Красные петухи — страница 53 из 84

зуть им зенки, проветрить мозги. Отворотить, пока не поздно, от кручи… Но как? Не в шкуре дело. Хрен с ней! Двум смертям не бывать — одной не миновать. Только бы не сразу… «Господи! Знаю, что нет тебя, а все же об одном прошу тебя ли, судьбу ли свою: не дай помереть перебежчиком, перевертышем. На лютые муки, на страшную смерть — только бы чистым перед людьми и партией своей. Дай силы сдержаться, не выдать себя до времени. Дай разума мужиков убедить. Дай хитрости недобитков в западню подловить, а самому их силки обойти… Россия-мать, услышь меня! Побереги мне жизнь, пока мятежный полк Карасулина не станет красным полком, потом — хоть пулю, хоть петлю. Не смерти — позора страшусь…»

Вновь вынырнул в памяти последний разговор с Чижиковым, боевое поручение председателя губчека — проникнуть в логово вражье, разглядеть и помочь взорвать изнутри. Не всегда наверху была мысль об этом поручении, но и на дно не тонула, неприметно жила в нем все эти дни. До мелочей припомнил сейчас Карасулин тот разговор, каждое слово председателя губчека ощупал и взвесил — верно ли понял? Удостоверился: верно. А коли так, лучшей лазейки в гадючий стан не сыскать. Красный полк в самой пуповине мятежа… «Выйдет ли? Не ссекут ли голову допрежь? Должно выйти. На мужичьей, на красной правде замесим, на злобе к белой сволочи испечем… Только в одночасье такое не состряпать… Да и руки как не замарать? Коммунист Карасулин — командир мятежного контрреволюционного полка, ведет мужиков на Красную Армию. Чижиков и тот, поди, ахнет. О таком и он не помышлял. Плохие мы, Гордей Артемыч, гадалки. Не по-нашему вышло. Вот и выбирай: влево пойдешь— головы не снесешь, вправо зашагаешь — башку потеряешь. А как иначе? Помереть — ума не надо… Оставить мужиков в кориковской удавке? Мочь да не ударить врага под сердце?.. Не сгинуть бы на полпути. Тогда крышка. Товарищи, как от пса поганого, отвернутся… С Лениным ручкался, ему обещал… Вольно башкой рисковать, но не добрым именем… Еще не поздно. Прими смерть, как положено большевику… А мужики? За что будут кровь проливать? Ох, мать- перемать… — Скрипнул зубами, рванул ворот рубахи.. — Лучше смерть в чести. Мужики — не дурные, выкарабкаются… А сколько еще коммунистов постреляют? Пигалицу, Ромку, всех наших, как Емельянова. Кто защитит? Спасет?.. Ловчу, похоже? В который раз наизнанку вывертываюсь. Отродясь не юлил. Неуж…»

Взъярился оттого, что впервые в жизни не мог ответить собственной совести: а не велика ли плата? Не уговаривает ли сам себя во имя спасения шкуры?

Снова полез в карман за кисетом. Дымил как паровоз на крутом подъеме. Даже слеза прошибла…

«Смерти не миновать. Не свои в грудь, так эти в спину… Подороже голову продать, честь сберечь. Полк — тысячи мужичьих душ. Образумить. Сплотить. Кинуть на спину белой сволочи. Ради этого стоит…»

— Времечко… кхм, кхм, кхм… вышло, — проскрипел за спиной Маркел Зырянов. — Пора, хе-хе…

«Ты надо мной не посмеешься, курва», — мысленно выговорил Карасулин. Кинулся на Маркела. Тот вырвал руку из кармана, ткнул наганом в карасулинскую грудь, Онуфрий мгновенно присел, мертвой хваткой сцепил Маркелову кисть, кинул Зырянова через плечо так, что тот по пояс вошел головой в сугроб. Подхватил выпавший у Маркела наган, сунул за пазуху.

Все произошло неправдоподобно быстро и бесшумно. Даже часовые у подвала не заметили. Только пес удивленно пялил желтые глаза.

