Вихрь революции вырвал с корнем извечные представления, понятия, устои — все, чем жив был доселе Флегонт, перепутал, скрутил комом и швырнул с кручи в тартарары. Где верх, где низ, что черное, а что белое — попробуй разбери в эдакой крутоверти. Добро становилось злом, зло оборачивалось в добро. Менялись флаги над Народным домом, менялись власти. Волостное правление становилось то волостным исполкомом, то волревкомом, а то волостной земской управой. Менялись подписи под приказами, которые зачитывались на сходах, но деревенскому попу Флегонту в каждом из них прежде всего слышалось одно слово: «Отдай!» Отдай зерно, отдай сено, отдай коня, отдай мужа, сына, брата в армию, белые требовали — в белую, красные — в красную…
Если бы не кремневая вера в бога, в разумность и преднамеренность посылаемого им испытания, не устоять бы Флегонту, закружила бы и его сатанинская карусель. Помог спастись от казни трем пленным мальчишкам-красноармейцам, укрыл на сеновале бежавшего от конвоя белогвардейского офицера. В проповедях и молитвах звал прихожан к терпению, спокойствию, прекращению братоубийственной войны. Его едва не повесили колчаковцы, хотели расстрелять красные. Отстояли мужики, не дали.
И вот теперь, когда, казалось бы, самое дурное — в прошлом, а жизнь начала потихоньку входить в берега, грянула продразверстка. Непонятное, страшное слово-паук. Вцепилось в мужика, и хоть криком кричи, а свой хлеб, потом и кровью взращенный, отдай задарма.
Сын мужика, Флегонт по себе знал, каково терпеть, когда в твоих закромах шарят чужие руки.
Как помирить мужиков с новой властью? Втолковать ей, что нельзя все силой, через колено, вразумить их, что всякая власть — от бога и с ней надобно ладить…
Распалили, разогнали Флегонта думы. Версты две по селу отмахал, опомнился у околицы.
Остановился. Огляделся. Тишина вокруг неземная. Дома зарылись в сугробы по самые окна. Ни собачьего бреху, ни людских голосов. Даже ветра не слышно. «Вразуми, господи, просветли, направь на путь истинный…»
Катерина выла в голос — жутко и протяжно. Теребила растрепанные, измочаленные волосы, билась головой о стену, заламывала не по-крестьянски тонкие белые руки. То затихала и только глухо постанывала, раскачиваясь из стороны в сторону, то снова начинала голосить.
Флегонт сидел на скамье, уперев ладони в колени, слегка наклонив крупную тяжелую голову. Молчал. И это молчание действовало на Катерину лучше всяких слов и утешений. Мало-помалу она затихла. Всхлипывала, сотрясаясь всем телом, терла подолом юбки красные, мокрые глаза.
— Радоваться надобно, а ты слезы льешь, бога гневишь… — сильно нажимая на «о», глуховато, но проникновенно заговорил Флегонт.
Всхлипнув еще раз, Катерина затихла. Подняла разлохмаченную голову, разлепила потрескавшиеся губы, уставилась на попа.
— Бог спас душу твою и тело не порушил, ни единый волос не упал. Это ли не диво? Из ада возвернулась. Чего ж еще ждешь от всевышнего?
На разукрашенном сажей и царапинами, отекшем от слез, но и сейчас красивом лице Катерины мелькнул испуг.
— Тут вот гусиный жир и холстина чистая. Смажь и перевяжи. Помочь?
— Спасибочки. Сама управлюсь.
Болезненно морщась и тихонько ойкая, женщина смазала и перебинтовала обмороженные ступни ног, Флегонт искоса наблюдал за ней. Всем бог наделил: красотой, статью, умом, а счастья… Верно бабы поют: «Не родись красивой, а родись счастливой»… Где оно, счастье? В чем? Жар-птицу легче поймать. Всю жизнь тянется к нему человек душой, и руками, и разумом…
— Ты что, батюшка?
Дурацкая привычка бормотать вслух, с собой разговаривать…
— О тебе думаю. Воскресла из мертвых — слава господу. А как дальше? Завтра нагрянут из чека. Чем докажешь, что не ты сожгла продотрядчиков, по наущенью, со злобы ль?
— Вот те крест… — На мучнистом лице еще чернее кажутся остановившиеся глаза.
— Верю. Но поверят ли они? Если спаслась, с чердака спрыгнув, зачем не к соседям побегла? Рядом ведь…
— Со страху… не в себе была.
— Без ветра травинка не колыхнется. Всякому делу первопричина есть, всякой беде — виновник. Настоящие злодеи зело коварны и вероломны. Швырнули тебя в костер, ровно охапку сушняка. Теперь тебя же и оговорят. Чем докажешь правоту?
— Батюшка… — Катерина сползла с лавки, пала на колени, обхватила руками ноги попа. — Не погуби. Ты один свидетель…
— Встань. — Поднял женщину, усадил. — Нам, священникам, у новой власти веры нет. — Тяжело вздохнул, зажал в кулачище пышную бороду и долго молчал. — Облачайся. Отвезу в Северск. Не близок путь, а и ночь-от долга…
Катерина покачала головой, проговорила, будто сама с собой:
— Кончилось мое челноковское житье. Правду баба Дуня насулила: «Не надолго расстаемся, скоро свидимся. С песней прощаемся, с плачем встретимся». По ее и вышло.
— У тебя ведь, кроме бабушки…
— Ни единой душеньки, — договорила Катерина. — Был мужик навроде, а может, только поблазнилось.
— Поживешь пока у бабки.
