— Вы о чем? — встревожилась Катерина.
— Да все о Горячеве. Помешкай чуток… Прости меня, не имею права и все-таки прошу — потерпи. Арестовать его сейчас— и оснований маловато, и — главное — делу вред. Но отпугнуть — вовсе беда. Понимаешь? Если он заподозрит что — сгубит тебя и сам схоронится. По всему судя, он, пожалуй, один из главных, с того и премьершей тебя провозгласил. Знаю, тяжело тебе, но ты уж, голубушка, перемоги себя. Чтоб он никакой перемены не заметил. Сообщать все будешь лично мне.
— Не смогу я… — глядя в пол, покачала головой Катерина. — Не смогу больше с ним, Не пересилить. Ненавижу…
— Ну что ж… Понимаю. Хотя от этого не легче… — Чижиков на минуту задумался. — Тогда вот что… Сегодня же порадуй его известием, что ты уже не курьер, а оперативный сотрудник губчека. Да не шарахайся ты! Будешь в отделе борьбы с беспризорностью. Интересно и вполне посильно. Форму и оружие получишь сегодня же. Гимнастерка будет тебе к лицу. Пошлем тебя на двухнедельные курсы. Вернешься — там подумаем, как дальше. А сегодня похвались и непременно ему напомни о встрече с Маркелом, боюсь, мол, как бы не проболтался, не дошло до Чижикова, хоть и напраслина, а засомневается… Ну, Катерина Панова, удачи тебе! — Полуобнял ее за плечи. — Ступай.
Глава одиннадцатая
Ни от тюрьмы, ни от сумы не зарекался Онуфрий Карасулин и все-таки не думал, что доведется ему дожить до таких черных дней. Гибель продотряда, столкновение с Пикиным, потом с Аггеевским, схватка с Боровиковым и, как горчайший итог роковой цепи, — исключение из партии…
Целый день заседала Челноковская волпартячейка, разбирая дело своего секретаря. На собрании присутствовал первый секретарь Яровского укома партии Гирин. Он выступал раз десять, доказывая челноковским коммунистам, что их вожак — Онуфрий Карасулин «переродился из стойкого партийца, героя гражданской войны в кулацкого подпевалу». Увещевал Гирин, просил, требовал, обвинял собрание в политической слепоте, но шестнадцать коммунистов Челноковской волости не только не согласились исключить Онуфрия из партии, но даже и взыскания ему объявить не захотели, целиком оправдывая действия своего вожака.
Особенно яростно защищали Онуфрия Ярославна Нахратова и недавно принятый в кандидаты РКП(б) Ромка Кузнечик.
У Пигалицы был не только сильный голос, но и на редкость твердый, неломкий характер. Она-то и оказалась главным оппонентом Гирина. Ромка подбадривал девушку выкриками, распалившись, вскакивал, опираясь на один костыль и гневно пристукивая и размахивая другим. Остальные партийцы — степенные малоречивые мужики — поддакивали Ярославне и Ромке, роняли немногословные, тяжеловесные фразы в поддержку своего секретаря и нещадно переводили самосад. Кончилось тем, что охрипшая Ярославна, размахивая кулачком, со слезами на глазах выкрикнула:
— Надо еще посмотреть, чью линию вы проводите, если в такой критический момент хотите обезглавить партийную ячейку.
Взбешенный Гирин хлопнул дверью так, что едва не вышиб простенок, и ускакал в Яровск. На другой день туда вызвали Онуфрия. И хотя большинство членов укома отмалчивалось, за предложение Гирина все же проголосовали почти единогласно, исключив Онуфрия Карасулина из рядов РКП(б).
Собрания ячейки были закрытыми, но все, что говорилось там, сразу становилось известным челноковцам. Еще не зная о решении укома, мужики сошлись во мнении: напраслину возводят на Онуфрия, мстят ему за строптивость и крутой норов.
Маркел Зырянов полдеревни обежал, с каждым встречным поговорил. Вот, мол, пока дудел Онуфрий в одну дуду с комиссарами — хорош был, а как вступился за крестьянина, постоял за сермяжную правду, ему сразу отходную сыграли.
Онуфрий Карасулин встретил лихую напасть, не склоняя головы, не опуская глаз. «Спасибо за науку, — сурово, но спокойно сказал он Гирину после того, как проголосовано было предложение об исключении из партии. — Ране бы надо было стегануть меня как следует. Не сидел бы тогда до се сложа руки, не ждал бы, когда вы поумнеете, пеши бы дотопал до товарища Ленина…»
Весь путь от Яровска до родного села Онуфрий просидел в санках, ровно зачугунелый. Ни прибытка, ни выгоды не давало ему большевистское званье, а он дорожил им без меры. Ни в мыслях, пи в делах Карасулин никогда не отделял себя от партии, считая себя обязанным исполнять все ее решения в большом и малом. За честь своей партии, за ее доброе имя он не колеблясь принял бы смерть. И вдруг оказалось, что он не нужен этой партии, «переродился». Этого Онуфрий не мог ни понять, ни принять, и если бы не верил, что его правота одолеет любые завалы и рано или поздно выйдет незамутненной к людям, наверное, совершил бы сейчас что-то непоправимое.
Но он верил.
— Ой, батюшки! — всплеснула руками Аграфена, узнав об исключении мужа. — Теперь засудят тебя…
— Не веньгай, — тихо, но непререкаемо оборвала Марфа. — Что ни деется, все к лучшему.
— Помру, то же скажете, — угрюмо пошутил Онуфрий.
— Типун те на язык, — обиделась теща и, поджав губы, величаво проплыла в горницу.
