— А внучка мыслила, целуя бабку в руку: «Уж эту, бабушка, я вытерпела муку».
— Приятна в любви — Наталья, низкие поклоны — Вера…
За партой перед кафедрой Сашка Колокольцев: в румянце, уши под ладонями. Растеплился, разомлел в гаремных страстях: третий вечер с романом о флибустьерах! Я видел: все игривые места ногтем отдавлены. Просто исцарапаны страницы, словно кот их драл. Книга дореволюционного издания. Её ревниво оберегают от офицеров-воспитателей, гораздых на осмотры наших парт, тумбочек и подматрасных тайников.
Прямо над Колокольцевым — портрет Сталина в мундире генералиссимуса, а далее, по сторонам от него, портреты маршалов Берии, Булганина, Ворошилова… Это члены политбюро — наши вожди и руководители мирового рабочего движения.
Кайзер что-то свирепо подчёркивает. Привстаю, читаю из-за плеча подполосованные строки: «Истинный разум и истинная справедливость до сих пор не господствовали в мире только потому, что они не были ещё правильно познаны…»
У всех есть дело, все заняты, а я?!..
Владлен Курбатов уныло роется в карманах, кряхтит: «Мы, художники…»
Прежде рисование преподавал Черемисов, а не майор Балмасов. От Черемисова не пахло, а разило! Курил он самосад и не иначе, как «козьей ножкой». В нашей памяти этот уже далеко не молодой человек остался своей излюбленной присказкой: «Мы, художники…» — и ещё повадками человека не от мира сего, серой блузой навыпуск и козлиной бородкой. Это разительно выделяло его из обычных смертных с их вечной тревогой в глазах, походке, жестах, голосе. На второй месяц его педагогической деятельности нам объявили, что временно уроки рисования заменят уроками географии и литературы, а Черемисов сгинул. Позже мы узнали, он «толканул» на рынке наши тетради. С тех пор любую пропажу у нас принято обозначать фразой: «Мы, художники…»
И тут уже все мы — и кто поглощён зубрёжкой, и Кайзер, и я, и даже Сашка Колоколоцев — дружно поворачиваем головы к окнам. Ветер повеял сладковатой горечью костров, запалённых по дворам, палисадникам, паркам!..
Теперь не сомневаюсь: Ане нравится Кайзер, даже, может быть, больше, нежели нравится. Иначе с чего бы столько улыбок для Мишки? Разве не довод? А полукилограммовые дачи пломбира? Даже на беглый взгляд они увесистей моих и сдобрены орешками и шоколадками — наверняка из директорского фонда. Тоже не довод? А эти: «касатик», «лапушка» — не довод? И сама какая, ежели глядит на Мишку, брови на взлёте, движения роняет плавно. И всё для него, для этого типуса, занятого лишь разрешением противоречий и извлечением новых сущностей.
В последний раз Кайзер рассуждал о способности настоящего, чистокровного писателя чувствовать нарушение равновесия социальных сил. Якобы в этом и трагедия даровитых сочинителях. Они говорят с глухими. Они говорят о том, что есть, но ещё не стало очевидным, а затем и понятным. Их не слышат…
Железнолобый Кайзер!
Нет, он добр, отзывчив, но исключает глубокие привязанности. Он не жалеет себя для других, но не позволяет себе стать частью чувств других. Именно поэтому про себя я называю его железным Кайзером или, когда злюсь, — железнолобым. Холодно и расчётливо выводит он себя из опасности любых привязанностей. А разобраться без горячки, по порядку — он по-своему прав. Если не видеть Аню, не думать о ней, а спокойно и обстоятельно вспомнить всего Кайзера — с первого дня в училище. Если всё взвесить!
Мы столько лет неразлучны, а я только начинаю его понимать. Вероятно, для понимания необходимо пребывать в ином состоянии чувств. Я всё понимал словами, но не чувствами Мишки. А если понимать чувствами, равными смыслу слов, тогда всё представляешь иначе. Я не испытывал, что такое потерять всё. И представить не хочу и не могу. Уже гибель отца оставила рубец на сердце.
Кайзер хранит воспоминание о горе. Он как бы изувечен одним горем за другим. Для него жизнь — неизбежность горя, неизбежность обращения счастья или простой спокойной жизни в беду…
3 апреля на дневную прогулку взвод вывел, как всегда, наш офицер-воспитатель гвардии капитан Суров. И гуляли мы как всегда, в сквере за площадью Революции.
Ухая яловыми сапогами (ботинки мы получаем лишь при переходе на летнюю форму одежды: в конце апреля‐начале мая этот переход на летнюю форму одежды объявляет начальник гарнизона своим приказом, который зачитывают по воинским частям), мы колонной «по четыре» вывернули из ворот училища налево и поднялись к перекрёстку, где начинается асфальт и потому равнение, чеканку шага держать в удовольствие.
Чисто, юно взвился над шумом и суетой улицы голос Серёжки Ломтева:
Взвейтесь, соколы, орлами!..
А мы на одном дыхании, уже по-мужски басовито и потому несколько грозно, подхватываем припев:
То ли де, то ли дело под шатрами
в поле лагерем стоять!..
Я шагаю впереди взвода на положенные два шага, гвардии капитан — среди прохожих по тротуару.
