Я попробовал представить себе Солонь, страну лесов, озер и ланд, может быть, хоть туда война не дойдет. В лунном свете я видел профиль матери, склонившейся ко мне, и думал: как все-таки странно, что мы все очутились здесь и спим на соломе, под открытым небом.
Мать поплотнее укутала меня одеялом.
— Не раскрывайся. Ночи еще холодные. Засыпай поскорей!
И она устроилась рядом со мной, а я долго еще лежал без сна, слушая неразборчивую перекличку голосов в темноте и ворчание моторов на дороге. В поле робко запела цикада. С тихим шорохом проносились в воздухе летучие мыши. Дядя Эжен давно уже храпел, надвинув каскетку на самый нос. Я пытался представить себе, на кого похожи немцы, гнавшиеся за нами по пятам, наверное, на ужасных чудовищ, раз от них бежит пол-Франции. То они виделись мне в остроконечных касках, как на фотографиях из журналов времен первой мировой войны, то сеющими смерть гусарами и уланами 1870 года, какими они представали в рассказах моей бабушки. Но мне было известно, что теперь у них на вооружении мощные военные машины. Спят ли они ночью или же продолжают гнаться за нами, как хищные звери за добычей? И что мы будем делать, если тот знаменитый мост, на который вот уже несколько дней уповают все беженцы, тоже разрушен? Я чувствовал, как захлопывается ловушка, но наконец, измучившись от всех этих мыслей, заснул.
Утро встречает нас такой же солнечной погодой, но идиллия окончена: на рассвете, едва мы просыпаемся, над нами с яростным воем проносятся самолеты — они летят на юг и там, у реки, внезапно спикировав, обрушивают на берег свой бомбовый ураган. Потом они улетают, оставив на месте взрыва черный султан дыма, который, извиваясь, поднимается вверх и заволакивает все небо. Чем дальше, тем гуще становится толпа беженцев, а давка все сильнее, так как к мосту сходятся сразу несколько дорог. Оборванные, грязные солдаты уверяют нас, что мост еще цел, но вряд ли долго продержится: уж если немцы за него возьмутся, вот будет побоище, черт побери! Повсюду в кюветах валяются брошенные исковерканные машины с разбитыми стеклами, а в поле горит большой грузовик-цистерна, черно-багровое пламя лижет ближайшие колосья и выбрасывает клубы едкого дыма, от которого першит в горле. Мы медленно продвигаемся вперед, пригнувшись к велосипедам, то и дело проваливаясь в рытвины и сталкиваясь с «ситроенами», набитыми офицерами, машины тщетно пытаются пробраться сквозь эту плотную толпу. Один из офицеров, высунувшись из машины, с непокрытой головой, с блестящими позументами на погонах, кричит:
— Разойдитесь! Пропустите! Дайте проехать вперед, у нас приказ!
Он кричит таким хриплым, таким страшным голосом, что толпа расступается, пропуская автомобиль, который с трудом проезжает, поднимая тучи пыли, смешанной с дымом. Потом опять раздается вой самолета — он проносится совсем низко над нашими головами, мы бросаемся на землю и на этот раз слышим стрекот пулемета, свист пуль, крики и стоны, а самолет пролетает дальше, и пулемет продолжает бить по толпе.
— Вы целы? Все живы? Бежим, пока он не вернулся! — кричит мой отец, и мы, пригнувшись, бежим по проселку к ближайшему леску, который зеленым островком стоит среди моря дыма.
И вот тогда-то я вдруг увидел, что по полю, ставшему сплошным пожарищем, к нам несутся лошади. Они мчались с бешеной скоростью, но каким-то странным, сбивчивым галопом, с прерывистым ржанием, похожим на стон. Они скакали, взрывая землю копытами, и когда оказались совсем близко, дым внезапно рассеялся, и я, содрогнувшись, увидел, что их обгоревшие тела превратились в сплошную багровую рану. Жеребец, мчавшийся впереди, показался мне великаном, он дико тряс головой, на которой догорали остатки гривы, на месте глаз у него было кровавое месиво. Я завопил, рядом закричала моя мать и другие женщины. Отец схватил меня и потащил к деревьям, но ослепшие лошади, то ли расслышав наши крики, то ли почуяв препятствие на своем пути, замедлили скачку, на миг сбились в темную неясную массу и помчались в другую сторону, оставляя за собой невыносимый запах паленого волоса и горелой кожи.
Я помню, что в тот день к вечеру, когда мы, еле живые, среди чудовищного столпотворения наконец перебрались через Луару, перед нами то и дело возникали сцены еще более трагичные: несколько трупов, лежавших на пригорке — люди как будто спали в траве, старый квартал городского предместья, весь охваченный пламенем, страшная давка на мосту, которая, случись в ту минуту авианалет, мгновенно обернулась бы кровавой бойней, — однако то видение заживо горящих лошадей долго еще терзало меня по ночам, вторгаясь в мои сны, и до сих пор воплощает для меня весь ужас войны.
Да, теперь я воочию увидел ее — войну, ощутил ее дыхание, когда мы, спотыкаясь, задыхаясь от бензиновой вони и горького дыма, преодолевали последние метры моста. И я вспомнил дядю Жоржа, он так часто говорил мне о войне, что самое это слово вонзилось в меня, точно длинный шип, который, по правде говоря, мне так и не удалось вырвать. Наверное, в эти часы дядя тоже скитался где-то по дорогам, блуждая среди пожаров и бомбежек, — совсем как во время прошлой войны, той, «первой», о которой он так много рассказывал мне: лошади, обезумевшие от артиллерийских разрывов, несутся, не разбирая дороги, повозка кувыркается по рытвинам, а сам он стоит в ней, широко расставив ноги, как возница на римской колеснице, и, полумертвый от страха, пытается успокоить и сдержать взбесившихся животных.
