Красные петухи — страница 58 из 84

На небольшой круговине по колено в снегу затравленно метались черные немые фигуры. На них налетали всадники, сшибали с ног, топтали лошадьми, били и кололи длинными пиками. Иногда лошади не повиновались, не шли на поверженных, и наездники остервенело хлестали коней, пинали в бока, ярили, и те, осатанев, топтали ползающих в снегу людей. Вот всадник на белом коне погнался за женщиной. Та, скинув полушубок и платок, бежала к подъему, над которым застыли Флегонт с крестьянами, бежала изо всех сил и кричала, размахивая руками. Белый конь быстро настиг ее, свесившись с седла, всадник чем-то ударил женщину по голове, и та осела на снег. Всадник крутнул коня, норовя растоптать упавшую, но конь все отпрыгивал в сторону, перескакивая через лежащую, вставал на дыбы. Тогда всадник выпрыгнул из седла и принялся топтать женщину, то и дело сгибаясь и каким то темным предметом ударяя ее по голове, по спине…

Вот уже на вытоптанной круговине не осталось ни одного бегущего, только конники кружили вороньем над распростертыми телами, тыкали их пиками.

— Добивают, сволочи.

— Пашка Зырянов живыми не выпустит…

— Дорвались, гады. Чего Онуфрий смотрит?

— Он под Яровском. Вот эти и лютуют.

Флегонт вскочил в кошеву и, едва не сбив стоящего на пути крестьянина, погнал лошадь с горы вскачь. Всадники, заметив скачущего Флегонта и двинувшийся за ним обоз, помчались в сторону Челноково. Вперед сразу вырвался белый длинноногий жеребец и пошел отмахивать, оставив всех далеко позади.

…Их было двенадцать. Замученных, изуродованных, растерзанных комсомольцев Челноковской волости. Лиц не узнать. У той, что хотела убежать от Пашкиного жеребца, вместо лица — кровавый сгусток. «Кистенем бил», — догадался Флегонт, чувствуя необоримую слабость во всем теле, подступающую к горлу тошноту.

— Боже всемилостивейший! — Флегонт упал на колени. — За что их? За что? — ткнулся отяжелевшей головой в снег и застонал.

2

Да, мир опять раскололся на две половинки — красную и белую, и не было меж ними середины, и нельзя было жить, не прилепившись к той или другой стороне. Это особенно остро почувствовал Флегонт, когда Владислав неожиданно спросил за обедом:

— Папа, почему про тебя говорят, что ты — красный и тебя все равно расстреляют?

Флегонт положил на стол ложку, отодвинул тарелку.

— Кто говорит?

— Гераська Щукин.

— Видишь ли, Владислав, как бы тебе объяснить…

— Нечего объяснять, — неожиданно вмешалась жена, обычно молча слушавшая разговоры Флегонта со старшим сыном. — Распустил ты его. И как язык повернулся такое выговорить?!

Владислав смутился, покраснел, пробормотал:

— Прости, папа.

— Не за что прощать. Я попробую ответить. Зырянов, Щукин, Кориков хотят, чтобы я служил молебны о даровании им побед над большевиками и призывал крестьян к братоубийственной войне с такими же крестьянами в красноармейских шинелях. Этого требуют и церковные власти. Тоборский архиерей с нарочным прислал послание, обязывающее меня восславлять мятежников, разжигать междоусобицу. Но я не делаю этого потому, что…

Какой-нибудь месяц назад Флегонт ни за что не стал бы «забивать голову» Владиславу политикой. Даже когда у сына неожиданно прорезался по-мальчишески горячий интерес к событиям, происходящим в Челноково, и он все чаще и все настойчивее стал расспрашивать отца о большевиках, о продразверстке, о Советской власти, Флегонт вместо ответа старался занять Владислава. интересным рассказом, увлечь, увести в сторону от злобы дня. Теперь, когда начался мятеж, обходить острые углы стало невозможно. Но и на этот раз Флегонт постарался избежать прямого и ясного ответа на вопрос: с кем и за кого он? Помолчав, заключил:

— …Не делаю этого потому, что хочу с именем и заветами Христа служить крестьянам, врачевать их души, смирять, успокаивать.

Несколько дней Владислав не докучал отцу вопросами, пропадал на улице с мальчишками, а однажды вдруг ворвался в кабинет Флегонта с ошеломившей все село новостью:

— Говорят, Северск взят! Большевики разбиты и отступают…

— Сядь. Успокойся. — Флегонт пристально посмотрел на сына, покачал головой. — И ты веришь, что сие — правда? Большевики — не призрак. Они — власть. У них — армия, суд, законы, за ними тысячи тысяч тех, кто был ничем и хочет быть всем. Мыслимо ли свалить эку глыбищу? Полагаю: новость сия — обман, коим кориковы хотят вскружить головы легковерным… Уста фарисеев осквернены ложью, руки же их — в крови. Вспомни, как зверски убили Емельянова, как надругались над его супругой. Они убьют и меня, растерзают твою мать и вас всех живьем зароют в землю, если только сочтут это полезным и необходимым для собственного возвеличения.

— А Онуфрий Карасулин? Ты всегда хвалил его…

Флегонт нахмурился.

— Сие и для меня пока загадка.

Глава четвертая

1

За двести лет своей истории губерния не переживала еще такого светопреставления. Даже в недавние черные дни колчаковщины в иных уездах было куда спокойней, чем теперь. Тогда глухие таежные деревни и даже целые волости ни разу не видели солдат белого адмирала, — и мужики уцелели, и скотину уберегли, и особого урону никто не понес. Теперь таких деревень не было. Никого не обошло стороной, никого не миновало полыхнувшее над всей губернией пламя антисоветского мятежа.

Днем и ночью, в любую непогодь по лесным тропам то торопливо и шумно, то неслышно, крадучись шли люди, по большакам и зимникам скакали взмыленные кони, скрипели полозья, свистели, гикали ездовые, остервенело хлеща загнанных лошадей. Одни везли приказы, оружие, провиант, другие— листовки, третьи спешили упредить о чем-то важном соседнюю деревню или волость, иные же шли и ехали, сами толком не зная куда, в поисках укромного уголка, где можно было бы отсидеться, переждать, пока схлынет кровавая пена, поутихнут, улягутся взбесившиеся страсти и всклокоченная, вспененная мужицкая стихия снова войдет в свои извечные берега.

Глухими ночами лесные зимники становились дорогами смерти. Медленно двигались по ним толпы пленных — коммунисты, комсомольцы, милиционеры и прочие, кто хоть чем-то, хоть однажды выказал свои симпатии к большевикам, к Советской власти. Подогретые самогонкой, распаленные непокорством и стойкостью обреченных пленников, конвоиры нередко набрасывались на них, и тогда стылое безмолвие оглашалось криками, стонами и под. слепым небом разыгрывалась еще одна трагедия, подобная той, какую увидел в логу челноковский поп Флегонт. Истерзанные трупы оставлялись на месте расправы — пока их не заметет метель, иль не растащат голодные волки, иль не найдут обезумевшие от горя родственники и тайно не похоронят…

Почти в каждой мятежной волости имелся свой «повстанческий штаб» и свой так называемый «крестьянский волисполком», которые лишь номинально подчинялись «яровскому крестьянско-городскому совету» и «главному штабу народной армии», разместившемуся там же (из всех уездных центров юга губернии мятежники овладели только Яровском). Каждый из многочисленных штабов норовил присвоить себе как можно более громкое наименование: головной, верховный, центральный. Засевшие в них белогвардейские офицеры делили территорию мятежа на фронты, придумывали направления главных ударов, а то разбухающие, то тающие толпы насильственно мобилизованных крестьян именовали армиями, дивизиями, полками с соответствующими командующими, командирами, начальниками, адъютантами, связными, разведками, хозчастями, военно-полевыми судами и т. д.

Мятежные штабы и командиры грозили крестьянину смертью за любую провинность: за уклонение от мобилизации и за невыполнение приказов, за нежелание умирать в бою и за милосердие к коммунистам, за изготовление самогона и за непредоставление лошадей для перевозки войск и раненых, и еще за многое иное. Оказавшиеся во главе военно- полевых судов, военно-следственных комиссий, контрразведок, особых отделов, бывшие колчаковские офицеры, полицейские и иные контрреволюционеры быстро и хладнокровно приводили эти угрозы в исполнение. А под Яровском и дальше на север, на двухсоткилометровой полосе шли бои с регулярными частями Красной Армии и коммунистическими соединениями. Выбив мятежников из села, красноармейцы нередко тут же вершили суд над кулацкой верхушкой, мстя за безвинно загубленных, замученных товарищей по борьбе.

Вот когда не с чужих слов, не по листовкам и газетам, а собственной шкурой даже самый сытый и темный, не желавший ничего знать, кроме своего хозяйства, середняк стал постигать азбуку классовой борьбы. Иной и хотел бы голову сберечь, ни влево, ни вправо не склоняться, да никак не получается… Брат поднялся на брата, сын замахнулся на отца. Качнулись извечные нравственные устои сибирской деревни, заскрипели и стали расползаться веками казавшиеся нерушимыми узы. Жизнь закусила удила и махом поперла по бездорожью — упряжь в клочья, повозку — в щепы, сшибла мужика с ног, завертела, закружила в бешеной карусели.

Качалась земля от гулкого топота лошадиных и человеческих ног. Дрожал воздух от рева луженых глоток и ружейной пальбы. Полнились села сиротами и вдовами. Тягучий, горький, заупокойный плач, не смолкая, бился под равнодушным зимним небом. А по ночам над забывшейся в тяжком сне деревней вдруг раскрылится красный петух, склюнет в одночасье половину домов и улетит прочь… От жара лившейся крови краснел и плавился снег, смерзаясь после в огромные алые комья, которые лизали ополоумевшие псы, заметала пурга, заносила поземка. Весной вместе с белым снегом растает и красный снег и, растворясь в говорливых буйных потоках, хлынет в речушки и реки вновь ожившая мужичья кровь, и земля ту кровь вернет людям ядреным подсолнухом, налитым колосом, узорным сибирским разнотравьем. Ну а те, что отдали свою кровь земле, никогда не возвратятся к людям…

2

Не случайно это заседание Северского губкома РКП(б) назвали чрезвычайным, не зря пригласили на него партийных активистов. Обсуждался вопрос, который волновал всех: «О политическом положении в губернии». Докладчиком, как и на том памятном заседании президиума, был председатель губчека Чижиков.