Майор тем же аллюром возвращается на кафедру:
— Нет, вы только полюбуйтесь на эти глазенапы! Молчать! Я называю вещи своими именами… Молчать! Жить надо — ты понимаешь это, ходячая скорбь?! Неудачи, горе, поражения, сомнения?! Запугал!.. Да, только собственное признание поражения есть поражение!
Стул скачет с ножки на ножку и застывает подле окна. Теперь пространство перед кафедрой и сама кафедра в полном распоряжении нашего физика.
— Признать себя неспособным к делу, к его продолжению можешь только ты сам. Покамест ты есть, покамест осознаешь своё несовершенство — ты добьёшься всего. Ты всемогущ, ты непобедим! Покамест ты не согласен с болезнью, приговорами знатоков, покамест не согласен с несчастьем, отрицаешь несчастье, плюешь на несчастье — ты на пути к свершению и совершенству…
Вся плоскость кафедры свободна — и майор начинает лупцевать палкой по зеркально-лакированной поверхности. Прыгает журнал, прыгают чернильница, ручка. Он лупцует по кафедре, как по турецкому барабану, запальчиво выговаривая:
— Покамест жив, покамест осознаешь своё несовершенство, даже ничтожество, — ты можешь всё и тебе подвластна жизнь. Покамест ты не согласен с болезнью и приговорами, так называемых, непоправимых несчастий — ты вечен! Меня три раза уносили в палату для безнадёжных. И меня возвращали из той камеры для дохляков три раза! Будьте любезны: возвращали к живым! В той камере вокруг меня умирали, а я твердил несчётное число раз: «Ты должен жить, ты не умрёшь! Ты свободен от боли! Ты не слышишь боли! Нет боли! Я хочу жить! Я живу, живу!..» Эти чувства настолько вошли в меня, что я постепенно перестал ощущать боль. Хлеб, кровь, воздух — вот что такое твёрдая мысль и вера!
Я выиграл Олимпийские игры, 5 чемпионатов мира и 6 чемпионатов Европы.
Майор всегда бледен. Эту бледность не берёт даже летнее степное солнце. Всякий раз, когда я смотрю на него, я мечтаю о шрамах на лице — доказательствах отваги. Они красят мужчину, особенно офицера. Что моё лицо? Гладкая кожа, пушок по щекам, румянец, пухловатые губы… Стыдоба, а не лицо воина…
— …Мнения?! Как напугали! Мнения — поросячий страх перед судьбой!..
Трах! От кафедры отслаивается пластина чёрного лака.
— Не покоряться обстоятельствам. Не покоряться всем безвыходностям. Барабанщики, играть атаку! В бой, всегда в бой, ребята! Предать и продать можно только самого себя. Всё подчиняется воле. Словечки «считаться с обстоятельствами» придумали сукины дети. Я подчиняю обстоятельства, я веду бой и не следую приговорам обстоятельств. Я повелеваю обстоятельствами. Да, я нахожу проломы в крепостных стенах и — бей барабаны, знамя вперёд! На штурм, ребята! На штурм, Россия!
Кафедра грохочет под палкой.
— Повелевай судьбой! И помни: разве роса на листьях от отсутствия похвалы теряет прелесть?.. Ага, радуетесь, фенрики! Время на урок ещё есть. Колычёв, к ответу. Доска и мел твои орудия. Докладывай задание. Не мямли, поделись сокровищами знаний! Молчишь!.. Жалкий трус, улыбайся и в несчастии!..
Трах! Трах! Кафедра отходит каким-то натужливым утробно-бочковым гулом. На лбу у майора испарина.
— Невежество — это демоническая сила и следует всегда с ней считаться, так как она может послужить причиной огромных трагедий! Чьи слова? Я спрашиваю: чьи?!
Трах! Трах! Это уже не кафедра, а музыкальный инструмент, она гудит на все лады.
— Невежество? Маркса! Карла Маркса!
Чернильница на кафедре пляшет — трах! Вот-вот сорвётся на пол.
— Молчим, Колычёв?.. Для встречи невежды слева! Слуша-а-ай… на кра-а-а-ул! — И майор чётко выполняет палкой ружейный приём. И тут же, лишив нас радости лицезреть падение чернильницы, опирается на палку: — Вице-сержант Ухтомский, пособите этому застенчивому юноше — к доске! Как мне хочется прибить тебя, Колычёв! Колычев, что лучше: «кол» или «единица»? Ладно, фенрик, вот тебе ещё шанс: расскажи об опытах Лебедева. А ты, Ухтомский, замри. Исповедуйся, Колычёв. Я жажду тебе освободить от оков — говори…
Подобные приступы весёлого гнева не редкость, но вот с ударами палкой по кафедре и поминанием палаты смертников — первый и доныне последний…
Дьявол в этой весне!
Меня будто подменили. Мне и в самом деле необычайно хорошо! Что за почки — бокастые, тугие, вот-вот уступят теплу! И во всю длину разные серёжки — мягкие, укладистые! И шорох, перестук ветвей!..
А сон? Меня разбудить до подъёма?.. А тут толчок изнутри — и смотрю: в оцепенелой тишине серый рассвет, долгий серый рассвет. И в этом бессолнечном стоянии светлеет воздух, а потом внезапный воробьиный гвалт… И уже позвякивают ключи дневального, бубнят голоса, поскрипывают сапоги, прокашливается дежурный офицер. Иногда бормотно звучит представление дежурному по училищу или командиру роты. Сквознячок доносит душноватость табака. И рвут тишину горн, звонок и команды…
Свобода. Что ж она такое?..