Там был город полотняный.
Морем улицы шумят…
Прохожие озираются. Странно бьётся Сережкин голос среди привычно-скучного камня домов. Я посматриваю из-за плеча: грудь в грудь, затылок в затылок — шаг наславу, «кадеты»!
Позолотою румяной медны маковки горят!..
Будто из другого времени этот голос и эти слова старинной солдатской песни, пропетой на всех дорогах от Тарутино до Парижа, от Москвы, Сталинграда и Ленинграда до Берлина. Песня российских гренадеров — тяжёлого шага пехоты: подневольных мужиков, неистовых в штыковых атаках, отчаянных в безнадёжной обороне, наивных и простодушных в привязанности к земле…
Справа особнячком: двухэтажный губернаторский дом с ржавленными надуто-гнутыми прутьями балкона. Отсюда в развороте высоких дверей принимал верноподданные адреса Пётр Аркадьевич Столыпин[25]. Это он запорол половину губернии, «приводя в чувство» мятежных мужиков. Это он разогнал Вторую Государственную Думу, уже именуясь председателем Совета министров. Это его виселицы окрестили «столыпинскими галстуками», и это его жизнь оборвал 1 сентября 1911 года выстрел в киевском оперном театре сотрудника полиции из молодых евреев, да к тому же юриста, Дмитрия Богрова.
Когда-то здесь, у парадных дверей, дежурил городовой. Столыпина сменил граф Татищев[26] — «чиновник из просвещённых и высоких душевных качеств».
Этот волжский город, по мнениям всех жандармских чинов, являлся «насиженным местом» для народнических демократических организаций, имея репутацию центра российского эсэрства.
Кстати, родитель этого Столыпина — Аркадий Столыпин, явился тем гонцом из Севастополя, который сообщил о замечательном событии — отбитии штурма 6 июня 1855 года. Русские выстояли перед соединёнными силами Англии, Франции и Турции. Шапки долой!..
Нет, нужда обратила этих солдат в киверах, потом в кепи на манер французских, потом в фуражках блином без козырька совсем в других людей. Их яростная тяга к земле отозвалась и за пределами государства Российского.
И сейчас я остро чувствую, что мы из того времени и что история сходится на нас. Я не могу обмануться. Выражение лиц, особые, другие шаги прохожих, наша поступь — в единстве чувств. Мы из того времени, из непрерывности времён.
Именно это внезапно начинают чувствовать все вокруг.
Мы, жалкие щенки, мы ещё и не жили — какое сравнение, с кем, в чём?! Но мы от тех, кого увечили ядра, втаптывали лавы эскадронов и кто со штыками наперевес с глухим рёвом «За Русь!» беглым шагом шли под картечь и пули.
Мы не знаем, не помним, не можем знать тех людей, но эта песня, этот строй и святость этих мгновений единения, общности, всё это могучее превращение бытия обыденного в сгусток и самую суть прошлого!..
— Левое плечо… вперёд! — командую я. — Прямо!
Мы шагаем по площади Революции. Она вдали от улиц и асфальтово гола и неохватна. Гвардии капитан Суров сходит с тротуара и вполсилы выдаёт команду: «Взвод, стой!»
Победы не заслоняли мысли о будущем, я понимал: жизнь не может быть как вечный финиш. И я оставил спорт в пору высшей своей силы.
Голос у него сух, резок и бесстрастен.
Раз, два! — натужно вбиваем последние два шага и застываем. Высшая воинская выучка: не шелохнуться, чтоб и дыхание не взволновало строй: навытяжку до следующей команды.
— Нале-е-е-во!
Единой взведённой массой тел грузновато и в то же время чётко вкладываемся в поворот. Не медля, я занимаю новое место на правом фланге, на уровне первой шеренги. Средний палец руки должен лежать на лампасе; рука, не сгибаясь, ощущать локоть соседа и каждый из нас, кроме двоих первых правофланговых — видеть грудь третьего справа, а носки — разведены на ширину винтовочного приклада. Это уже въелось и нет нужды заботиться: всё выходит само собой.
Снова стынем в чуткой неподвижности.
— Вольно!
Наш гвардии капитан щеголеват, лёгок на ногу, но не желанием покрасоваться или произвести впечатление, а существом кадрового офицера-фронтовика. Для него дисциплина — не механическая покорность, а высшая приспособлённость к выполнению долга. Китель узок, но не в обтяжку. Сам китель и бриджи — без единой морщинки. На груди две матерчатые полоски: жёлтая и красная. Следовательно, два ранения: легкое и тяжёлое. Сама жизнь даёт почувствовать, сколь глубока разница между просто кадровым офицером и кадровым с фронтовым стажем.
— Молодец, Ломтев! Отлично запевал!
— Служу Советскому Союзу!
За чугунной витой оградой сквера бестравно чёрная, мокроватая земля. Зыбки под слабым ветерком тучноватые завязи почек. Горьковато свеж воздух сквера. Дальним концом — затоптанной большой клумбой — сквер примыкает к тесноватой площадке перед парадным входом в оперный театр, а на другом конце его — мы. Рядом, за деревьями, пустоватые жёлтые стены городской картинной галереи имени Боголюбова.