Альберт ЕгазаровКрасные тени
Серое, дырявое небо как-то не по-весеннему тяжело навалилось на Москву и уж третий день нехотя поплевывало мелким дождем в гигантскую мишень с красным Кремлем-яблочком, в девятку Бульварного, восьмерку Садового, косой моросью в молоко области, и в грязные улицы, хмурых прохожих, вовсю трудилось над зонтами, накидками и желтыми ремонтными куртками, в непостижимой сухости, однако, оставляя диковинные автомобили и яркую, бесстыдную, какую-то не совсемветскую рекламу завоевателей нового восточного рынка. Дождик лил московский, реклама сияла — заграничная.
Вечный город, за семь десятилетий уставший от культа пролетарского Таммуза, в этот 7091 год от сотворения мира впервые не примерял кумачовых одеяний, почти целый век магически возвращавших страну победившего социализма ко времени первоначал — выходу на свободу Красного Дракона; нет кумача — нет и сошествия духа, и поэтому не зазвучат на завтрашнем празднике послания первоотцов, не пройдет по улицам ритуальное шествие с развертыванием событий Красного Изначалья, не будет даров духу Единственного Курса, не преломятся за праздничным застольем хлеба, преосуществляемые в тело Красного Дракона, остановившего свой лет к матери своей — Заре Светлого Будущего; и вернется пролетарии, эти дети земли, проглоченные чудищем эксплуатации и выпущенные оттуда на недолгий век мечом Революции, снова в беспросветное иго подневольного труда, и будут скованы и ненасытную утробу будут питать до тех пор, пока Красный Дракон снова не расправит свои крылья и не вырвется из подземелья, и не пройдет очистительным огнем по тверди земной, — и тогда вновь восстанет сын на отца, и брат восстанет на брата, и выйдут пролетарии из темного мира насилья и станут на дорогу светлого будущего, чтобы воодушевленным и вдохновленным, под мудрым руководством и неусыпной заботой начать новую эру — выдох Красного Брахмы..
— Брось ты, какой уж там Брахма, драконы, — вмешался мой старый знакомый, с которым мы битый час искали места, где бы отобедать в этот серый невзрачный день, — скопище паразитов на большом жирном теле — вот тебе и вся мифология.
— Вдох? — посетовал я.
— Скорее, чих, — нашелся приятель, не утративший в своей лицензионно-магичсской деятельности руководителя СП чувства нормального гражданского юмора. — Вспомни плакаты здоровья — разговор заражает на 0.5 м., кашель — на 1.5, а чих — аж на целых 3.5.
— И тогда… «весь мир насилья мы разрушим…»
— Недурно, выстрел «Авроры» — Чхи! — знакомый решительно не растерял человеческих качеств.
— И революция — сплевывание скопившейся в горле истории слизи? — сказал я, уже сам чувствуя, что впадаю в витийство.
— Слушай! — с видом Архимеда воскликнул старый знакомый и стал, точно гончая, крутить головой.
Я ничего в этом тихом арбатском переулке не замечал.
Но приятель раздул ноздри, прикрыл глаза.
— Вспомнил, — выпалил он. — Есть. Идем…
Я сразу догадался, что значили эти кабалистические высказывания.
Мы скоро, возможно, отобедаем…
Даже я, с моим неразвитым чувством ресторанного прекрасия, начал было противиться, завидев подвальный вход вполне современного и поэтому нелепого дома в старинном переулке Арбатского лабиринта. Железная, местами ржавая, решетка служила еще одним препятствием перед кованой дверью спуска: отворившись со скрипом, решетка допустила нас к двери, дверь поддалась раза, кажется, с третьего, но впустила-таки, далее — узкая теснина спуска, и наконец — в красном полумраке гардероб, чистилище перед кругом чревоугодия.
Я все еще сомневался.
Мой знакомый был странно воодушевлен.
Гардеробный малый сорвался с места точно истосковавшийся по движению манекен и заскользил к нам по мраморному полу в подобо-страстно-галантерейных конвульсиях.
— Изволите отобедать, — фальшиво-трактирной была не только интонация гардеробщика, он сам, казалось, минуту назад стряхнул вековое оцепенение, и запахи от него — что-то совсем не нашенское.
«Бутафория», — сказал я другу вполголоса.
Он мне гордо и громко ответил:
— Фирма.
Я не стал возражать, тем более что лишился пальто столь незаметно, что исключало всякие… Что было всяким, я не знал, знал лишь то, что исключало.
Незаметно, словно плесень, отделился от стены метрдотель.
— Добро пожаловать, — голос его был до того лакейно-подобострастным, что звучал почти вызовом.
— Нам бы отобедать, — обронил приятель голосом тертого завсегдатая.
— У нас большие изменения, — сказал метрдотель так, будто чеканил пароль ложи Великий Восток.
— Не имеет значения, — приятель, кажется, решил сыграть роль толстосума.
Я, тем временем, огляделся. От двенадцатиэтажной коробки середины семидесятых в этом подвале ничего не осталось. Узорчатый мрамор ступеней, благородная обивка, услужливый гардеробный с манерами вышколенного полового императорских времен, — чехарда перестроечной пятилетки вкупе с судорогами конца второго тысячелетия, казалось, топтались за порогом, выдворенные этими строгими служителями трактирной старины.
От почти пустого гардероба шел запах дороговизны.
И это загадочное — «все изменилось».
— Стало дороже, — уточнил метр.
Приятеля это возбудило еще больше.
