Я невольно ойкнул, это уже не игрушки. И дружина моя пионерская тоже его имя носила. И портрет у меня дома висел. Как же, герой.
«На полу лежит отец
Весь от крови розовый.
Это сын его играл
В Павлика Морозова»,
— весело пропел старик и осушил рюмку.
— Сметлив народец, а скажу тебе, ежли частушки есть — все, легенда, фольклорный герой, и чисткой да переоценками его из памяти народной не вылущишь… — Старик хлопнул еще одну, утерся, не закусывая. — Конечно, герой, и без шуточек. Павлик Морозов — пионер-герой. Только герой красного, слышишь, не белого покрова. Ох, да что я в историю-то за примерами лезу? Скажи, ты сейчас чего кушал, телятинку в соусе венском? Емеля! — хлопнул в ладоши старик и снова оборотился ко мне. — А знаешь ли ты, что представляла собой сия тварь, пока ее не закололи специально, я подчеркиваю, специально для тебя. Вы же, судари, парную заказывали!
И тут из темного провала вынырнули двое знакомых половых, неся впереди себя нечто покрытое белоснежной салфеткой. На ткани медленно проступали бурые пятна. Я все понял.
У стола они остановились, напряжение читалось в их лицах. Я видел, как растекались на мраморном полу капельки крови.
Старик сдернул рушник.
Темные огромные глаза годовалой телки смотрели на меня, излучая укор и печаль. В каком-то чудовищном подобии улыбки застыли толстые губы. Дальше — кровавый обод спекшейся крови.
Мне стало дурно. Я икнул. Кто-то трахнул меня по спине. Пища, уж было полезшая вверх, покорно улеглась обратно.
— Вот еще, фокусы, — спокойно сказал старик, — нет уж, блевать после общепита будешь, эту снедь попридержи, блевать тут, брат, не по карману будет… Так без скорби-то всемирной в глазках коровьих — сладко бы небось пошло, а в глазки заглянул — блевать тянет? Покров брат, и здесь покровчик лежит. Специализация, конвейеризация, кулинаризация. Ну и совести, само собой, нет. Это не в счет. Герои, понимаешь, телок жрать. Говядину жестко им будет… Детоубийцы! — Ха-ха-ха! — как-то совсем противно, по-козлиному захохотал старик.
— Только не дунди, что не зло, мол, а необходимость. Необъезжен-ность — вот что!.. Да ты в зеркало-то не пялься, — заметил мою скуку старик, — а вдруг, не то чего углядишь, вдруг не ты тама, а пир — горой, шабаш какой с нечистью… Ух-ху-ху!
Этот киник XX века, этот любомудр в лохмотьях, этот валютный нищий, попрошайка долларовая, кажется, сходил с ума и заразительно сходил, каналья! Иначе с чего бы это в зеркале справа от меня я не нашел своей — пусть пьяной, пусть напуганной и истосковавшейся, но своей! — физиономии. «Игра отражений», — подумал. Решил по сторонам поискать. Дальше — ничего, точнее, пир горой. Преогромнейший. А глядел на меня хмырь какой-то, я потянулся — за руку его схватить, а он мне — кулачище и язык высовывает…
— Я ж говорю, не тронь покрова, особливо где тонко… Тронешь — полезет, а там гадай, что под ним, может и нету ничего вонючего, а может и хлынуть… Был тут у меня один, акварелист… Так себе, художничек… Мечтатель… Может и обошлось бы, так нет — увидел копье Лонгиново, — остолбенел прямо. С дырочки все началось, манюсенькая поначалу была, а потом как поперло! Знатная брешь зияла — трупами штопали — не заштопали. А знаешь, помогло что? Слушай, закон тебе новый. Брешь дыру не перескочит. Разумеешь, наехала коса на камень, то бишь бездна на бездну. Дыру в дыре не провертишь, — о, так получше будет… А жаль, затейный был покровчик… А что из людей сделал, из хрюкал этих колбасных — рыцарей! «Drang nach Ostcn»* (Поход на Восток — нем.). Магические дела вертел. Свастику, круг перемен, не посолонь закручивал, обратное направление дал — к Гигантам вернуться хотел, к падению первой Луны. Какой выделки работка была — факелы, шествия, ночь сверлили прожекторами… А теперь чего — синтипон, что-ли, ну дрянь эта искусственная, без затей, без узору… Хрум-хрум, чмяк-чмяк… Где дэвы, асы, асиньи ясноглазые, ваны где, Локи коварный?..
Старик сидел чуть не плача, ковыряя вилкой в пустой тарелке. Во гад, жалеть чего начал, — подумалось мне. Но когда этот несостояв-шийся фашист поднял голову, выглядел он не жалко, а скорее жалостливо. По отношению ко мне, разумеется. Он что, о мошне моей соболезнует, так у меня все одно не хватит — валютное подаяние тратить придется. Старик на крючке у меня, и неча смотреть жалостливо.
— Емеля! — заорал он. — Купаты, поди, скукожатся!
Крик выдернул, Емелю из темного провала кухни, точно нити кукольника — марионетку.
— С жару-с, распоряжения дожидаючись, — и поставил на стол толстые, румяные колбаски.