Вольно животное в заказнике, за границами которого выстрел отнюдь не противоречит законам. И свободно крутится колесо в повозке, путями, которые не выбирает. А куры несут яйца в клетях, для них отстроенных, тоже не по принуждению.
Нет, без знания философии в этих понятиях не разберёшься, да нужно ли? Пусть Кайзер занимается «сообразностью несообразностей» или как там?.. Я же буду строевым офицером. Мое дело — защита Родины…
Нет, определённо дьявол в этой весне!
С плосковатых, плешивых гор пыль посыпает столы, парты, полы. Пыль въедлива, и ей нет исхода. К тому же двор наш, отгороженный от соседних домов глухим, дощатым забором, поливай-не поливай, а гол и пылен. И мы чумазы пылью, когда водим в баскетбол или «рубим» на строевой. Мы жадно смотрим на город, сверкающий ручьями солнца. Всё заливают и смывают эти ручьи. Разве не обманешься!
Нас сводит с ума эта жизнь! Как колдовски завлекательны слова! Я схватываю Юрку за погон, тяну к себе и шепчу: «Дальше, Юр, дальше…» С глазу на глаз я зову его — Юр.
— Читай, Юр! Читай, мурло суконное!
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был — мечта,
И что она — не наша!..
Последнее четверостишье Юр и вывел эпиграфом к сочинению. Посему поводу Гурьев с глазу на глаз беседовал с Юркой, а сочинение напоследок порвал. Юрка всё это мне под секретом рассказал, поскольку Гурьев велел молчать: сейчас молчать, завтра молчать и все годы после…
К нам подсаживает Иоанн. Я уже знаю, сейчас он начнёт дразнить Юрку.
Так и есть.
Иоанн говорит:
— А ты знаешь, Глухов, Пушкин появлялся в публичном доме и после женитьбы, — и подсовывает ему книгу. — Читай…
Юрка от возмущения бледнеет, а после говорит:
— Это всякая сволочь сочиняет! Для русских Пушкин свят…
Кайзер кладёт руку на плечо Князева:
— А ведь Глухов прав. Сунь эту книгу в сортир на бумажки…
Да, эта весна необыкновенная! И не только потому, что грядёт выпуск. Нет, мы другие, что-то изменилось. Мир придвинулся, нечто заслоняющее его разрушается…
Бичом Божьим стали для меня вопросы, о коих я прежде и не помышлял и которые отравляют мой «вальс с солнцем», как я про себя сентиментально называю свои новые настроения. Не могу от них откреститься, не получается.
Канальство! Вопросы возникают независимо от диспутов Кайзера с подполковником Кузнецовым, и даже вовсе независимо. Прежде я принимал печатное слово, как нечто разумеющееся. Слово потому и печатно, что истинно. Недаром же на книгах училищной библиотеки штампики: «Проверено в 1938 году», «Проверено в 1946 году».
Лёвка Брегвадзе уверяет, будто у майора Басманова своя самодельная печать, и он проштемпелевал титульные листы своих книг: «Проверено согласно общему курсу на 1952 год». Даже Кайзер поднимает Лёвку на смех, хотя тот божится!
— Такая кругленькая, пряничком, и с деревянной ручкой! — Лёвка по-кавказски цокает языком. — Войдёшь, посреди стола на зелёном сукне письменный прибор. Из мрамора прибор. Там и печать! Буду у него — незаметно поставлю себе на промокашку. Увидите, дурни! Сами увидите! За такого себя положить не жаль! Верный, кристальный чистоты человек!..
Я начинаю подмечать, что Лёвка подражает акценту Сталина. Впрочем, Шурик Сизов тоже держит руку за обшлагом шинели в подражание Сталину. Гуси-лебеди!..
А что тут удивительного? Мы гордимся, мы все — сталинцы!..
Для встречи знамя! Смирно! Знамённый взвод, на кра-а-аул! Училище-е, равнение на знамя!..
Макдональд, Массена. Ланн, Ней, Богарнэ, Виктор, Удино, Мортье, Даву, Сен-Сир, Ожеро, Мюрат, Бессьер, Бертран, Груши, Мармон, Жюно — все прославленные наполеоновские маршалы, а с другой стороны Багратион, Милорадович, Раевский, Дохтуров, Неверовский, Коновницын, Ермолов. И, наконец, сам Наполеон против Кутузова! И столкновение одного народа с народами почти всей Европы!
Евгений Викторович Тарле писал о 1812 годе, о продвижении Великой армии к Москве:
«Русские солдаты сражались ничуть не хуже… Русские генералы оказывались, и помимо Багратиона, вовсе не такими уж бездарными, как он склонен был думать, когда разговаривал с Балашовым в Вильне (посланец Александра I, в последней попытке царь пытался убедить Наполеона не воевать с Россией. — Ю.В.). Наполеон вообще очень верно оценивал способности людей, а вернее всего — именно военные способности. И он не мог не признать, что, например, Раевский, Дохтуров, Тучков, Коновницын, Неверовский, Платов вели порученные им отдельные очень трудные операции так, как не стыдно было бы вести любому из его лучших маршалов.
Наконец, общий характер, который принимала война, давно уже начинал беспокоить его и окружающих. Русская армия, последовательно отступая, опустошала всю местность»[23].
Чем же тогда кормить полумиллионную армию? Это обещает голод и гибель..