Утро лишь вылепилось из ночной мути: седина и волосы гвардии капитана в один цвет, а за лбом должны быть тёмные и сбиты в волну. И шрама не вижу, а с этой щеки он. За окнами ещё ночновато, однако переплёты рам уже наклеились на проёмы окон. А тишина? Какая тишина! Утро! Это движение без воли и наших желаний…
В моих обязанностях разбудить гвардии капитана Сурова за сорок минут до подъема, а если неймётся дежурному по училищу, успеть разбудить, покуда тот шагает к канцелярии. Это не мудрено: ночью шаги слышны ещё с 1-го этажа.
Проверяю помещения. Пустые классы зависают в тишине. Предметы невесомы, их подняла и держит в воздухе рассветная мгла. Во всём чудится загадочность. Вот только одни портреты на страже. Вглядываюсь. Втайне мечтаю стать одним из них.
В общем движении всегда есть те, кто впереди, кто не щадит себя, кто увлекает всех, кто жертвует собой, как эти великие люди на портретах. Подчиню себя цели: быть впереди. А для сего надо очень много знать. Буду много знать, буду понимать обстановку, следовательно, буду решителен в приказах, буду беспощаден к себе.
Вглядываюсь в каждое лицо.
Затем проверяю, отворены ли форточки. И хотя все — настежь, запах пыли после каменной остуженности коридора явствен. Деревянные, крашеные полы в классах нашвабрены с вечера, однако, они так истолчены сапогами, что пыль в самом дереве. Поэтому и запах сыростный: из-за натёков воды. Она чернеет в углублениях от стёртости пола.
На площадке, у канцелярии, желтушный свет лампы под пятиметровым сводчатым потолком. Затворяю дверь в канцелярию. Пуст коридор, а бывало в младших ротах не заскучаешь. Клопы выгоняли в коридор толпы бесштанных «кадетов». Как отплясывала и выражалась эта малолетняя братва, гуси-лебеди! Насекомых по-новому извели не столь давно: несколько недель прожигали койки паяльными лампами. Обрабатывали матрасы…
Стою посредине площадки. Сквозняк гонит по коридору запахи двора. Справа коридор метров через сорок обрублен площадкой перед актовым задом — единственное направление, откуда может появиться посторонний. Под площадкой на 1-м этаже закуток дежурного по училищу. Именно закуток, а не комната. Зато перед ней скрещиваются все училищные пути: в столовые, на двор, в учебные кабинеты, в кабинеты начальства и опять-таки в актовый зал.
Мы здесь всегда настороже. Дежурный вечно на страже и вечно слышим одно и то же: «Как идёте? Взвод, прекратить болтовню! А вы почему один? Опоздали? Ваше имя? Как стоите, почему пуговицы не блестят, а сапоги, пряжка»? Правда, мы, выпускники, на это кладём, но малышам рисково расслабляться.
Сегодня по училищу дежурит майор Красухин, на нашем языке — Евнух. Майор, из штатских, начальник над женщинами в погонах: нашими преподавательницами иностранных языков, разумеется и Куянцевой с её ястребиными глазками. Евнуха однажды прикупил Лёнька Расчёскин. Не показался майору наш строй. Только втянулись в коридор, где столовые, слышим:
— Роту назад! Болтовня в строю!
И ещё два раза возвращал к месту построения! А есть-то невтерпёж! И ещё гробит наше свободное время, а его всего сорок минут после ужина до отбоя. Это на весь-то день сорок минут!
А майор нас ещё раз и завернул. Мы только взвод за взводом лестничные проёмы заполнили, как вопль из строя:
— Майор Красухин!!
Сам же майор внизу, у дежурки, встречает, глаза бусинками, по щекам пятна — и впрямь красуха! А с лестницы, из строя, снова начальственный вопль:
— Майор Красухин!!
Евнух и бухнул в служебном рвении:
— Я!
И как не бухнуть? Окрик сердитый, властный, а из строя ответ, всё тот же Ленька:
— Хрен на!
Словом, довёл нас, а за это полагается наказание…
Евнух раскудахтался:
— Роту — на двор!
Кругом фонари. Часа полтора мурыжил: подавай ему того, кто кричал. Ишь, бабья затычка! С нас три шкуры дерёт, а себя любит. В закутке добирает до самого подъёма. Жмурик или Донецкий — ночь на ногах по ротам. Майор Боков — тоже, хотя и не из кадровых. Его, по-моему, боли в желудке травят. Странно, вот у Бокова тоже нет прозвища. Это у нас-то?.. А капитан Донецкий? Неужто враг?..
Расхаживаю по площадке. Нет уж, не сяду! Вот так же два месяца назад дневалил. В два часа ночи разморило! С утра — уроки, после с капитаном Окладниковым на лыжах по Волге, а в семнадцать ноль-ноль я вместо Нестерова в наряд заступил. Федя неожиданно заболел… Разморило — с табуретки валюсь! А ходить, что не заснуть? После 25 километров гонки едва ноги тащу. Я штык с чехлом снял и между колен тупым замочным концом кверху. Засну — и обязательно лбом о тупую насадку! И это не помогает, валит сон. Пошёл по спальням. «Взгляну», — думаю. У своей койки решил: «Только вытянусь, ноги передохнут — и встану». А слышу кто-то за погон теребит. В спальне уже светло, воробьи чирикают, а я не пойму, где и что. Сон крепкий, почти без картинок.
За все эти победы надо было платить. И заплачено было сполна. Я едва выжил после двух операций на позвоночнике.
