и. У входа в мой дом какой-то мужчина перерезал себе горло, и меня приглашали на опознание. После этого звонка меня затрясло, и это продолжалось много дней, пока я не уехала из города. Рассталась и с прежними друзьями, замела все следы, которые могли вызвать повторение этого кошмара.
Время в конце концов погребло эти обломки прошлого, но мои душевные силы надолго парализовало. В любых обстоятельствах, встречая мужчин, этих животных, я всегда опасалась, что они ни с того ни с сего набросятся на меня. Я не расслаблялась ни на минуту и, наверное, походила на преступницу. О том, что со мной случилось, Верблюд не знал. Мягкий как овца, он никогда ни о чём не спрашивал, покачивался себе, как колыбелька. Иногда мне казалось, что я слышу, как в ней гулит ребёнок. Это вызывало чувство безопасности, тихой гавани, и я вознамерилась пожить с ним. Когда я решилась на этот шаг, опускались сумерки, и мне вдруг захотелось выполнить одно желание. Я часто читала под большими деревьями в Юнхэгуне,[75] вдыхая аромат тлеющих благовоний и глядя на снующих паломников. Но я никогда ничего не просила у бодхисатвы — ни денег, например, ни любви, а лишь свято ждала неизвестно чего. Когда я сказала Верблюду, что хочу в Юнхэгун, он с готовностью сводил меня туда, заметив, что к возжиганию ароматных свечей перед Буддой относится достаточно серьёзно. До коленопреклонения и отбивания земных поклонов дело не дошло, я была взволнована, в голове царил хаос, будто исполнилась целая куча желаний и ни одного уже не вспомнить. Сосредоточиться мешало нечто непостижимое.
Перекусив, мы пошли к Верблюду домой. У него я была впервые. Всё так, как я себе и представляла: узкий длинный стол, кресло, фарфор, каллиграфия и живопись на стенах. Разнообразная керамика в стенных шкафах, современный тренажёр, диван, старинные сундуки и столики — этакая хаотичность и индивидуальность. Стали выбирать что-то для лучшего пищеварения. Он вскипятил воду, предложил пуэр[76] или кофе. Я остановила выбор на первом, потому что после кофе моё слабенькое сердечко начинает колотиться. Не по мне эта штука, и в кафе я всякий раз пью свежевыжатый морковный сок, за что меня прозвали Кроликом. Верблюд об этом не знал. По сути дела мы с ним были добрыми соседями, здоровались, стоя каждый в своём саду, искренне беседовали, но нас разделял бамбуковый забор, оплетённый луносемянником. Теперь я вошла к нему в сад, и душа затрепетала, как перед казнью.
Мы присели на диван. Стоит ему двинуть своим порочным задом, мой низменный мир тоже теряет покой. Чай выпит, чашка долита, и я всё больше чувствую, каким для него станет унижением, если я не лягу с ним. Гляди, как приготовился: шторы задвинуты, свет оранжевого светильника направлен в пространство вокруг панели телевизора, его отблески мягко освещают нас. А сам сидит и наслаждается этой туманной прелюдией, бесстрастно и неспешно.
Так, чашка за чашкой, обнюхиваемся почти как собаки, определяя, нравится ли нам запах. В каком-то полусне я раздеваюсь, распахиваю двери, как работник музея перед первой группой посетителей, а в душе мечтаю: был бы сегодня выходной! Посетители идут и идут непрерывной чередой, а в ушах звучит изумлённый голос Верблюда: «Ну что ж такое, ведь только что всё было хорошо». Вот оно что — оказывается, нижняя половина не повинуется верхней! Он снова что-то бормочет под нос, как человек со слабым зрением, вдруг запамятовавший, куда положил очки.
А я рада безумно. Вот так, не прилагая особых усилий, одним махом скинула тяготившее душу бремя. А потом со всей пылкостью, на какую была способна, принялась притворно успокаивать, мол, всё нормально. Верблюд, похоже, готов был умереть, но доказать, что может найти эти потерянные очки. Я тоже не упустила случая проникнуть в его внутренний мир, убедить, что перед ним не посланная на время плоть и что он не совершает бессмысленное совокупление. Секс — это вообще большое безрассудство в жизни человека, а что касается бродящего по далёким сибирским равнинам изгнанника, не вижу, зачем он вообще нужен, если не наделять его смыслом.
Вот чего Верблюду совсем не надо было делать — так это увлекать меня в сторону, на каллиграфию. Для такого слишком любящего покой человека, как я, снова изучать каллиграфию — просто самооскопление, все эти взмахи кистью убивают желания, как удары ножом отсекают мошонку. Поэтому, как только он переводил разговор с любви на иероглифы, я тут же раскидывалась и начинала соблазнять его. А он всё никак не мог найти очки.
Как-то я ненароком заговорила о родных местах, упомянув, что в деревне ещё есть люди, которые спят на кроватях с цветочной резьбой поздней Цин. Верблюд тут же загорелся желанием отправиться за этими сокровищами. Лопух решительно поддержал его, и вскоре мы втроём уже были в пути. Увидев меня с двумя мужчинами сразу, мама прищурилась и усмехнулась. Отец пожарил рыбы, зарезал курицу, старший брат отправился в поле и принёс полкорзины угрей.[77] После этой бойни весь задний двор дома был залит кровью. Стол отец поставил на свежем воздухе, под софорой, принёс рисового вина собственного изготовления, и, овеваемые деревенским ветерком, мы сдвинули рюмки. Ему понравились эти прибывшие издалека гости, и после третьей рюмки пошли рассказы о революционном прошлом. Верблюд очень заинтересовался, его отец тоже принимал участие в революции. Лопух пытался пообщаться с моим пятилетним племянником, но необычные вопросы мальчика повергали его в смущение: «Почему у тебя на штанах столько карманов? Ты — мужчина, а почему носишь серёжку в ухе? А где в городе заходит солнце?»
