-то штурмом в десять ден разверстку доконать по хлебу. Ленин дал срок до марта, а мы наперед батьки скачем. И не хотим растолковать мужику, с чего заспешили. А недруги наши ему уже про тот штурм листовочку подкинули. Как тебе это глянется? Вот над чем голову сломай, а думай. Да живехонько, чтоб успеть наперед жизни забежать, а не под хвост ей засматривать. — Возвысил голос: — Не гоните разверстку! Уберите погонял из деревни. Заместо их — агитаторов сюда. Дайте поостыть мужику, разобраться, что к чему. И не принижайте в ем хозяина. Умейте просить. Вот мой сказ. Теперь— руби! — И нагнул тяжелую большую голову, будто подставляя ее под секиру.
С механической размеренностью Чижиков жевал сметанник, не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Ему необходимо было что-то делать, иначе бы он не усидел, не смолчал. Его уже не раз подмывало вскочить, пробежаться по комнате, дать выход подкатившему к горлу волнению, но он хоть и с трудом, а пересиливал, сдерживал себя. Когда же Онуфрий умолк и можно было и нужно было говорить, Чижиков растерял и слова, и мысли. Он понимал: надо обязательно и решительно высказаться, подвести черту этому важному разговору. Но что сказать? Ведь он, Чижиков, член президиума губкома и разделяет ответственность за все его действия и решения… И чтобы как-то продолжить разговор, Чижиков спросил:
— Скажи, Онуфрий Лукич, это правда, что ты разговаривал с Лениным?
— Было.
— О чем?
— Спросил он меня: кто да откудова. Узнал, что из мужиков, из Сибири, шибко обрадовался. Это, грит, хорошо, сибирский мужик за Советскую власть пошел. Он ить самый сытый и крепкий во всей державе. Помещиков не знавал, жил вольготно. Так прямо и высказался. Потом, само собой, поговорили о кулаках, о середняках. Кулака-то Ленин окрестил самым заядлым врагом. Никаких перемириев с им быть не могет, его только давить. Зато, грит, середняк навроде камыша на ветру: то налево, то направо его колыхает. Сегодня за нас, завтра супротив. Половинка к нам лепится, другая от нас отстает. Надо удержать его подле себя. Это чертовски… — так он сказал, — чертовски трудно сделать будет сибирским большевикам… Тут подошел какой-то матрос. Ленин поручался со мной и напоследок просил передать мужикам, что верит в них. Вот и все.
Чижикову вдруг опять вспомнилось напутствие Дзержинского. Тот сказал примерно то же, что и Ленин. Запамятовали об этом, упустили — и вот результат… Нужно решительно и немедленно что-то предпринять. Что? Как? Убедить бы президиум губкома…
— С чего закручинился, Гордей Артемыч?
— Я ведь в самом деле приехал арестовывать тебя.
— За чем же дело? — спокойно, без малейшей заминки откликнулся Онуфрий. — Нищему собраться — подпоясаться.
— Оружие забыл, а без него какой конвоир.
— Я тебе наган свой подарю.
— Прибереги себе. Сгодится.
— К тому катится. Исхитриться бы, запал у врага вынуть, чтоб не рванул под ногами…
— Знаешь как? — От нетерпения поскорее услышать ответ Чижиков даже встал.
— Не по моей голове задачка. Только кумекаю — выход все ж таки есть. Приструнить продработников, самых зловредных судить, отлепить от Советской власти, от коммунистов. Дать мужику оклематься, рассудить своим умом, где лево, где право. Размежевать с кулаком, чтоб тот на виду и наособицу оказался…
— Нужный ты революции человек, товарищ Карасулин, — негромко, но очень проникновенно выговорил Чижиков. — Трудно тебе будет на таком ветровороте. Поберегись.
— Кому быть повешенным, тот не сгорит. Ты ведь тоже под прицелом ходишь, Гордей Артемыч. Не дремли. Почаще оглядывайся. А в трудящегося мужика верь…
— Бывай, — Чижиков протянул руку. — Спасибо за угощенье, Такие шаньги и не снятся теперь российскому мужику…
— Нынче-то шаньги, А вот дотянем ли до лета… В обрез оставили.
— Будешь в Северске — не обходи. Всегда рад. Случится нужда какая… дай весточку.
— Добро, Гордей Артемыч.
Онуфрий проводил гостя до крыльца, вернулся в избу и у самого порога, как срубленный, рухнул на скамью. «Зачем вчера выпустил этого гада? Через Боровикова весь бы клубок размотали. Где-то здесь затаился, Отыскать…»
Рука едва коснулась щеколды, как та вдруг выпрыгнула из-под пальцев, и не отскочи Чижиков в сторону, боднула бы его стремительно и с силой распахнутая калитка. Мимо пробежала девчонка, не глянув даже на отпрянувшего, долетела до крыльца и вдруг повернулась, и Чижиков узнал секретаря волостной комсомолии Ярославну Нахратову. Узнала его и Ярославна, подскочила запыхавшаяся, растрепанная, ухватила за рукав полушубка:
— Где он?
— Кого потеряла? — добродушно спросил Чижиков.
— Карасулин где?
— Чаевничает дома.