— Ну, давай, за покров чокнемся, — поднял рюмку старик, — чтоб не худился где, и чтоб самому не ковырять где ни попадя.
Чокнулись, выпили, обожгло. Румяные купаты были в самый раз. Я с размаху прорезал ножом тончайшую кишку…
Старик чуть не упал со стула…
— Ха-ха-ха! — хохотал он, мучаясь одновременно икотой. — Не могу! Лопух. Ну не лопух ли? За покровы пили, за осторожность…
Был бы у меня пистолет… Со лба через щеку, по новому костюму, пересекая галстук, к тарелке тянулась коричнево-зелено-желтая полоса… Вонючая. У меня вновь начались спазмы.
— Ну, подумаешь, гавно… Да не бойсь. Коровье, из-под телки той убиенной, а у скота, сам знаешь, отход этот поблагороднее будет. Навозом кличут. Поля удабривают… Зато теперь, как говорят, на личном опыте… Заметь, а было бы сыту, не трогай деликатесик энтот, так бы оне, колбаски эти, купатами бы для тебя и остались… А-а, скажешь не прав старик?.. То-то же. И попробуй мне вякнуть, что ты и всё так — ножичком пробуешь… Емеля! Вась! — зыкнул Козлов.
Половые вновь выползли из невидимых щелей, стали, полотенца на вскидку.
— Я того, — бормотал я в некоторой робости и смущении, хотя минуту назад хотел орать «Милиция!».
— Ерунда, эт мы вмиг… — хором рявкнули половые.
Не соврали. Даже пятнышка не осталось…
— А я что говорю, — бубнел свое старик, — и с памятью так — раз! и вытерли, и пикни — попробуй. А подживет чуть — вроде и так сподручно, без памяти… О, гляди, гляди! — оживился философствующий сатир, показывая на банкующих.
Над столом во весь свой небольшой рост возвышался розовый полковник.
— Ну-ка, братцы, нашу давай, ритуальную…
И братцы дали, и хорошо, надо сказать, и не просто так, а с умыслом да расстановочкой:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
— Ну, держись теперя, — ёкнул старик, — началось…
Как у наших у ворот,
У моей калитки,
Удавился коммунист
На суровой нитке.
— заголосила полковничья внучка, размахивая именным платочком дедушкиным.
И вдруг в горячем экстазе затрясло спутницу альбиноса Великой Германии: что-то рвалось из нее, и плечи подрагивали, и губы, облизав макияж, нашептывали нечто горячее.
Насмешили всю Европу,
Показали простоту,
Десять лет лизали жопу,
Оказалося, — не ту…
— выпалила степенная, огляделась шально, руками тряхнула так, словно хоровод собралась завести.
Мы живем, не унываем,
Смело движемся вперед.
Наша партия родная
Нам другую подберет,
— подхватила комсомольская богиня, сдирая с шеи завернутую по-аглицки косынку.
И все, и вырвалось, и понесло. «Давай Нюрка, давай!» — подбадривала компания.
Нюрка, так, оказывается, звали спутницу, порозовела под густым слоем искусственной западной молодости, налилась яблочком румяным, осушила одним махом водку. Рукавом парчовым закусила и:
Обижается народ:
Мало партия дает.
Наша партия — не блядь,
Чтобы каждому давать.
Мужская часть банкующих из коленок, подметок, ладоней, из посуды столовой разной соорудила оркестр, аккомпанемент был что надо.
Полковничья внучка, стряхнув с плеча руку дедушки, скользнула, пританцовывая, — в круг:
Я в колхозе родилась,
Космонавту отдалась.
Ух ты, ах ты,
Все мы космонавты.
— и, чуть притаранив опешившего, почерневшего от ревности дедушку, к принцессе комсомольской пошла.
Ну тут уж и мужички злобесные не удержались, и откуда взялось только!
Сидит Ленин на суку,
Гложет конскую ногу.
Ах ты, тпрунька, гадина,
Советская говядина.
— припомнили эти вновьиспеченные кабалисты. Но и дамы не растерялись, ответили:
Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Пятаком прикрыла жопу,
Ну а…зда осталась так.
Ох, и раскраснелся передовой отряд эксплуататоров-расхищенцев, поглядеть любо-дорого. Даже старик помолодел и свою семечку вставил, хитрец, специально ждал, когда выдохнутся банкетчики:
Хорошо быть кисою,
Хорошо — собакою:
Где хочу — пописаю,
Где хочу — покакаю.
Но нашли силу банкетчики, достойно ответили нищему, уже в смешанном хоре негодующих голосов:
Ах ты, тпрунька, гадина,
Советская говядина!
И откуда-то со стороны невидимых доселе кулис донеслось эхо. Да нет, не эхо то было. То вырулил в костюмчике светлом, гладкий, сияющий, точно белый «мерседес», певец эпохи рвущихся сердец, объект зависти самого Маккартни, нестареющий, несгибающийся, вечный Зев…
Это время зовет — БАМ!
На просторах земных — БАМ!
И большая тайга покоряется НАМ!
— в аплодисментах потонул куплетик символический.
— А сейчас, — продолжил певец молодежный, сияя улыбкой оптимистической, — а сейчас, корона представления, для дорогих гостей — «Русская мистерия».