Онуфрий перевел дух, глянул по сторонам. «Щелкну часовых, выпущу товарищей и…»

Еле перемог соблазн. Заставил себя отвернуться от дверей подвала и, насупясь, сжав кулаки, широченными, саженными шажищами загрохотал по дощатому полу к кориковскому кабинету.

— Я согласный.

— Так я и предполагал, — удовлетворенно вымолвил Добровольский, пристально вглядываясь в глаза Карасулину. — Вы умный человек. Красная карта бита. Почитаете потом кое-что, сами убедитесь. Но и без этого, уверен, чутьем угадываете, что большевизм в тупике. Иначе не подняли бы голос против Аггеевского, не наскочили бы на Пикина, не оказались бы за кормой их партии. Все логично и закономерно… Получите оружие у начальника отдела снабжения, выберите любого коня, подберите связного и ординарца. Только чур — никаких кадрилей. Живьем зароем. До тех пор, пока не проявите себя в боях, с мушки не спустим. Каждый шаг, каждое слово. Не люблю играть втемную. Поняли?

— Так точно, господин полковник.

— Отлично, товарищ командир полка. Начальником штаба у вас буду я. Немедленно начинайте формирование полка. Подберите командный состав. Командиров рот и взводов без моего ведома не назначать. Ясно, товарищ Карасулин? Товарищ! Запомните это. Мы везде сохраняем прежнюю, советскую форму. От Советов и красного флага до обращения «товарищ». Мы за Советы, но без коммунистов. За красное знамя, но без большевиков. За «товарищ», но без комиссаров. Ясно?

— Ясно, товарищ начальник штаба, — весело и громко отчеканил Карасулин.

Его обрадовали слова Добровольского. «Понимают, что мужик прикипел к красной власти, к новым порядкам. Решили его вокруг пальца. С красным флагом. — за белых, с Советской властью — на коммунистов. Не выйдет, господа! Сибирский мужик покажет себя…»

Улыбнулся своим мыслям, и тут же по лицу Добровольского скользнула ответная улыбка. Он хлопнул Карасулина по плечу так, что тот качнулся.

— Думаю, мы притремся. Разногласия выясним после падения Питера. Руку, товарищ комполка.

Карасулинская ладонь с громким звонким шлепком влипла в ладонь Добровольского, пальцы их переплелись, и Онуфрий Лукич ощутил железную силу бородача. Напряг мышцы, с трудом, но все-таки подмял негнущиеся, словно окаменелые пальцы и так стиснул, что Добровольский поморщился. Во время этого, не приметного другим, короткого поединка они неотрывно смотрели глаза в глаза.

«Берегись Карасулин, я не Кориков, — говорил взгляд Добровольского. — Не попович-белоручка, кто только языком чесать да чужими руками жернова вертеть».

«Чую, ваше благородие, только и мы не лыком шиты. Не таких видали, да редко мигали».

«Не советую играть с огнем. Испепелю. Не был бы ты нам нужен…»

«Мужик не тот, ваше благородие, отвык от постромок и ярма. Без меня тебе с ним не сговориться. Так что терпи. Сыграем в кошки-мышки…»

— Есть силенка, — Добровольский пошевелил занемевшими пальцами.

— И вас бог не обидел…

— Я двадцать лет с шашкой нянькался. Могу одним замахом до седла. Хоть с левой, хоть с правой.

4

Подвал был глубокий и просторный. Когда-то здесь хранили свежие и соленые овощи. До сих пор приторно пахло гнилой картошкой, прокисшей капустой, прелой древесиной. В занавешенных лохматым мраком углах противно пищали невидимые мыши. Иногда на трепетный желтый свет оплывшего огарка вылезала остромордая усатая крыса, любопытно озирала сверкающими бусинками неподвижных молчаливых людей и бесшумно пропадала в темноте.

