Письмо мне мама передала только зимой, на последних каникулах, стало быть, за пять месяцев до выпуска. Я храню его вместе с комсомольским билетом в нашитом изнутри кармане гимнастёрки.
Отец!..
Я вижу его выброшенным из броневичка взрывом. Вижу в наплывающей луже крови. Вижу и слышу ревущие мотоциклы, заученную суету солдат. Вижу и задыхаюсь огнём, пылью, чадом…
Этот грохот, вопли, выстрелы — зачем они пришли на землю отца, отцов, мою землю, нашу землю?! Кто позвал их?! Кто?!
Вижу отца, опрокинутого на землю. Вижу рысистых и сноровистых людей в чужой форме. Завоеватели Европы! Их рысь из того победного колокольного звона!
Каждое июньское утро сорокового первого года сто фанфаристов открывали победные сводки германского радио, а погодя — десять дней звонили колокола по всей Европе: есть только Великая Германия, фюрер, нация, фельдмаршалы, вермахт!
Вижу лицо отца. Оно не тронуто смертью, хотя на дороге много крови. Отцовской крови…
Мысленно передёргиваю с отцом затвор пистолета-пулемёта. Маленькая стальная машинка на ремне через шею — в ней хранится смерть, она убавляет горе и беды на нашей земле. И я передёргиваю рукоять затвора вместе с отцом и за отца. Эту липкую кровью отца рукоять…
У папы были очень добрые руки: ласку их храню до сих пор. В плоско-коробчатом диске пистолета-пулемёта около двух десятков пистолетных патронов. Длинная очередь быстро опустошает диск. Значит, отец успевал менять диски, значит, там, на земле, не огрызался в слепом отчаянии, а сражался. Из скошенной обоймы пистолета-пулемёта пули выталкивались в магазин, из магазина — в ярость и злобу врагов!
ППД — пистолет-пулемёт Судаева. Теперь я знаю, плоско-коробчатый диск ППД фронтовики называли «рожком», а запасные «рожки» прятали в голенища сапог.
Вижу, как солдаты пинают отца: надо же разглядеть русского подполковника с орденами, свинтить орденок на память. Добыча, трофей…
Что ж, придётся, я достреляю его патроны. Его патроны и ещё — свои…
Я люблю Родину — это чувство во мне, оно неистребимо, его никто и ничто не сможет отнять. Оно стало моей жизненной установкой, моим нравственным знаком и светом.
«Я провел подле него ночь, — вспоминал Шамбрэй о ночи в палатке Наполеона после Бородина, — его сон был тревожен или, лучше сказать, он вовсе не спал. Он много раз восклицал, быстро перевертываясь на постели:
“Что за день! Что за день!..”
Его палатка у Шевардина всю ночь охранялась целым батальонным карэ старой гвардии. Он находил нужным принять эту предосторожность…»
Но чу! Там, в ротном зале, вступает хор: кантатно-торжественный, спетый единодушием настроения:
… Пел соловей над головою нашей,
А ты задумчиво глядела на луну
И запивала кислой простоквашей!..
Скачут фортепианные аккорды, размазанные эхом каменного коридора. Никита Кондратьев нынче в ударе:
…Она задумчиво жевала колбасу
И запивала кислой простоквашей!..
Голос Иоанна заливисто звонок. Ему вторит глубокий подвижный бас Севки Плетнёва из 4-го взвода. Уже с полчаса выпевают и наяривают там песни…
Толя Дьяконов корпит над «шпорой» по тригонометрии. Губы шевелятся за буквами и знаками формул. Микроскопические строки способны соперничать с теми, которые сотнями нанёс один из иностранных умельцев на рисовое зернышко. Я сам видел его на почётном месте в музее подарков Сталину.
Славка Нащокин прикидывает на линейке длину пальцев. Зажав уши ладонями, раскачиваясь, зубрит теорему Николка Корнаков. За его спиной подшивает подворотничёк Володька Утехин. Слева от него, улегшись щекой на учебник химии, задумчиво-знойно смотрит на окна Гришка Воронцов. Весна!
Сбоку возится Юр, ищет тетрадь по физике. Её ждет, чтобы переписать задание, Васька Игнатьев. Он стоит тут же, но смотрит на окна. Я люблю Ваську за весёлый нрав. Уж кто любить посмеяться, как не он…
А я? Я опять поражён бессилием: вопрос за вопросом! Как видно час просветления ещё не наступил… А весна, цари небесные! Что за бархатно-чёрный подвижной воздух! А яркие огни! Сколько этих огней! Канальство!
Весна! Та жизнь за окнами и даёт почувствовать всю несправедливость казарменного заточения. Это чувство цепей на ногах. Кто же это говорил: «чувство цепей на ногах»?..
Даже железнолобый Кайзер, забыв об «Анти-Дюринге», и как-то обмякнув, вытянув ноги, подшибленно глазеет на окна.
— Будем много жить? — толкает меня в плечо Кайзер.
Он говорит одними губами.
— Ты очень хочешь жить, Миш?
— Очень!
— И я!
— А как же наш девиз не щадить себя, Петь?