— Какое же дерьмо эта война! — восклицал он, отставляя сабо на верстак. — Что мы сделали немецкому народу или что он сделал нам? Ничего. Мы просто пушечное мясо — и те, и другие! Но, понимаешь, есть люди, которые оборачивают это себе на пользу!
Для него дело было яснее ясного, он доставал с полки засунутые между банками с гвоздями и лаком экземпляры газет «Либертэр» или «Патри юмэн».
— Вот, держи, прочтешь и увидишь.
И я читал их, сев у окошка, затянутого паутиной, пока дядя орудовал своей стамеской, вырезая сабо, уперев колено в верстак.
— Может, и не таким уж блестящим стилем написано, но зато от сердца, вот что главное!
В самом деле, «сердца» тут хватало, так же как и пылких обличений всех этих «заядлых вояк» и «торговцев пушками», которые были изображены тут же рядом, на злых карикатурах: одни — в кепи, с усами и стеком, попирающие ногами нижних чинов, как охотник свою добычу, другие — в цилиндре и с сигарой, а вокруг головы венчик из пулеметных лент и гранат. Мне было тогда лет десять. И для меня, как и для дяди, тоже все было просто и ясно.
— Скоро ты сможешь читать серьезные книги: Золя, Толстого, Валлеса. Вообще всех пацифистов. И Роллана, и Барбюса, ну да ты сам увидишь!
Я спрашивал:
— Скажи, а будет еще война?
— Боюсь, что да. В Испании уже началось. Это ведь как пожар, не остановишь. Наверное, воевать будут всегда.
— Значит, и нам придется воевать?
— И нам, и другим! Ох, какое безумие! И ничего нельзя поделать! Что тут скажешь? Они сильнее нас.
Я помню усталый взмах его руки, нахмуренный лоб.
И вот нас настигли война и поражение. У моста на той стороне за укрытием из мешков с песком горстка солдат устанавливала пулемет, и, когда мы проходили мимо, мой отец узнал одного из них.
— Э, да это Легран! Что ты здесь делаешь?
— Вот получили приказ, старина. Должны удержать мост.
— С одним пулеметом?
— Да, ничего больше у нас нет. Мост заминирован. Когда они подойдут, мы его взорвем. А потом… посмотрим по обстановке.
— Да они рехнулись! — сказал отец.
Мать потянула его за рукав:
— Пошли, не надо здесь стоять! Им ничем теперь не поможешь. Бедняги, они остаются на верную смерть!
Да, у них был приказ, так же, как и у тех штабных офицеров в «ситроенах», которые обгоняли нас, спеша в Бурж или в Бордо, только приказы были разные.
Когда мы перешли через Луару и добрались до Солони, мне показалось, что мы наконец ушли от войны. Разрывы бомб ухали с каждым днем все глуше и дальше, и я снова услышал пение ветра и птиц. Благодаря карте, которую захватил мой отец, мы могли пробираться по сравнительно свободным проселочным дорогам, вьющимся меж озерками и сосновыми рощами; ночью мы укладывались спать на папоротнике или в каком-нибудь сарае. Запасы еды истощались, и в сумерках, накопав на чьем-нибудь поле картошки или надергав моркови, мы пекли их в золе. Сидя вокруг костра под открытым небом, поедая эту примитивную, обжигающую рот пищу, эти овощи, только-только выхваченные из углей, мы словно вдруг вернулись к временам наших предков — угольщиков, правда, эти лица, на которых плясали отсветы костра, скорее напоминали мне о каком-нибудь диком племени. Я шепнул Сильвии:
— Мы едим бизона. Мы индейцы и вышли на тропу войны!
— Ага! Или негры!
Усталость и волнения первых дней пути сперва как будто совсем сморили Сильвию, но мало-помалу она развеселилась, и мы возобновили наши игры. Здешняя природа меня очаровывала, несколько лет спустя я с волнением и радостью вновь встретился с ней в «Большом Мольне».
В одной деревушке близ Вьерзона нам сказали, что Петэн запросил перемирия, что война окончена и дальше идти незачем. Во всех взглядах сквозь печаль и смертельную усталость проглянуло также огромное облегчение. На площади люди, сбившись в маленькие группки, вполголоса обсуждали новость. С пастбищ возвращались стада, животные подходили к фонтану, чтобы напиться, из открытых ворот хлева доносилось позвякивание цепей. На следующий день толпы беженцев медленно двинулись обратно на Север.
По возвращении мы нашли наш дом и дом Мины совершенно разоренными: двери были выломаны, все продукты съедены, на кроватях кто-то спал, повсюду на полу валялось разбросанное белье, посуда и прочие вещи.
Мы переходили из комнаты в комнату, и Мина не переставала причитать:
— Ах ты господи боже, вот беда-то!
Алиса разглядывала паркет, который она всегда натирала до неистового блеска.
— Посмотри, нет, ты только посмотри! Ей-богу, они же тут танцевали в своих сапожищах с гвоздями. Не очень-то они церемонились, свиньи эдакие! Ну и задали они мне работку!