— Сказывали, в Абалаке она сейчас. Грехи в монастыре замаливает. Да я и одна…
— Нет. Пока не скинешь недуг, одной не след. Вот что, определю-ка я тебя на это время под надзор моего племянника. Человек он образованный, обходительный, на врача учился…
Рослый, широкогрудый жеребец бежал легко, широкой, ровной, размашистой иноходью. Снег то скулил, то взвизгивал под коваными полозьями. Дорогу сильно перемело, жеребец скоро покрылся белыми завитками. Флегонт слегка ослабил вожжи — и лошадь убавила рысь.
Над головой, постоянно меняя цвет и форму, стремительно и неслышно скользили облака. Они мчались, как вспугнутое оленье стадо по зимней тундре, обгоняя и налетая друг на друга. Флегонт провожал облака тоскующим взглядом. Давно позабыл он о Катерине, о том, куда и зачем ее везет: всем своим существом Флегонт устремился сейчас в недоступную высь, откуда недобрый человеческий мир, наверное, кажется покойным и светлым. И как возликовал бы Флегонт, если б вдруг, оторвавшись от земли, жеребец взмыл в небо и врезался в гущу ускользающего облачного клина…
— Какого лешего прешь? Язви тебя! Разуй шары-то…
В сажени от морды жеребца остановился обоз с сеном. Флегонт съехал в сугроб. Пропуская мимо последнюю подводу, сообразил, что окликнувший — не кто иной, как Онуфрий Карасулин — секретарь Челноковской волостной комячейки. Приподнявшись, гаркнул громовым басом:
— Онуфрий Лукич!
— Никак, отец Флегонт…
Ростом они были под стать друг другу, только Онуфрий — подобраннее и суше. Лицо безбородое, раскаленное морозом докрасна.
Онуфрий скинул огромные из собачьего меха рукавицы, достал кисет, свернул папиросу. С одного удара высек кресалом искру, прижег фитиль, прикурил. Сладко затянулся затрещавшей самокруткой, прищурился, медленно выпустил дым через ноздри.
— Спешишь отпустить грехи уходящему в рай?
— Истинно. Тут промедление недопустимо. Душа не сено: она крылата.
— И сено бывает с ногами. Почитай, ползарода утопало. Хорошо Евдоким Зоркальцев упредил: Маркел, мол, Зырянов, баил — сено твое ополовинили. Думал, лоси пакостят, а след- то санный… У зятя двух коней взял да своих запряг. Пока четыре воза наметал…
— Вон ка-ак… — протянул, осененный догадкой, Флегонт.
Онуфрий сразу уловил недоброе и забеспокоился:
— Чего там?
— Катерины Пряхиной дом сгорел. Со всем продотрядом. Пока полыхало, мужики собранный хлеб — по амбарам…
— А-a! — с великой натугой выдавил из себя Онуфрий, будто приподнял непосильную тяжесть. Скрипнул зубами, матюгнулся. — И… ни один?
Флегонт покачал головой.
— Повязали их, что ли? — выкрикнул Онуфрий.
— Бахус руку приложил.
— Какой Бахус? — Онуфрий резко подался вперед, сжал кулаки.
— Бог вина и веселья. Вечером отпраздновали выполнение разверстки…
— Ах, гады! Уф! — Онуфрий ожесточенно тер ладонью лоб. — Значит, в открытую? Ну, погоди! — Сунул рукавицы за пазуху. Рысью взметнулся на воз. — Но! Шагай, чертова животина! — Полоснул кнутом по заиндевелому лошадиному боку.
Флегонт долго стоял посреди дороги, словно прислушивался к скрипу полозьев удаляющегося обоза. «Теперь пойдет зуб за зуб… Маркел-то Зырянов! Сатанинское исчадье. Все предусмотрел… Он ли? Мерещится за ним фигура куда крупнее. Большой кровью пахнет… Мужичьей кровью…»
— Спишь? — Вынул вожжи из неподвижных рук женщины. Призывно чмокнул. Жеребец выдернул кошевку из сугроба и помчал.
— Страшно, — голос Катерины дрогнул.
— Молись. Своими словами твори молитву. Богу нужны не складные песни, а чистосердечные откровения. Близок господь ко всем, его призывающим.
— Сколь молилась за мужика, чтоб не сгинул, возвернулся. А он ушел — и с концом.
Звенел под полозьями снег. Стремительно катилась по небосклону лавина облаков. Настороженно молчал подступивший к дороге лес.
— Значит, челноковские мужички подпустили комиссарам красного петуха? Ве-ли-ко-лепно! Клюнул раз — и целый продотряд в мир иной… Оча-ро-ва-тель-но! Сибирский мужик — не рязанский смерд, помещику не кланялся, в лапотках не хаживал, пустых щей, разбавленных слезой, не пробовал. А хлеб сегодня можно взять только у него. Ха-ха-ха! На этом повороте товарищи большевики и сломают шею. Чего не достигла Антанта с пушками и танками, сделает дремучий сибирский мужик топором и вилами. Вы привезли дивную весть, дорогой дядя, и по такому поводу не откажитесь…
С этими словами Вениамин Горячев выставил на стол пузатый хрустальный графин с водкой, квашеную капусту, соленые грибы, отварную рыбу.
— Кощунственны и непотребны слова твои! Мученической смертью погибли люди, а ты…
Флегонт вскочил, закружил вокруг стола, и сразу бледно освещенная семилинейной лампой комнатенка угрожающе сжалась, уменьшилась, надвинулись на людей давно не беленные стены, и поп бился о них плечами, задевал рукавами рясы за обступившие со всех сторон вещи. Они теснили, раздражали Флегонта, и чтобы унять закипевший гнев, он снова сел. Сграбастал бороду в кулак, упер его в подбородок.