азверстки настраивала, и такая… Силушки невпроворот. Рвется, где пожарче да поострее. Зыряновым на руку. Подзуживают. Середнячка да еще баба — ухвати-ка!.. Сама себя в беду бросит. Сгорит. И частушки-то у нее — огонь.
Сама, что ли, сочиняет?.. Кориков настоял, чтоб включили в список заложников. Глядел на нее, как кот на сало, а в ухо дудел: «Провокаторша, саботажница, под середняцкой скорлупой— кулацкое ядро…» Липкий и скользкий. Все норовил Карасулина под удар подставить. «Вот и поконтактируйся с партячейкой», «Разберись-ка, где кончается большевик и начинается анархист». И иное подобное гудел по пути к Народному дому, а, перехватив недобрый взгляд Чижикова, запел по-иному, хотя и ту же песню. Излишне, мол, резок, рискованно смел Карасулин в суждениях, не хватает ему гибкости да мягкости, а это вредит делу. Карасулин же на вопрос Чижикова, хорош ли Кориков как председатель волисполкома, ответил: «Я б ему мирское стадо не доверил, не то что волость». — «Что так?» — «Для себя живет, к себе гребет. Отца продаст, жену заложит, лишь бы мягко, тепло и сытно было». И никаких расшифровок, никаких подтверждений сказанному, а Чижиков поверил. Бывает так, глянул раз человеку в глаза, услышал его голос — и уверовал в него. Так и получилось… А к Корикову надо присмотреться. Да поживей… Не связан ли с Маркелом Зыряновым? Поджог-то не без зыряновских рук. Ухватить бы кончик ниточки, размотали бы весь клубок… Кабы приостановиться чуток. Оглядеться. Одуматься. Куда там! Бегом-то не поспеваем. Каждый час на счету. Только б не прозевать искру… Ах, Маремьяна… Вот занесло… И замужняя. И не ко времени… Где оно, это время?.. Сколько пробыла рядом?.. Минуту?.. Час?.. Все перевернула. В другой цвет окрасила… Как же без нее?..
Развернул жеребца и погнал вскачь назад, в Челноково. Маремьяна стояла у дороги в первом перелеске.
— Загадала. Вернешься — полюбишь. Ох, Гордей. Не уговаривай, не зови — сама… Побереги себя. Приду. Жди. Любый… Теперь уезжай. Кому сказала? А то собачонкой по следу побегу. Ну? Да поезжай же…
Чижиков опомнился, когда жеребец отмахал от этого перелеска верст пять…
Глава восьмая
Две страсти было у челноковского попа Флегонта — книги и песни. Пристрастие к чтению и стало первопричиной вступления Флегонта на необычную для крестьянина стезю служения богу.
Первое знакомство Флегонта с книгой произошло при необычных обстоятельствах. В то время в челноковском приходе священником был отец Варфоломей — одинокий с причудинкой старик, прозванный Живыми Мощами за свою редкостную худобу. Был у Варфоломея единственный в селе сад, в котором кроме смородины и малины росли еще яблоки и даже сливы. Этот сад не давал покою челноковской ребятне. Высшей доблестью у нее в ту пору почиталось нарвать яблок или слив в запретном поповском раю, где каждый клочок был любовно обихожен и засеян разными диковинными цветами, которые, впрочем, юные налетчики оставляли неприкосновенными, вероятно, потому, что, изловив похитителя, Варфоломей никогда не бил его и не водил к отцу с поличным, а долго совестил и грозился небесными карами, после чего отпускал с миром, не изъяв даже награбленное.
Раз августовским смурым и душным днем, когда Варфоломей то ли крестил, то ли отпевал кого-то в церкви, а его кухарка судачила с соседкой на скамеечке у ворот, девятилетний Флегонт забрался в поповский сад за яблоками. Это был не первый его набег на Варфоломеевы владенья, и он наверняка закончился бы благополучно, если б вдруг на глаза Флегонту не попался большой иллюстрированный журнал, который лежал на подстилке, кинутой в зарослях малинника.
На обложке журнала был портрет молодой женщины, такой необыкновенно красивой и яркой, что, раз глянув на нее, Флегонт не мог уже оторвать загоревшегося взгляда. Крадучись, он подобрался к журналу, вгляделся в портрет и почувствовал какое-то странное, не испытываемое прежде волнение, словно увидел крохотный кусочек сказочной страны, той самой, о которой по вечерам рассказывала бабушка.
Осторожно, не дыша Флегонт стал перелистывать страницы. На каждой была какая-нибудь картинка, одна удивительней другой, — они открывали перед потрясенным, зачарованным мальчиком все новые и новые виды того сказочного царства-государства, что притаилось за морями, за горами, за широкими долами…
Больше всего Флегонта поразила одна картинка. Диковинный зверь — полосатый и страшный, с огромными клыками в разинутой пасти — распластался в стремительном прыжке. А человек, тот, на кого бросился зверь, стоял пригнувшись, готовый к схватке, с ножом в руке. Мальчишке очень хотелось узнать, чем закончился этот страшный поединок, и он листал и листал журнал.
— Интересная картинка? — послышался негромкий мягкий голос Варфоломея.
Флегонт вздрогнул, вскочил, испуганно уставился на хозяина.
— Чего ты испугался? Я не кусаюсь. Сядь сюда. Садись же. Я прочитаю тебе, что здесь написано.