Она впилась в него расширившимися глазами, полными сомнения и тревоги, и, видимо, поверив, разом обмякла, выпустила чижиковский рукав и виноватым, но еще не остывшим от волнения голосом спросила:
— Вы его не арестовали?
— Как видишь, — улыбнулся Чижиков, — Давай вернемся — арестуем, если надо.
— И вы еще шутите!
— Пойдем-ка с чужого двора.
Взял ее под руку, вывел за калитку, и они медленно пошли серединой дороги, обстреливаемые из всех окон любопытными взглядами. Пока молчали, Чижиков присматривался к девушке.
— Что ты так переполошилась? В правоту своей власти не веришь? — улыбчиво спросил он.
— Верю. Но сейчас все так перепуталось, не пойму ничего. То Пикин на Онуфрия Лукича с наганом, то Аггеевский его публично к врагам революции, теперь вы… И в селе смутно, тревожно. Расплаты ждут. Не говорят об этом, а по всему видно — ждут. Мальчишки игру придумали в трибунал. Судят да расстреливают поджигателей…
— Найти бы их, — ввернул Чижиков.
— Давно бы, может, нашли, кабы не сыр-бор с Онуфрием Лукичом. Те, кто его перед губкомом чернит, похоже, нарочно внимание хотят отвлечь.
— В корень смотришь! — подхватил Чижиков: она высказала то, в чем он сам уже почти не сомневался. — Донос на Карасулина в губком не крестьянская рука составляла. Но кто? Может, ваш поп поусердствовал?
— Нет! — решительно запротестовала девушка. — Он уважает Онуфрия Лукича да и не доносчик по натуре, говорит, что думает…
— Ну теперь понятно, почему ты этого попа в комсомол вовлекаешь, — с деланной веселинкой в голосе сказал Чижиков, а сам прикипел к девушке острым взглядом.
— Никуда я его не вовлекаю, — отпарировала Ярославна сердито. — И не смотрите на меня так. Не все попы контрреволюционеры. Не будь Флегонт с богом повенчан, это был бы незаурядный человечище…
— А ты не задумывалась над тем, что дружба с попом кидает недобрую тень на тебя и на всю комсомольскую ячейку?
— Нет! — Ярославна даже приостановилась на миг. — Хороший человек не становится злодеем только оттого, что на нем ряса или…
— Погоны, — вставил Чижиков.
— Пусть даже погоны. Мало ли офицеров перешло на нашу сторону, сражалось за Советскую власть? Конечно, я понимаю: они — исключение. Но все равно… И вообще, по-моему, нельзя все достоинства человека мерить его взглядами. Я считаю свои идеи, свои убеждения самыми правильными, самыми человечными. Поп Флегонт не разделяет наших идей, но он — человеколюб, почему же он — мой враг? — Заметила протестующий жест Чижикова и заспешила договорить: — Сейчас, наверно, не время рассуждать о каких-то общечеловеческих добродетелях. Но ведь они есть. Достоевский, например, не был революционером, но он был самым талантливым в мире проповедником добра, исступленно защищал человеческое в человеке. Кто он — друг или враг? Видите? Тут получается живая диалектика. По ней и надо оценивать события и людей. Наверное, я не очень внятно высказала…
— Вполне внятно. Только ты не заметила, как забежала вперед, годков на пятнадцать, а может, и на двадцать пять. Будет время, когда мы станем ценить людей по-твоему: не торопясь, все взвешивая, делая скидки, уступки. Тогда ошибка в оценке не страшна и поправима. Но не теперь! — Голос его стал жестким. — Теперь кто не с нами, тот против нас! Ты ведь была на войне. Видела. Пережила. Чего ж тебя заносит? Я ни Достоевского, ни диалектики не знаю — не учил. Плохо, конечно. Но я знаю одно: сейчас самое главное — сберечь диктатуру пролетариата, не дать ей покачнуться. И тот, кто ее не поддерживает, тот наш враг. Нельзя шагать серединой реки, можно только берегом, и ежели не правым, то левым. Либо — либо. Вот какая диалектика на настоящий момент. Такой она и будет до самой мировой коммуны… Снова взведены курки. Прозеваем — полыхнет. Нельзя допустить, ну а вдруг? Надо точно знать, кто рядом, на кого опираться, кого опасаться. Серединщики, те, кто ни вашим ни нашим, в такую критическую минуту — хуже врага: не знаешь, то ли руку тебе протянут, то ли нож в спину. Не так разве?
— Все верно, — раздумчиво и как-то отрешенно произнесла Ярославна. — Хотя Флегонту я все-таки верю. А в целом вы, конечно, правы: теперь иначе нельзя. Я сама чувствую, что надвигается… — Вздохнула громко и вполголоса продекламировала:
И черная земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
— Черная земная кровь сулит нам мятежи. Очень верно. Кто такие стихи сочинил?
— Александр Блок.
— Из дворян?
— Вырос в семье ученых. Интеллигент до кончиков ногтей. А стихи пишет…
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем…
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!..
— Ловко! — восхитился Чижиков. — Таких бы стихов, да побольше, да чтоб народ их слышал… А мне говорили: ты только любовные стишки знаешь да ими потчуешь деревенских.