Несколько дней Карасулин не выходил со двора и к себе никого не привечал, ссылаясь на хворь. Но через три дня неодолимая тяга к людям вытянула его из дому, и, выждав сумерки, он направился в волисполком. Едва ступил в исполкомовский коридор, столкнулся с Алексеем Евгеньевичем Кориковым. Тот первый поклонился, подал пухлую коротенькую руку, изобразив на розовощеком лице сострадание.
— Торопитесь? — почтительно осведомился Кориков.
— Куда? — вопросом на вопрос ответил Карасулин.
— Кто знает… кто знает. У каждого свои заботы. Если не очень спешите, заглянули бы ко мне на пару минут.
Недоуменно передернул плечами Онуфрий, но все-таки направился в кабинет председателя волисполкома. Алексей Евгеньевич пропустил Онуфрия вперед, плотно притворил дверь, прошел к дивану, широким плавным жестом приглашая гостя садиться.
— На мягком в сон клонит. — Карасулин сел на стул.
Кориков пустил по лицу лукавую улыбку, и та, сделав нужное, скрылась в аккуратном клинышке бороды. Необыкновенно легко и плавно для своей грузной фигуры Алексей Евгеньевич присел на диван. Принял излюбленную позу — нога на ногу, сплетенные кисти рук на животе.
— Похоже, вы и на меня сердиты, Онуфрий Лукич?
— Сердятся виноватые.
— Истина! Только боль не становится слабее от сознания, что тебя незаслуженно секут. Пожалуй, наоборот… Да, Онуфрий Лукич, горька людская неблагодарность. Были вы волостным комиссаром. Заслуженно. И вот награда большевиков за мужество и верность идеалам революции. Был революционером— стал антисоветчик, с часу на час жди ревтрибунала. Хорошо еще, не знали они о Фаддее Боровикове, которого вы прятали у себя в малухе…
Онуфрий оглушенно захлопал глазами. Кровь рванулась в голову, бронзовые щеки стали кирпично-красными. «Ах, гады! Одной веревочкой повязаны. Четыре месяца рядом с ним — и не разгадал. За то и хвалит меня, сочувствует…» Не меняя позы, вроде бы даже с ленцой выговорил:
— Я-то думал, клепал на вас тестюшко, когда хвалился, что вы заодно.
Удар оказался неожиданным. Алексей Евгеньевич смешался, закашлялся, но, встретясь глазами с острым, неприязненным взглядом собеседника, вдруг залился мелким, легким смешком.
— Ха-ха-ха! Колючий вы, Онуфрий Лукич. С какого боку ни подступись, везде шипы. А ведь нам с вами не пикироваться— дружить надо. Крепко-накрепко. Ну, посудите сами, выиграли б вы оттого, если б я, к примеру, сообщил о ваших тайных связях с Боровиковым? Губчека как рассудит? Сначала жену контрреволюционера пригрел, потом через нее с самим Боровиковым связался. Припомнят, что при Колчаке никто пальцем не тронул ни семью, ни хозяйство красного партизана коммуниста Карасулина. Спроста ли сие?.. Погодите, дайте договорю. Вас обманули, Онуфрий Лукич. Обещали рай земной, а что дали? Прозревшие рабочие уже бастуют в городах, волнуются солдаты. Про крестьян говорить нечего… Вы — настоящий революционер. Ни Пикина, ни самого Аггеевского не убоялись, горько поплатились за народную правду. Уверен — понадобится, жизни не пожалеете ради священных идеалов революции, которые попрали коммунисты…
«Что такое он говорит? Мне? Сейчас я его перелицую… Пусть стерва докукарекает, а уж потом…»
— …Какие блага получили мужики от большевистского владычества — сами видите. А нахлебников, нахлебников-то сколько расплодилось, сколько дармоедов, погонял и обирал сидит на шее крестьянина. И все знают только одно — дай! Есть слух — новую разверстку готовят, будут семена отнимать. Несдобровать господам народным комиссарам: возьмутся мужики за вилы. Может, и к лучшему, что вас из партии того… Ей-богу. Крестьяне с вашим словом считаются. Неужто в лихой час отшатнетесь от мужиков?..
Онуфрий с трудом сдерживался, чтобы не вскочить, не ударить… И раньше чуял он в Корикове что-то скользкое, неискреннее. Чуял — и что? Шарами хлопал да самосад переводил… Лишь теперь понял, кто опоил продотрядчиков, откуда прилетела телефонограмма Ярославне Нахратовой… Теперь какая вера ему? На это и рассчитывают выползни. Спелись, гады. Маркел — Боровиков — Кориков. Кто еще? Куда ниточка тянется? В Яровск, в Северск? Через кого? Не может не тянуться, раз они на Советскую власть замахнулись. И надо же, в такое время… Ах, мать-перемать, худая скотина всегда в ненастье телится… Поделом с секретаря спихнули, из партии выперли. Такое паучье гнездилище под носом не разглядел!.. Уверовали, гады, в близкую поживу… Вдруг будто плетью по глазам обожгло, высекло искры: «А ведь они меня за своего принимают. На обиду мою рассчитывают, А и хорош я был, сукин сын, коли белогвардейская сволочь в кумовья зачислила… Мало мне Аггеевский всыпал тогда, и Пикин не зря к нагану тянулся, и Гирин прав. Боровикова из рук выпустил, этого змия проглядел, поджигатели на воле ходят… По заслугам я получил».
Задохнулся от ярости Онуфрий, но выражение его лица оставалось прежним — внимательно-недоуменным. Не спуская с Корикова сузившихся глаз, спросил: