Красные петухи — страница 73 из 84

— Брось, баба Дуня, ныть: не разжалобишь. Полезай. Иначе — скручу руки, заткну рот тряпицей и спущу вниз головой. Тогда на самом деле твои старые кости не выдержат. Быстро! Быстро, чертова колдунья!

Перепуганная старуха терзалась запоздалым раскаянием: не завела до сих пор собаку, не заперла входную дверь, не прихватила, выходя из горницы, лежащую на сундуке гирьку…

— Ну? — Горячев, перекинув револьвер в левую руку, подступил вплотную. — Не поняла, что ли?

— Да как ты смеешь, варначина, в душу тя выстрели…

Он ткнул ее кулаком в грудь. Баба Дуня согнулась, прижала ладони к животу и, открыв рот, никак не могла перевести дух. Из глаз старухи брызнули слезы, судорога покривила дряблые щеки. Горячев откинул крышку подполья, сунул бабке в бок ствол нагана.

— Живо, старая кочерга!

Загнав стонущую, причитающую бабу Дуню в подполье, вынул оттуда лесенку, захлопнул западню. Закинул лесенку на полати. Прошел в горницу и тут же услышал скрип двери и Катин голос, весело прокричавший от порога:

— Опять ты, бабушка, дверь не запираешь. Сколько раз говорить.

Наверно, Катя поразилась бы меньше, увидев вдруг подлинного живого черта или иного какого пришельца из загробного мира. Она побелела, прянула назад, чтобы броситься вон, но Горячев навел револьвер, властно скомандовал:

— Не шевелись! Повернись спиной.

Подошел, нащупал в кармане полушубка наган, вынул. Снял с нее полушубок, спрятал в кобуру свои револьвер, Катин закинул на печку.

— Теперь поговорим мирно. Я к ней с любовью, истосковался, извелся в разлуке, а она бежать. Проходи, молодая хозяюшка, потчуй гостя дорогого.

Она переменилась с тех пор к лучшему. В выражении лица появилась уверенность, в фигуре, в жестах и в походке проглядывали твердость, решимость. Только несколько мгновений в черных, цвета переспелой смородины, Катиных глазах блуждали растерянность и страх, потом там засветилась настороженная язвительная дерзость. Она ходила вызывающе прямо, развернув округлые плечи. Неспешно накрыла стол, поставила на него кипящий самовар, разлила по чашкам чай, жестом пригласила незваного гостя к столу. Тот невольно любовался женщиной, завидовал ее выдержке, поражался перемене. Давно ли от встречи с Зыряновым и пани Эмилией она упала в обморок? Давно ли бледнела и ахала при одном упоминании чека. А теперь… Он оглаживал, ощупывал ее жадными глазами, и в нем все сильней росло желание. Эта женщина — его. Он ее открыл, спас, выходил, а Чижиков отнял. Всюду Чижиков. Проклятый Чижиков…

Принял чашку с чаем, отхлебнул, не спуская глаз с Кати. Та помешивала ложечкой медленно остывающий чай и молчала. А в нем все неуемнее становилось желание схватить ее, сорвать все это тряпье, что прятало желанное, прекрасное, молодое тело, и заласкать, выпить до последней капельки, а уж потом, потом… От этого сводило скулы и потели сжатые кулаки.

— Где бабушка? — обеспокоенно спросила Катя.

— Жива-здорова. Сидит в подполье и ждет, когда позову. Не спеши. Я скажу, когда можно, а пока посидим вдвоем. Соскучилась?

— Нет.

— Разлюбила? — с нажимом и неприкрытым вызовом спросил он.

— Прозрела.

— И что увидела?

— То же, что и другие.

— Что же все-таки? — повысил он голос. Отодвинул чашку. — Говори!

— Волки вы. Звери.

Он будто бы только того и ждал. Пристукнул ладонью по столешнице и громко, с лютым весельем:

— Ну, раз волки, по-волчьи взвоем. Встать! Живо!

Катя побледнела. Медленно поднялась.

— Выходи из-за стола. В горницу. Да не крути головой. — Схватил ее за руку, резко рванул к себе, толчком в спину загнал в горницу. — Раздевайся! Донага. Снимай свою красную шкуру, и я тебя… — Вытянул перед собой длинные руки с растопыренными шевелящимися пальцами, пригнулся и, медленно наступая на нее, хрипло выкрикивал: — Я тебя… по кусочку… по жилочке!..

Ненавистные руки все ближе. Катя пятилась от них, не спуская с белого бородатого лица расширившихся, полных ужаса глаз, пятилась до тех пор, пока не уперлась спиной в подоконник. Он сграбастал ее за ворот гимнастерки, рванул, и та развалилась пополам. Содрал гимнастерку, кинул под ноги. С тихим треском лопнула опушка юбки.

— А-а! Комиссарская шлюха!.. Чего ж ты не орешь? Ори! Ползай на коленях. Голая комиссарша… Ха-ха-ха! Снимай сапоги. К такой матери! Са-по-ги!

Его колотило от бешенства, на губах пузырилась слюна, выкаченные глаза побелели. Обхватил левой рукой за талию, оторвал от пола, притиснул к себе и стал правой стаскивать с нее сапоги. А когда босую отшвырнул и, раскинув руки, изготовился вновь сграбастать, в глаза ударил отсвет вороненого ствола нагана и полоснул ненавидящий Катин крик:

— Назад!

Ахнул выстрел, пуля отколола щепу от потолочной матицы. Горячев медленно пятился, нащупывая локтем кобуру. Та была пуста.

— Руки! Спиной ко мне! — И снова пуля колупнула стену. — Живо, сволочь! Иди вперед. Открывай подполье. Теперь садись в угол. Ну!

Когда полуживая от страху бабушка выбралась из подпола, Катя приказала Горячеву выложить на стол спички и лезть вниз. С трудом надвинула на крышку пятиведерную бочку с водой, сказала: «Теперь все» — и рухнула на кровать.

Глава восьмая

1

До рассвета было еще неблизко. Лошадь, покрытая белой изморозью замерзшей пены, хотя и пофыркивала устало, но бежала ходко. В розвальнях на груде туго набитых мешков полулежал Маркел Зырянов. Он был изрядно пьян, бестолково дергал вожжи, покрикивал без нужды на коня и выборматывал то, что роилось в затуманенной хмелем голове:

— Таперича мы — власть… Хочу казню, хочу милую. Могу в подвал под замок, не то в Яровскую тюрьму тяте в руки. Али Пашке шепну, и без всякого суда… втихаря… Скоро с Онуфрием разочтемся. Сказывал Пашка… Ха-ха!.. Окрутил Маркел всех. И в стары-то времена не думал волостью править. А тут — председатель!.. Под красным знаменем и с печатью… Умора!.. А ить это иш-шо цветочки, ягодки опосля. Продырявим думалки Карасулину, Ромке, Пашкиной комсомолочке… Сохнет по ей стервец. Жамкнул бы иде-нибудь, сдернул охотку…

Тут Маркел, видно, задремал, залопотал что-то совершенно бессвязное, потом и вовсе смолк, только носом посвистывал.

За какой-то месяц вознесло Маркела Зырянова, раздуло — не подступись… Вся волость перед ним шапку ломает. Разве что поп Флегонт по-прежнему смотрит с небрежением, разговаривает свысока, но и до него дотянется Маркел. Длинны стали у него руки. Слепой отец палачом при самом Горячеве состоит. Про Пашку и говорить нечего — на днях сделали командиром первого карательного отряда. Вовсе осатанел молодой Зырянов. Рыскает со своим отрядом по деревням, вынюхивает, высматривает. Суд у него короткий, расправа скорая и лютая. И в полках распоряжается Пашка как на своем подворье. Не любо это многим, да молчат: страшатся. Только в карасулинском полку Пашка никого пока не трогает. Кусает взглядом, а руки на привязи держит. Боится Онуфрия Лукича. Боится и люто ненавидит. Копит злобу зыряновский род, настораживает петлю, чтоб захлестнуть ее на шее Онуфрия. Чуть зевнет — и крышка… Никогда не простит Маркел Карасулину вывихнутой руки и того, как слово ему поперек боялся сказать, когда был Онуфрий большевистским секретарем. Исподтишка, но неустанно копает Маркел яму заклятому врагу. И выроет!..

Ворота околицы оказались закрытыми. Лошадь остановилась, и Маркел тут же очнулся. Нехотя выбрался из розвален, путаясь в полах тулупа, протопал до ворот. Въехал в улицу. Хмель помаленьку выходил, и мысли становились трезвее.

Нет, не так уж он прост, Маркел Зырянов, все понимает. Понимает, а — не боится. Чего зазря гадать, как там в будущем повернется, кто сверху окажется. Покуда наш верх — греби к себе, хватай и тяни что на глаза попало. Бог даст, еще подфартит овчинному воинству. На тот случай готово гнездо в Яровске. А не подфартит — тоже не пропадем. И про черный день добрая заначка имеется.

Он уже подъезжал к своему дому, как вдруг кольнуло под ребро давнее потаенное желание. Не раз тревожило оно Маркела, заглядывало во сны, делаясь все неотвязней. Вошло в него как острога и не вытащить. Трезвый Маркел хоть и с натугой, но отгонял желание, пьяному сделать это было куда трудней, выручали лишь обстоятельства. Теперь же все сложилось как нельзя лучше: и ночка темна, и голова хмельна. Да и хмельна по-легкому, на остатних парах — в самый раз. И, мысленно отмахнувшись от всех препон и сомнений, Маркел погнал коня мимо своего дома и с ходу подвернул к воротам Глазычевых. Оставил тулуп в санях, не по годам легко взбежал на высокое крыльцо, застучал негромко в дверь.

Чутко спала Маремьяна с тех пор, как проводила Прохора в карасулинский полк. От лошадиного фырканья пробудилась, прислушалась, уловила торопливые шаги к крыльцу. Босиком, в одной рубашке выскользнула в сени, подбежала к дверям, нашарила липнувший к рукам железный крюк, спросила:

— Проша, ты?

— Отворяй, отворяй, — послышался хрипловатый, незнакомый голос.

Маремьяна отняла руку от крючка.

— Кто тут?

— Чего переполошилась? — Узнала голос Маркела. — Не бойсь. не съем. Передам только письмецо от Прохора. Вчерась гостевал в ихнем полку, просил непременно повидать тебя и письмо, значит…

— Погоди. Оденусь.

Метнулась в горницу. Торопливо накинула платье, надела шубейку, сунула ноги в теплые валенки, отворила дверь нежданному гостю.

Маркел постоял у порога, пожмурился на свет, скинул рукавицы, шагнул к женщине.

— Здравствуй, красавица. Чего ты на меня, ровно на диво какое, пялишься? Ставь-ка самовар, гостинцев тебе привез. Чайком побалуемся.

— Где письмо? — неприязненно спросила Маремьяна пересохшим вдруг ртом.

— Всему свой черед. Наперед угости, уважь меня. — Маркел стал расстегивать полушубок.

— Давай письмо и дуй к своей бабе, она угостит и уважит.

— Ишь ты как! — сразу вызверился Маркел и голосом и взглядом. — С председателем губчека, поди, поласковей была. Думаешь, не знаем? За такое надо бы тебя на площади принародно выдрать, а то и вовсе сказнить, как изменщицу. Так что не забывайся.