Красные петухи — страница 38 из 84

Отец поливал раскаленную каменку не водой, а квасом и делал это до тех пор, пока воздух в бане не становился настолько горячим, что от одного резкого взмаха краснела ожогом рука. Тогда, надев рукавицы-голицы и шапку, он взбирался на полок, удобно располагался там и принимался с размаху хлестать и сечь и поглаживать себя размякшим огненным веником, покрякивая, постанывая, гогоча до той поры, пока в знойной истоме не разомлеет тело. Багровый, пышущий жаром, отдувающийся, скатывался отец с полка, стремглав вылетал из бани на мороз, с разбегу нырял в снег. Ухал, ахал, довольно урчал, катаясь в снегу, тер им волосатую грудь, лицо, руки. Влетев с улицы, снова вскакивал на полок и опять со всей силы охаживал себя вдоль и поперек пахучим веником. Потом выливал на себя ушат ледяной воды и уходил в предбанник одеваться…

Воспоминания были такими яркими, что Чижикову нестерпимо захотелось в парную — прямо вот сейчас вскарабкаться на полок и как следует отхлестать себя веничком. Стал прикидывать, к кому из знакомых можно напроситься побаниться. И вдруг:

— Гордей Артемыч…

— Маремьяна?.. Здесь?! Откуда?

— Сказала «приду» — пришла. Обожди. Не надо тут… Пойдем со мной. Тут рядышком.

Он не спрашивал куда, молча повернулся и зашагал рядом. Поймал ее руку в цветной рукавичке, крепко стиснул и уже не отпускал до конца пути.

— У сестры домишко здесь. Уехала за мужем в Пермь. Раненый он. В госпитале. Меня попросила подомовничать. Я баню стопила, попаришься… да ты чего молвишь?

— Онемел от радости.

— Гордеюшка…

Дом и в самом деле был небольшой — кухня да горенка, но аккуратный и обихоженный. Хозяйка, видно, чистюля из чистюль — ни соринки, ни пятнышка нигде. Пол устлан домоткаными половиками, на подоконниках — целый сад. Все это Чижиков разглядел только утром, а ночью… ночью он видел лишь Маремьяну. Да и когда ему было разглядывать, замечать, если вся-то ночь оказалась короче куриного шага…

— Выпьешь после бани-то? — спросила она, ставя на стол бутылку с самогоном.

— Зачем? И так в глазах двоится. Посиди, чего ты все бегаешь. — Обнял ее за мягкие округлые плечи, потянулся губами к ищущему полураскрытому рту и провалился в небытие, утратив всякое ощущение времени, начисто позабыв обо всем.

Сколько просидели они так, тесно прижимаясь друг к другу, задыхаясь от долгих, до боли сладких поцелуев, — кто знает.

Маремьяна бессильно запрокинула голову, полузакрыла глаза, громко вдохнула открытым ртом.

— Пусти, — слабо шевельнулась. — Постель застелю.

— Сиди. Я сам.

— Не мужичье дело… Ой… Гордеюшка… — ткнулась лбом в его грудь, поцеловала в шею. — Не оторвусь никак… — Перешагивая порог горницы, кинула через плечо: — Не входи без зову.

Он не успел папироску свернуть, как донесся ее слабый голос. Швырнул на стол несклеенную самокрутку, задул лампу.

Вся эта ночь — короткий, сладкий миг. Иногда они вроде бы на самом деле засыпали и даже видели сны, но какой-то крохотный кусочек мозга все время бодрствовал, отчего сны мешались с явью, с обрывками мыслей, и разом просыпаясь, они продолжали прерванный разговор, который был бы, наверное, непонятен никому другому, ибо разговаривали они обрывками фраз, а то и просто звуками.

— Хм! Хм-хм, — странным гортанным голосом коротко смеялась Маремьяна и вздыхала.

Чижиков, безошибочно угадывая смысл этих звуков, легонько прижал Маремьяну к себе, потерся щекой и подбородком о ее горячую щеку.

— Ты спи, спи, — пробормотала она. — Я-то за день высплюсь, а тебе ведь… спи…

— И так сплю. Все во сне. Проснусь и…

— Ден семь она проездит. Залюблю тебя так-то… Ветерком закачает.

— Сама поберегись…

Она засмеялась и тут же заснула. Припухшими губами он целовал ее голову, перебирал тонкие пряди волос и незаметно тоже заснул. Проснулся от ее шепота:

— …дожить бы до лета. Полюбиться на волюшке. Трава зеленая-презеленая, васильки, ромашки разные, иволга… кукушка поет. Ох, Гордеюшка…

— Маремьянка-веснянка… Видишь, как складно? Стану тебе припевки сочинять.

— Я б такие спела — силушки нет: всю выпил…

— Так уж и всю? Может, хоть капелька осталась?

— Ма-алая росиночка. На самом донышке. И ту ведь выпьешь.

— Непременно…

Глава четырнадцатая

1

У нее было красивое древнерусское имя Ярослава, которое она сама переиначила в Ярославну, но сверстники почему-то всегда придумывали ей обидные прозвища. В детстве мальчишки дразнили ее Кляксой, подружки-гимназистки шипели в спину — Рогулька, и даже здесь, в Челноково, ее, учительницу и секретаря волостной комсомольской ячейки, за глаза называли Пигалицей. Наверное, и ученики между собой называли ее так же, но в лицо почтительно величали Ярославной Аристарховной.

Она выросла в Северске, в семье адвоката, известного своими либеральными взглядами и блистательной защитой рабочих Шаровского завода, захвативших цеха в знак протеста против произвола хозяина. Отец умер в девятнадцатом, успев месяц просидеть в колчаковской тюрьме. Ярославны в то время не было дома: она поступила в красноармейский госпиталь и вместе с ним полтора года колесила по дорогам гражданской войны.