— Пустяки, — сказал он уставшим голосом неузнанного магната.
— Прошу, — метр распахнул резную дверь со стилизованной под бронзу ручкой.
Мы вошли. В полумраке обеденного зала в центре вырисовывался лепной фонтан, кажется, с псевдоантичной фигурой то ли фавна, то ли Пана, справа, точно судно на рейде, сияла огнями стойка, впереди на разных уровнях расположились столы. Потолок терялся в зеркалах, светильниках, черных блестящих решетках. Высоту его в этом оптическом обмане определить было невозможно. Со стен, как будто дело происходило в средневековом замке, склонялись над столами факела, вид у них был вполне огнеспособный.
Мы прошли в центр зала; половой, вертлявый, как сперматозоид, провожал нас к столу… Теперь я понял, что не только высота обеденного зала представляла здесь проблему, зеркальные стены, мозаично-зеркальный потолок окончательно вырывали посетителей из привычных границ. Кажется, следующий за нами стол был реальным, но дальше… дальше я поручиться не мог. Переход между миром тел и миром отражений был не менее искусен, чем слияние трех измерений с двумя в затейных диорамах славных баталий.
В ресторанчике, или в ресторане, теперь я точно не знал, что это такое, почти все столы были пустыми, только в нише за длинным столом шевелилась странная компания: краснощекий военный, кажется полковник, разглядывал на вилке прозрачный ломтик семги, шикарно-ро-зовой, в тон его лысине и ушам; девица в зеленом облегающем платье с отливом, по возрасту — дочь ему, а скорее — внучка, белоголовой змейкой вилась рядом с ним; дородный сан, весь в черном, облизывал свои ярко блестевшие губы блудницы и громко чмокал ими; неряшливый, с поэтической вольностью в прическе человек пустыми глазами прораба духа, выкатившимися из спитого лица, рыскал по столу — наверняка в поисках привычного, но здесь, увы, слишком банального огурчика; и раздобревший на новом мышлении профессиональный проклинатор, с фокуснической ловкостью сменивший на глазах у миллионов зрителей перчатки на зайца — империалистов на коммунистов, сменил, ну и сменил себе, а что? — смотрит проклинатор на восхитительной спелости и черноты маслину, но маслине ответ не нужен — с вилки она перебирается в хорошо отлаженный для таких дел рот проклинатора в этот надежный футлярчик всяких гастрономических редкостей. На дальнем, от нашего столика, конце компании сидели трое — лица, не поддающиеся ни анализу, ни запоминанию: холодные глаза механизмов, анервированная мимика, уходящие в небытие жесты: закрой глаза — ни единой черточки не восстановится в памяти, — тоже, как видно, выучка. Но странно, эта безликость была до боли знакомой. Кто, где, когда? — мучительно ворочалось в голове.
— Чего изволим-с? — половой вынырнул казалось из ниоткуда, и — о, чудо! — второй… склонился, оттопыривая локоть с полотенцем, больше похожим на мраморную плиту, чем на что-то матерчатое.
— Меню… — неуверенно протянул я, пугаясь этого блистательного шарканья официантов… нет, если и были на свете половые — вот они, вытянулись перед нами, склонив в подобострастном услужении свой почти баскетбольный рост и вытягивая вперед стальные изгибы рук, улыбаясь безупречными улыбками Шварцнеггеров… Если таких красавцев… половыми… Да, тут стоило задуматься.
— А вас на входе… не предупреждали разве? — нахально-вежливо спросил один из них.
Мой приятель, вспомнив о своей роли неузнанного туза, попытался взять себя в руки.
— Он, простите, не знаком… Значит, закуска… Рыба, пожалуй…
— Форель, семга, белуга, чавыча, карибский тунец в соусе манго… — вежливо вклинился половой, — икра — бочковая, пряная, рафинированная, а также устрицы, омары, крабы, гребешки в вине, сушеные саламандры, филс черепахи, вяленое и копченое…
Я уже не слушал. Перемены, видно, и впрямь были столь значительны, что мой приятель еще недавно уверенно распоряжавшийся пространством в роли неузнанного магната как-то скукожился, поник, и теперь с трудом отбивался от наглых половых лишь дерзостью экзотичного заказа.
Надеяться можно было только на то, что половины из этой экзотики на кухне не будет. Неприятное чувство соболезнования карману приятеля овладело мной; магнат на грани срыва в истерику жалко глянул в потолок, словно там, в зеркалах и переплетениях труб были начертаны знаки провидения, прикрыл на мгновение глаза и в конце списка буркнул: «Charmie», «Беф-а-ля-мод» из парной телятины, в конце ликеры и кофе.
Половые, элегантно шаркнув, удалились на кухню, а за столом у нас вместо оживленной беседы, каковая предполагалась, воцарилось напряженное молчание, похожее на приготовление к казни — я разглядывал ногти, мой приятель, закатив глаза вверх, что-то шептал… Я догадался — он считает, возможно, переводит валютную стоимость предложенных яств в рубли, говорит в конце «ох!», извиняется и почти бегом направляется к выходу — позвонить. Мне же остается надеяться только на то, что неузнанные магнаты друзей не предают и, по крайней мере, дома у них найдется достаточная сумма, чтобы расплатиться за обед. В худшем случае… я нащупал в кармане деньги — у меня была всего одна «штука» — это пошлое название шло к теперешней обстановочке куда лучше помпезной тысячи… Не густо, затосковал я. Хоть бы вернулся…