Мама тут же отвела меня в сторону и принялась расспрашивать: этот, что ли, с серёжкой в ухе? Чем более она принимала всё всерьёз, тем больше давила на меня. И появись я в следующий раз без Верблюда, она со своими консервативными взглядами так бы меня раскатала, что живого места бы не оставила, её убийственные козыри я давно уже на себе испытала. Вообще-то я и сама ещё не разобралась, что он, в конце концов, за человек, этот Верблюд. Призадумавшись, сама пугалась: у нас с ним ещё ничего не произошло, я никак не могла признать, что между нами существуют какие-то отношения. Будто они вступают в силу лишь после того, как мужчина поставит печать на теле женщины. Думаю, я недалеко ушла от мамы. Но мамины убеждения естественные и искренние, а мои пустые и притворные.
Я этот вопрос замяла, мама допытываться не стала, но самой мне было не успокоиться. Испытывая страшное презрение к себе, я удалилась на кухню. Прихлопнула таракана, ещё одного загнала в таз, где моют овощи, открыла кран и медленно утопила. Маме было и невдомёк, что у входа в мой дом человек перерезал себе горло и что с тех пор все сны у меня окрашены кровью. Что поделаешь, чужая душа потёмки. Вот если бы психическое расстройство можно было распознать с первого взгляда, если бы оно выделялось, как вошь на лысине, не было бы и моего тёмного как ночь ужаса. Шов у Верблюда в шагу, конечно, преувеличение, сама сделала его препятствием для себя. Его воробьиные подскоки — неутраченное озорство из невинного детства, а в том, что это кажется смешным, проявляется моя зажатость. Решив, что уже перенастроилась, я убрала тараканьи трупики и в прекрасном расположении духа вернулась за стол. Отец уже захмелел, говорил громко, размахивая руками, значит, его рассказ достиг кульминации.
Глянув на Верблюда и вспомнив про одинокого изгнанника на сибирских просторах, я решила: пусть приходит сегодня вечером. Старик отец от вина свалится, будет храпака задавать.
Стоя неподалёку, Верблюд с Лопухом осматривали окрестности. Я помогла матери убрать со стола, кротко вынося её болтовню. Глянула в окно: эти двое ещё курят, любуясь красотами пейзажа. Опускались сумерки, на их спины падали последние лучи заката. Я думала о том, как славно будет сегодня вечером, и на лице у меня разливалась радость. Заметив моё хорошее настроение, мать больше не критиковала, а стала говорить многозначительно и проникновенно. Сказала, что зарядку начала делать. Потому что, рожу вот я ребёнка, потребуется полная сил нянька. У меня после таких слов даже слёзы выступили. Нужно и мне для мамы постараться, иначе о каком почитании родителей можно говорить!
Опять глянула в окно. Верблюда с Лопухом уже куда-то ушли. На ветке две птахи клювиками чистят друг другу пёрышки. Пользуясь случаем, почистила пёрышки и я. Быстренько помылась под душем. Никогда ещё не делала ничего с таким энтузиазмом. Полфлакона геля для душа извела, голову три раза помыла. Вентилятор в ванной сломался, и от сильного запаха шампуня чуть не задохнулась.
Во время этой основательной помывки меня охватила любовь к родительскому дому, как невесту перед свадьбой. Я вспоминала детство, растроганная до слёз предстоящей славной ночью.
Высушив волосы, я принялась, как говорится, «наносить перед зеркалом жёлтые лепестки».[78] Прибежал маленький племянник, стал играть с разложенными на столе карандашом для бровей, пудреницей и флакончиками с косметикой, без конца задавая вопросы. Когда до него дошло, что всё это я собираюсь нанести на лицо, он пренебрежительно скривил рот:
— С вами, женщинами, хлопот не оберёшься.
Улыбнувшись, я чмокнула его в щёчку и продолжала краситься.
— Тётушка. — Опершись на край стола, он внимательно наблюдал, как я наношу макияж. Я что-то буркнула, а он продолжал: — А эти два дяденьки в мандариновом саду целуются.
Замерев, я уставилась на своё отражение в зеркале. Оттуда на меня глянула морда животного. Я медленно стирала с лица только что нанесённые румяна с пудрой, и они закружились в воздухе, как ивовый пух в марте.
Перевод И.А. Егорова
Сюй ЦзэчэньСЕЗОН ДОЖДЕЙ
1
Когда мне было четырнадцать, в моей голове царил полный кавардак. Кроме походов в школу за два с половиной километра, всё остальное время я проводил дома либо на пристани. Там, со стороны Великого канала, проплывало множество самых разных судов, но меня они не интересовали. Я вообще не знал, чем хочу заниматься, постоянно пребывая в каком-то смятении. Казалось, изнутри меня с бешеной скоростью заполоняет дикий бурьян. Я никак не мог найти себе применения, да и не хотел. В школу и обратно домой я перестал ездить на велосипеде, предпочитая передвигаться пешком