Когда госпиталь вновь оказался в освобожденном от колчаковцев Северске, Ярославна ушла из него. Губернский комитет комсомола направил ее секретарем Яровского укома РКСМ. Просекретарствовав несколько месяцев, Ярославна забастовала: «Пусть другие в кабинетах сидят, хочу на передовую». Ее послали учительствовать в Челноковскую школу, избрав секретарем волячейки, которая насчитывала тогда всего шесть комсомольцев.

Недавно ей минуло девятнадцать. В маленькой, тоненькой и гибкой, как краснотал, Ярославне таился огромный запас энергии. Она и ходила-то не по-здешнему — легко и стремительно носилась по селу, гордо запрокинув аккуратную, скульптурно точеную голову. Говорила она тоже необыкновенно быстро, и горячо, и негодуя, и радуясь всегда искренне и бурно. Она не умела лгать, ее жизненный принцип — что на уме, то и на языке — не раз подставлял ей подножки, и она больно ушибалась, но все равно не менялась, оставаясь такой же горячей и непосредственной.

У Ярославны было круглое большелобое лицо с тонким, чуть вздернутым носом, небольшим, сочным ртом и очень живыми синими глазами, глядевшими на мир так ясно, чисто и доверчиво, что людям недобрым и неискренним становилось не по себе от ее взгляда. Она неплохо играла на фортепьяно, любила петь, знала на память уйму стихов. За первый же месяц челноковской жизни ей удалось сколотить драмкружок, на представления которого сбегалось все село. Через тот кружок и приобщились к комсомолу многие молодые люди, и в начале двадцать первого года челноковская комсомолия насчитывала два десятка парней и девушек.

Добрых книг в челноковской читальне не было, а Ярославна дня не могла прожить без чтения. Страсть к книгам и свела ее с Флегонтом. Тот сразу привлек девушку могутной мужицкой мудростью, прямодушием и песнями.

— Зело скорблю, — басил он при первом знакомстве, — что сан мой не позволяет примкнуть к вашему кружку. Отменное дело вершите…

В укоме и губкоме комсомола к дружбе Ярославны с Флегонтом отнеслись более чем неодобрительно, не раз выговаривали за это строптивой девчонке, но та отвечала, что ничего предосудительного тут не видит, и по-прежнему часто бывала в поповском доме.

Челноково исстари славилось красавицами. Челноковские девки не засиживались в невестах, сваты наезжали сюда даже из Северска. Рядом с рослыми фигуристыми деревенскими девчатами Ярославна выглядела подростком. Однако на посиделках и вечеринках она плясала «тестеру» и пела припевки так лихо, что мало кто отваживался выйти с ней на перепляс с частушками. Там, на вечерках, и стали прилипать к Ярославне прищуренные глаза Пашки Зырянова.

В тайнике, за божницей, хранил Пашкин отец, Маркел Зырянов, список коммунистов Челноковской волости, и второй в том списке — следом за Онуфрием — значилась Ярославна Нахратова. Верил Маркел — вот-вот настанет судный день, и тогда он самолично с верными людьми переимает всех упомянутых в том списке — смертном приговоре и уж вдосталь понатешится, понагалится над коммунистией, по капельке спустит из их жил всю кровушку, разом и навсегда разочтется за все свои беды и обиды. О списке том знали лишь самые верные единомышленники да сын Пашка. Он и писал под Маркелову диктовку фамилии челноковских комиссаров и вместо продиктованного отцом «Пигалица» записал неровными, раскорячистыми буквами: «Ярославна Нахратова». Писал, а сам знал: не отдаст девку на расправу — самому нужна…

Пашка и ростом и характером вышел не в отца. Тонкий и высокий, как жердь, но не гибкий: не то что под ветром — под мешком-пятериком не гнется. Брюхо к хребту приросло, а плечи саженные, мышцы сплелись упругими жгутами. Кулак у Пашки, что свинчатка, врежет в правое ухо — из левого кровь брызнет. Охоч был до кулачек парень, лют и безжалостен в драке. И в работе не жалел ни себя, ни лошадей, ни батраков.

Пашка — жених что надо: и богат, и работящ, и скроен недурно. Челноковские девки охотно заигрывали с ним, заманивали, подзадоривали, но держались настороже: зазевайся — вмиг подомнет — и поминай как звали. Не уговором, не лаской брал Пашка девок — силой. Не раз его жестоко били братья и дружки опозоренных девчат. Двужильный был, стервец. Отлежится, отхаркается розовой слизью и опять на ногах, и опять косит из-под жесткой пепельной чуприны недобрым взглядом, кусает им весь мир.

Что-то беспощадно-хищное проглядывало в сухом обветренном большеносом Пашкином лице, в самодовольном оскале крупных белых зубов, в хитроватом прищуре медлительных глаз. Всякий раз, сталкиваясь с ним, Ярославна внутренне настораживалась, напрягалась сжатой пружиной, всем своим видом показывая небрежение к парню.

…Это случилось вскоре после ареста Онуфрия. До позднего вечера засиделась Ярославна в школе, проверяя ребячьи тетрадки. По два, по три раза перечитывала одну и ту же страничку и все никак не могла вникнуть в суть написанного, найти ошибки. Собрала в стопку тетради, отодвинула на угол стола и застыла в тяжелом раздумье. Зачем она забилась в эту глушь? Думала встряхнуть, омолодить деревню, развернуть ее на новый путь. Сколько сил растрачено, А итог?.. Карасулин исключен из партии и арестован, коммунисты растерянны, комсомольцы притихли, четверо подали заявление о выходе из ячейки по неграмотности якобы. Тревожно и зыбко на селе…