Вот какие мысли занимали Имани, пока она принимала душ и мыла голову.
На втором году их жизни в этом доме Кларенс установил кондиционер. Поначалу Имани была против: «Хочу дышать настоящим воздухом, слышать, как пахнут деревья, цветы». Но в первое же лето, когда жара поднялась до шестидесяти градусов, она и думать об этом позабыла. Теперь она хотела только прохлады. И как ни любила она деревья, в жару она свела бы под корень целый лес, лишь бы добраться до кондиционера.
Надо отдать Кларенсу должное, он справился, может ли она пойти в церковь — что да, то да. Но уже сам по себе этот вопрос рассердил Имани. Она всегда отдает дань уважения усопшим, ссылаться на нездоровье не в ее правилах, хотя она отлично понимает: кто умер, тому ничего больше не нужно. А раз так, значит, уважение к усопшим выказывается для себя самой, а сегодня она сама нуждается в отдыхе. В ее нежелании дать себе отдых чувствовалось что-то ненормальное, такое ощущение не покидало ее, пока она собирала Кларисины вещи, пока бродила по комнате. И все же это ее не останавливало. Она напустила ванну, плюхнула в нее девочку; склонясь над ванной, терла губкой, прислонив пухлое тельце к коленям,— от напряжения у нее заныл живот (правда, пока еще терпимо), вытерла Кларисе волосы, вынула из ванны и, положив на кухонный стол, вытерла насухо.
— Ты запомнишь их навсегда — такие это люди,— сказала она девочке, которая пускала пузыри, что-то лепетала и весело таращилась на суровое лицо матери.— Ты услышишь музыку,— сказала Имани.— Музыку, которую они пытались убить. Музыку, которую они пытались присвоить.
Ее лихорадило, слова лились несвязным потоком — она и сама это замечала. Но ей было все равно.
— Они думают, они могут убить целый материк — людей, деревья, бизонов, а потом улететь на Луну и обо всем забыть. Но мы с тобой никогда не забудем ни этих людей, ни деревья, ни бизонов, чтоб им пусто было.
— Зонов,— повторила девочка и стукнула мать по лицу ложкой.
В гостиной она положила девочку на одеяло и, обернувшись, поймала сочувственный взгляд мужа. На ней были изящные бархатные тапочки зеленого цвета, прелестный сине-зеленый халатик, но телу ее под халатом было неуютно, а от его взгляда на глаза ее помимо воли навернулись слезы.
— Порой я гляжу на тебя и думаю: «Откуда здесь взялся этот тип?»
Такая была у них в ходу шутка. Она и думать не думала выходить замуж, она считала, что гораздо лучше иметь любовников: их всегда можно под утро выставить, а потом работать и проводить время, как тебе заблагорассудится,
— Я здесь потому, что ты меня любишь,— полагался ответ.
Но, встретившись с ней глазами, Кларенс запнулся, и Имани отвела взгляд.
К десяти часам жара поднялась до пятидесяти с лишним градусов. К одиннадцати, когда начнется поминовение, она подскочит до шестидесяти. Имани шатало от жары. В машине у нее так закружилась голова, что, пока не заработал кондиционер и не окутал их прохладой, она сидела, стиснув зубы. Низ живота мучительно ныл.
Кондиционера в церкви, конечно же, не имелось. В настоящей баптистской церкви иначе и быть не могло.
Поминовение, как и все предыдущие четыре раза, устраивали одноклассницы Холли Монро. Все двадцать пять — и толстушки, и худышки — от первой до последней походили (и как только им удалось этого достичь?) на погибшую девушку. Имани никогда не видела Холли Монро, но в этой церкви, где Холли крестили, где она пела в хоре, над кафедрой всегда висели ее фотографии — и Имани в каждой чернокожей девчушке нежного возраста виделась Холли Монро. Если же копнуть поглубже, то в Холли Монро она видела себя самое. Это ее застрелили, это в ней убили живую жизнь в ту самую пору, когда еще бы чуть-чуть и она нашла бы себя.
Ей хотелось плакать, плакать навзрыд. Но она сдержалась. И хотя живот болел все сильнее, взяла себя в руки, а слезы мигом осушила жара.
Мэр Карсуэл поджидал Кларенса в приделе церкви, поминутно промокая толстое брыластое лицо огромным платком, он держал речь перед группой молодежи человек в пять, которая трепетно внимала ему. Имани поздоровалась с мэром — он привычно чмокнул в щеку ее, чмокнул Кларису, но при этом его осоловевшие от жары глаза смотрели только на Кларенса. Оба тут же удалились в укромный угол подальше от оробевшей молодежи. Подальше от Имани и Кларисы, которые нерешительно прошли мимо них, ожидая, что мужчины присоединятся к ним или окликнут и попросят их подождать.
Минут пятнадцать их ублажали музыкой.