Кайзер откидывается ко мне спиной. И я, наклонясь, шепчу ему, в залежь светлых волос:
— Мы должны долго жить! Ведь мы не будем лгать, кривить душой. Пророк, который умирает рано, лжёт! Длинные годы жизни — не только в радость от дней, солнечность жизни, но и доказательство правоты слов и дел. Правота за крепкой жизнью — не за высиживанием благополучия дней, а за доказательством прочности дел. Наши жизни — для доказательств правоты дела!.. Пойми, Миша, пророк, который умирает рано, — лжец, развратитель, шарлатан или просто несчастный. У него нечему учиться. Он себя предал — чему же может научить других?..
— А Ленин? — шёпот его губ обжигает мне ухо, — он же умер рано.
— Он был ранен. Он был перегружен работой.
— С таким ранением и при таком уходе он обязан был жить.
Я зажимаю ему рот ладонью. Мы молчим. В этом случае мы всегда будем глухи и будем молчать…
Мы долго взволновано молчим, не всё дано знать нам… Святые имена…
Толя Дьяконов да Николка Корнаков непреклонны, будто нет очарованья вечера. Тупо, бессмысленно набирает слова теоремы Николка. Математика в образе майора Бокова создана не иначе, как на его погибель. На беловатом, правильном и веснушчатом лице сияют васильковой голубизны глаза. Манипуляции Славки Нащокина отвлекают его. И уже, позабыв о теореме, Николка предлагает другие, совершенно непристойные измерения…
Ребята вокруг гогочут.
Вообще физическая добротность Николки даже по нашим меркам нечто выдающееся. В лагере, когда мы перешли в 3-ю роту, нашей ударной забавой была игра в «салки», но какие! Гоняться только по деревьям, на землю ни-ни! Толстая верхушка березы обломилась вопреки нашему опыту. Николка вырвался из ветвей торпедой, в руках развивались пучки веток. Нет, нам не привиделось: голова от удара в землю въехала в плечи!..
Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
И легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!..
Мы притихли в предчувствии самого жуткого. Однако Николка сверхбыстро сложился и вскочил. Он стоял и разевал рот, а сверху его неторопливо, с какой-то игривостью осыпали листья.
— Ребята, тяните! — прорвало его, наконец. И мы, усадив его, тянули. Голова — как хрупок и в то же время мужественно крепок этот орган! У Николки не обозначилась даже обыкновенная шишка, и шеей на новый день вертел на потребу нашей любознательности отменнейшим образом…
Славка Нащокин отвергает зазорные измерения. Николка, не дрогнув, предлагает себя. Это вызывает интерес не только нашего класса. Слухом живится земля! Сбивается целый круг. Одобрительный гогот сопровождает деликатно-утончённую процедуру. В роли армейского аудитора Сашка Лесков. Николка торгуется за каждый сантиметр, но уж всем и без того ясно, что в данном качестве у него на этих этажах равных нет. Да, это, действительно, грозный и, пожалуй, даже опасный инструмент любви! Можно подумать, что Барков свего Луку псал с Николки. Посему и прозвище у Николки «дюже» непристойное. Оно узаконено во времена весьма отдалённые и, так сказать, вполне обиходно, во всяком случае, никого из нас, в том числе и самого Николку, не коробит, как не коробит подобное прозвище и Харитона Воронина.
У Бронтозавра блестят глаза. Я знаю Афоню Рожкова: это не от озорства — от зависти.
— Тебя бы надписями снабдить, — подаёт совет Славка Нащокин. — Вот здесь: «Канонир», — и Славка опускает глаза на брюки Николки. Пуще всех суетится Андрюшка Голицин. Он замечателен тем, что художественную литературу (как, впрочем, и вообще печатное слово) знает преимущественно лишь из учебников или пересказов. Он считает главным для строевого офицера, кроме физической закалённости, зоркость глаз, и бережёт глаза истово.
Бронтозавр, когда волнуется, часто моргает, бледнеет и тогда веснушки смахивают на тёмные ржавчинки. Он божится, будто у Петра I этот «предмет» тянул на 12 спичек.
Все не просто гогочут, а ржут, аж трясутся парты.
— Откуда сведения? — спрашивает Остужев. — И почему именно «спичек»? А были ли они тогда?..
Бронтозавр отмахивается:
— Иди ты! Дело говорю!
Клубок чёрных гимнастёрок распадается, Николка заправляет брюки и опять остаётся с ненавистной теоремой. Андрюшка Голицын стаскивает гимнастёрку, насовывает в «гербовку» пуговицы и драит щеткой. Это он в позапрошлом году описался в сочинении: «Тарас Шевченко был крепостным колхозником…» Со смеху давилась вся рота и этажи других рот. Майор Апраксин, прослышав о том на своём уроке, от хохота едва не переломил любимую палку.
Заподозрить Андрюшку в злонамеренности оказалось выше сил даже для изощрённого в подобных историях майора Басманова. Он безнадёжно махнул рукой после того, как, подняв на уроке Андрюшку, долго изучал его стриженную под шар голову. Мы были тогда не в выпускной роте, и нам запрещалось отпускать волосы.
Да, даже майор Басманов счёл вопросы излишними. Что значит честно-праведная причёска «под ноль!» Андрюха даже не удостоился нотации, а мы — призывов верности вождю и к бдительности перед оголтелой империалистической реакцией, воодушевляемой врагами мира Фостером Даллесом[40]