Целую неделю после этого мальчик, сойдясь с приятелями, рассказывал им о стране Индии, где никогда не бывает зимы и где водятся полосатые звери, каких нет в здешней тайге, и ходят отважные люди, называемые путешественниками.
Как видно, Варфоломею приглянулся мальчишка, вскоре поп зазвал Флегонта к себе и долго показывал ему разные интересные книжки с картинками.
Так началась дружба девятилетнего сорванца, коновода зорителей птичьих гнезд и опустошителей деревенских огородов, с одиноким, старым челноковским попом.
Читать мальчик выучился непостижимо быстро и с такой ненасытной жадностью набросился на книги, что иногда Варфоломею приходилось отнимать их у мальчишки, выпроваживая его на улицу или заставляя поливать цветы, подметать дорожки.
Все свободное от работы время (а Флегонт уже по-настоящему помогал отцу и пимокатничать, и хозяйство вести) мальчик проводил в поповском доме, когда же отец запивал горькую, Флегонт дни напролет не выходил из Варфоломеевской библиотеки, порой оставаясь там ночевать.
Читал он все: от закона божьего до романов Купера и Загоскина. Читал на пашне, на сенокосе, в пимокатной. Едва выпадала свободная минута, как в руках у мальчишки оказывалась книга. Отец не раз выговаривал Флегонту за это, грозился пустить его книги на раскурку, но в душе гордился сыном, радовался доброй молве о нем.
Обнаружив у мальчика певческие наклонности и хорошие голосовые данные, Варфоломей легко обучил его нотной грамоте, сделал певчим церковного хора, но не отговаривал и от мирских песен, которые и сам очень любил. Песня, говаривал отец Варфоломей, — это дар божий, голос души человеческой, ее радостный либо горестный вздох.
Пятнадцатилетний Флегонт уже отважился вступать со своим учителем в споры о смысле человеческого бытия, ссылаясь при этом не только на священное писание и иные богословские книги, но и на сочинения Достоевского и Толстого, Шопенгауэра и Вольтера, Марка Аврелия и Платона. Варфоломей спорил с подростком как с равным. Не однажды свидетелями этих споров бывали местные учителя, или волостной старшина, или кто-либо из заезжих духовного звания гостей Варфоломея. Они дивились познаниям и красноречию крестьянского сына, и скоро челноковские мужики стали здороваться с подростком как с равным, почтительно величая его по отчеству.
Варфоломей уговаривал Флегонта поступить в духовную семинарию, писал о своем питомце письма церковным сановникам и даже самому архиерею, который однажды, посетив Челноково, беседовал с начитанным юношей и тоже звал в семинарию, но Флегонт не послушался.
Все свое имущество Варфоломей, умирая, завещал Флегонту. Тот распродал немудреный скарб священника и раздал деньги вдовам, но книги оставил себе и стал владельцем едва ли не самой богатой в уезде библиотеки.
Флегонт катал валенки, пахал, косил, пел в церковном хоре и по-прежнему каждую свободную минуту читал. Теперь он читал не спеша, с раздумчивыми паузами, не торопился расстаться с прочитанной книгой. Порой часами просиживал в окаменелой неподвижности, прикрыв широченной ладонью свои большие навыкате глаза.
Медленно, как влага в твердый грунт, входила в него вера в бога.
Сколько раз жестоко и изнурительно мысленно спорил Флегонт с пророками и отцами церкви, круша и низвергая кумиров, руша основополагающие догматы христианства. Проповедь всепрощения и добра — вот что больше всего привлекало его в христианстве. Ему претили россказни о чудесах, творимых не только всевозможными старцами и иными божьими людьми, но и самим Христом. На этой почве он одно время страстно увлекся толстовскими идеями, но после долгих раздумий решил, что великий граф ошибся. Придумал Флегонт и собственное толкование евангельских чудес Христа, которые пришлись не по душе Толстому: «Притчей о воскрешении Христа, — рассуждал Флегонт, — народ даровал бессмертие тому, кто отдал всего себя борьбе со злом, кто принес людям животворящий свет добра…»
Евангельские слова успокаивали Флегонта, примиряя с невзгодами и неправдами житейскими. Начитавшись, он облегченно вздыхал и тут же принимался за любое, подвернувшееся под руки дело, причем делал его с какой-то удивительно веселой, ненасытной жадностью. Чаще всего он уходил в пимокатную и там, окутанный паром, обжигаясь и покряхтывая, железными ручищами жамкал и перетирал влажную шерсть с такой силой, что та тихонько и жалобно попискивала.
Он пел за работой. Бьет шерсть, катает валенки, строгает или тешет что-то, а сам неприметно для себя напевает вполголоса. Больше всего по душе ему были протяжные и грустные песни про казака, «скакавшего через долину, через маньчжурские края», про таежного бродягу, «бежавшего с Сахалина звериной узкою тропой», или про «отца— природного пахаря».
В Челноково умели и любили петь. В любом доме на любом празднестве Флегонт был желанным и дорогим гостем. Его Приглашали ласково и настойчиво, встречали с почетом, провожали с благодарностью. Он не отказывался от хмельного зелья, но пил только одну, первую чарку. Выпив единую, Флегонт больше не прикасался к хмельному, зато уж пел без перерыву, удивляя и покоряя всех силой и красотой голоса. И попробуй-ка кто-нибудь зашуми, закуролесь во время его пения…