— В Холли Монро было сто пятьдесят восемь сантиметров роста, и весила она пятьдесят пять килограмм,— так начала свою речь ее ближайшая подруга: она читала не по бумажке, а обращалась к каждому из слушателей в отдельности.— Она была Стрелец, упорный и верный, а Стрельцы, как известно, лучшие на свете друзья. Волосы у нее были черные, курчавые, и она вечно пробовала новые прически. Летом кожа у нее была точь-в-точь такого цвета, как эта дубовая скамья, зимой (палец вверх!) — цвета вот этого соснового потолка. Из всех цветов она больше всего любила зеленый. Сиреневый цвет она не любила потому, что, по ее словам, не выносила розового всех оттенков. Глаза у нее были карие, и она всегда ходила в очках, но, если шла на свидание в первый раз, очки не надевала. Носик у нее был тупой. Зубы крупные, красивые, а губы всегда обветренные — она так и не приучилась носить с собой гигиеническую помаду и поэтому редко улыбалась. Ноги у нее были на редкость изящные.
Из церковных гимнов ей больше всего нравился «Предаю себя мышце вечной твоей», из мирских песен — «Что мне делать с собой, люблю тебя, дорогой!». Она нередко опаздывала на спевки, хотя петь любила. Платье, в котором ома пришла на выпускной вечер, она сшила себе сама на курсах домоводства. Домоводство она терпеть не могла.
Рассказ о Холли Монро сопровождало тихое непрерывное жужжание двух голосов. Все вокруг затихли, даже
Клариса не ерзала — так увлек их простодушный рассказ девушки. Одноклассницы Холли Монро и ее подруги по хору надели ярко-зеленые платья. Имани представилось, что волнующая, ослепительно яркая зелень платьев должна так же очаровать Кларису, как вид волнующейся нивы.
Подхватив дочку, Имани на цыпочках пошла к двери — низ живота пекло огнем, пот ручьями тек по спине. Кларенс и мэр как ни в чем не бывало продолжали разговор. До нее доносилось: «Заседание комитета... члены муниципалитета... городской совет».
Кивком головы она попросила Кларенса подойти.
— Нельзя ли потише? — прошипела она.
На самом деле она хотела сказать: и не стыдно вам, почему вы не прошли в церковь?
Но им не было стыдно. Кларенс вскинул голову и, встретив ее взгляд, растерянно пожал плечами. Потом оба повернулись и с отрешенным видом жрецов неспешно двинулись к двери, вышли на церковный двор и под раскидистым дубом поодаль от церкви продолжили беседу. И так и проговорили до самого конца службы.
Два года спустя Кларенс бушевал.
— Что с тобой творится? — спрашивал он.— Ты меня никогда не подпускаешь к себе. Велела мне спать в гостевой комнате, я согласился. Велела, чтобы я прошел стерилизацию, я и на это пошел, хоть и был против. (В его гневном голосе слышались слезы — слезы ненависти к ней, ненависти за перенесенное унижение: евнухом — вот кем он стал по ее милости.)
Она не просто была холодна с ним, она совсем отдалилась от него.
Имани поражалась себе: после того, как Кларенс с мэром ушли с поминовения Холли Монро, это не помешало ей поехать с Кларенсом домой. Месяцем позже это не помешало ей нежно улыбаться ему. Не помешало поехать на Бермуды и несколько блаженных дней, укрывшись за деревьями на пустынном пляже, жадно любить друг друга. Не помешало слушать рассказы матери Кларенса о юности сына с таким видом, будто она хочет запомнить их навечно.
И все же. С той самой минуты в тот нещадно жаркий день, когда он вышел из церкви, она отъединилась от него, отделилась настолько, что он стал для нее чужим — былая близость почти никогда не возвращалась.
А он ничего не почувствовал, не заподозрил.
— Чем я виноват перед тобой? — нежно спросил он, нежность в его голосе накрыла ее как волна. Губы ее растянула робкая улыбка, он же счел ее издевательской — так далеко их развело.
И не раз и не два обсуждали они случившееся в церкви. Мэр Карсуэл — они больше с ним не встречались — стал образцовым мэром и собирался баллотироваться в законодательный орган штата; его активно поддерживали как черные, так и белые избиратели. Оба вспоминали его неохотно, хотя телевизор часто напоминал о нем.
— Я обязан был помочь мэру,— сказал Кларенс,— он ведь был нашим первопроходцем!
Имани разделяла его чувства, но выразить их он мог менее банально. Она не сдержала улыбки, и он обиделся.
Она знала, когда именно их брак перестал существовать, знала с точностью до минуты. Но, судя по всему, эта минута не оставила по себе следа.
Они пререкались — она улыбалась; дулись, винили друг друга, плакали — а она все собирала вещи.
У каждого готово было сорваться с языка, что ребенку, от которого они избавились, сейчас исполнилось бы два года и он был бы страшным шалуном, тяжкой обузой для матери, чье здоровье полностью восстановилось; у каждого язык чесался сказать, что их брак все равно бы расстроился по одной по этой причине.
Перевод Л. Беспаловой
Познакомьтесь: Льюна — и Айда Б. Уэллс
С Льюной я познакомилась летом 1965 года в Атланте, где мы обе участвовали в политической конференции и митинге. Как временные активисты предвыборной кампании, мы отправлялись в захолустные городишки южной части штата, и нужно было нас вдохновить. В свою родную Джорджию я уехала из Нью-Йорка автобусом от колледжа Сары Лоуренс, чтобы попробовать свои силы в регистрации избирателей. По духовному подъему негритянского народа, по его поразительной решимости было ясно, что происходит революция, и я не хотела ее пропустить. Особенно в таком летнем, насквозь студенческом исполнении. Да и чем плохо немного пошататься по Югу.