Слышу:
— Ступайте за мной, Шмелёв.
И тут всё вспомнил! Выскочил в коридор, вытянулся. Майор Боков мне часы под нос. А там всего полчаса до подъёма! Я всю ночь проспал, и время сменщика тоже. Боков никому не доложил. Кайзер говорит, кто горе пережил, по-другому видит и чувствует…
Да, было это всё в прошлом году.
Снизу, из мглы, напирает громада бюста Сталина. Знаю каждую черточку Его лица.
Подхожу к краю площадки. Теперь я и Он лицом к лицу.
«В 1893 году окончил духовное училище в Гори и поступил в том же году в Тифлисскую духовную православную семинарию, — назубренно вспоминаю биографию. — Революционные клички Давид, Коба, Нижерадзе, Чижиков, Иванович, Сталин…»
Полновесные строки. Зов в каждом слове. Сумею ли быть похожим на Него. И как не везёт: я видел Его всего два раза и оба — издалека. Вытягиваюсь и отдаю честь.
— Буду похож на Тебя, — шепчу я. — Клянусь: ничто не отвратит от борьбы за наше дело! Я готов к испытаниям! С Твоим именем приму любые! Сталь от огня становится лишь твёрже! Мы для революции. Ты наш вождь, и я твой навсегда! Жибо стрев динпис гра!
Резко отбрасываю руку от околыша фуражки. Это мой ритуал. О нём даже Кайзер не ведает. Это свято. Сталин для меня и Родина, и честь, и революция, и высшая мудрость! В сознании одна за другой картины: я успеваю под выстрел, в другой раз заслоняю его во весь рост, а погодя распластываюсь навстречу пулям. Это взволновывает, и я начинаю быстро, но по-прежнему вздёрнуто чётко расхаживать по площадке. Эх, если бы и впрямь закрыть Его собой!..
Шагаю в гладильню: пуста — единственный утюг в ремонте. Отворяю окна и сажусь на подоконник. Гладильня как раз на пути с 1 этажа на 2-й: никого не прозеваешь.
Эта неподвижность воздуха и это безмолвие! Утро уже выставило и резкость крыш, и рыжеватую пыль — сухую, со следами вчерашней поливки, и серый дощатый забор… Прямо у подоконника развёртки листьев, а сами ветки тополя тянутся выше. Желтоватые листочки ещё не заслонили двор и город, но пахнут томительно нежно…
На парте, облапив домбру и отклячив сытый кальсонный зад, бренькает медиатором по струнам Женька Табачников. По коридору волнами разной силы: гомон, шарканье, топот — возбуждение столь досточтимой предотбойной сорокаминутки. Канальство! До выпуска какие-то жалкие недели с хвостиком! От одной этой мысли дурею.
— Расквакалась, кишка пожарная! — говорит Володька Утехин Князеву. — Ах, ах, от Мерина пострадал: два наряда вне очереди! Сделал доброе дело — на том свете зачтётся. Вон Лёха на «губе» мыкается. С «губы» ребята возвращаются голодные и угрюмые. Публика сидит разная, порой за настоящие уголовные преступления, обращаются резко и грубо…
Рожа у Володьки цыганистая, забубённая. Загар к нему пристаёт, что называется, в мгновение.
Кальсоны у Ванюшки не по размеру. Всё не по росту лишнее толсто скручено на пупе в узел. Сейчас он как в фильме: пленный красноармеец на допросе у белогвардейцев. Только от узла под нательной рубахой он одновременно смахивает и на беременного.
Гришка Воронцов похохатывает. За худобу он прозван Спичкой. А вот губы у него — колбасно-толстые, сочные.
Иоанн, выгрузив на парту «гд», напевает в совершеннейшем упоении:
Там сидели, там сидели две красотки
У них юбочки коротки!
Тиритомба, тиритомба песню пой!..
— Юрий более древнее имя, чем Иван, — выкладывает очередной довод Митька Черевнин.
— Юрий? — Мальвина не сплёвывает, а цыркает по-блатному сквозь зубы. — Ни хрена ты не варишь!
— Эй, Высоких! — говорю я. — Харкнешь ещё — будешь мыть класс.
— Ладно, Сэм. — И он в шутку по-блатному пугает меня жестом.
Сэм — моё прозвище. Сперва меня звали Аристократ. Долго, устойчиво звали (это басмановский ярлычок, от него), позже перекрестили в Дядю Сэма, чёрт знает почему…
— А Юрий Долгорукий? — допытывается Митька.
— Иван — герой всех сказок.
— Иван — имя расхожее, потому народное, но Юрий — древнее. Оно вовсе не греческого происхождения, а образовано от Рюрика.
— Юрий — имя князей и прочей феодальной падали.
— Зато древнее! И даже если не от Рюрика, а греческое, то от Византии. Это тебе не Виктор! С прошлого века затащили из Европы, страсть как пришлось приказчикам. Космополитное имя, на дух не русское!
Я не шевелюсь — это обалдение весной. Её запахи не способны унять даже городские. Они прут из степи, прихватывая тонкий аромат садов и стынущего от солнца камня — суховатое дыхание ночи.
— Слушай, «кадеты»! — поднимается из-за парты Сашка Бартеньев. — Да заткнись, Иоанн! — И читает, натужив голос: — Выберите неповиновение, если повиновение не приносит чести!.. Это генерал советует. Не наш, из немцев, но из тех, что ещё до Гитлера.
— Для военных совет не имеет смысла.
— Сказал, что в лужу… Предатель и трус, твой генерал!