С улицы сюда не проникало ни единого звука. Непроницаемая гнилая тишина отгородила от мира арестованных, притиснула, подмяла их, и они пришибленно молчали. Кто дремал, кто только прикидывался. Лишь Ромка Кузнечик никак не мог угомониться, то и дело слышалось: «Как они нас! Вот, гады!..» И начинался запоздалый, покаянный пересмотр случившегося с той минуты, как уговорил Ярославну вместе бежать из села. Теперь, задним умом, Ромка запросто развязывал любые узлы, рассекал любые сомнения, все понимал, все предвидел и клокотал в бессильной ярости, то издевательски высмеивая себя, а то грозя «кулацкой сволоте» расправой. Ярославна не раз смиряла неистовствующего парня, просила умолкнуть. Но и молчание Ромки было грозным: он сердито сопел, громко и зло курил, ожесточенно ворочался на шуршащей соломе.

Больше всего парня тревожила — да что там тревожила — страшила — участь Ярославны. Он считал только себя виноватым в случившемся и готов был на все, лишь бы спасти любимую. Ромка с радостью отдал бы сейчас жизнь за свободу Ярославны. Но и такой непомерной ценой он бессилен был искупить свою вину — оттого и казнился и мучился.

— Брось ты, Ромка, — попыталась утешить его Ярославна. — При чем тут ты? Я секретарь ячейки, и опыта у меня больше. Мне и отвечать за все. Главное — ребят не предупредила. Ни одного не привели сюда. Перещелкали, наверное, поодиночке, как курят. У Пашки с Маркелом рука не дрогнет…

И снова отрешенно уставилась на желтый сосок свечи, все сильней слабея душой и телом. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать, ни думать. Бились в ушах слова Маркела. Зырянова: «Вот тебе, голубка, гнездышко. Переспишь, а утром вознесешься ко господу». Она не сомневалась — так и будет, если не случится чуда, и содрогалась при мысли о приближающемся утре. Сердилась на себя, негодовала, но не могла осилить гнетущий душу страх.

Теперь-то Пашка Зырянов не упустит своего, сочтется с ней и с Ромкой Кузнечиком. Эх, Ромка! Отчаянная голова. Давно знала: любит. Радовалась, хоть и не было ответного чувства. В тот вечер, когда спас ее от Пашкиных когтей я целомудренно краснел, смущался, глядя на нее, Ярославна впервые пережила мгновенную, но очень яркую вспышку нежности. Ромка показался тогда красивым и смелым, достойным любви. Когда сегодня прижался он головой к ее груди и она коснулась щекой светлых, мягких волос, вновь озарила та же вспышка, и размягченная Ярославна забылась, уступила, согласилась поехать вместе… И сейчас не казнила себя за ту роковую уступку, лишь подгоняла время: скорей бы уж… Чему быть — того не миновать…

«Да что это со мной? — изумилась и вознегодовала девушка, поймав себя на этой мысли. — Надо думать, как выбраться отсюда, собрать ребят и драться, драться, не щадя никого, а я…»

Шуршали мыши в черных провалах невидимых углов, скалились на свет все более наглеющие крысы, монотонно и уныло бились о ступеньку сорвавшиеся с потолка крупные капли. Понуро молчали пятеро челноковских коммунистов. Кроме Ромки и Ярославны был тут крестьянин Афанасий Портнов по прозвищу. Соловей — низенький, тоненький, с фигурой подростка, узким, скуластым лицом и высоким голосом. За этот голос да редкий, певческий дар Афанасия и прозвали Соловьем. Пел Соловей и в церковном хоре, и на свадьбах, и на престольных гульбищах, и на митингах. Мужик он был среднего достатку, не задира и молчун. Что привело его в коммунисты — никто не знал. Войдя в подвал, Соловей сказал: «Три дня гулял у, кума на свадьбе, чисто вымотался, теперича отосплюсь», повалился на солому и тут же затих — то ли впрямь заснул, то ли притворился спящим, но на зов не откликнулся и в затеплившийся поначалу разговор не вмешивался.