Красные валеты. Как воспитывали чемпионов — страница 34 из 67

Первыми тянут билеты «двоечники». Да здравствует наша комсомольская сознательность и успеваемость! Долой зануд!..


* * *

О сладостные сборы в театр! В столовой мы ужинаем на час раньше — это уже событие. Весь наш быт устроен так, что ничто не может поколебать его. Почти десятилетие нерушимого следования каждой минуте распорядка…

В каптёрке у Кутька — последнее прозвище старшины Лопатина — мы получаем выходное обмундирование: неношеные брюки и мундир из добротного чёрного сукна. Они, подогнанные заранее, покоятся в ячейке под твоим личным знаком. Как я обожаю галуны — золотые катушечки на стоячем воротничке! В старину его называли колетом. Такие воротники, только чуть повыше, в русской армии с эпохи наполеоновских войн, И золотые пуговицы— в один ряд двенадцать!

Кутёк снабжает нас чистыми платками и даже позволяет выбрать белые перчатки по размеру. Кое-кто из ребят бреется, Всё детство я мазал губы и щёки куриным помётом, а щетина так и не выросла. Зато плечи у меня широки мускулистостью, а талия — в колечко. Как ладно затянуты чёрным сукном плечи и грудь! И как жёстко подпирает шею стоячий красно-галунный воротник-колет! Мы надраиваем пуговицы зелёнкой, от неё невозможно жирный блеск! Мы наводим глянец на сапогах бархотками. В задниках и носках желтится сиянье ламп.

Привет, драгоценность в золотых погонах!

Дежурный офицер выстраивает нас для осмотра. И даже он не может сдержать довольной ухмылки. Мы в безукоризненной ровной шеренге. Плечи расправлены, грудь напружинена. Чёрное сукно мундиров сливается с ночью за окнами. Ни единой морщинки под ремнём. Мы стройны, поджары, натренированы. Мы лаем приветствие на едином дыхании: отрывисто, отчётливо. И в наших голосах уже заметна мужская грубоватость.

Как славно обтягивает руку белая перчатка! Средний палец руки должен быть строго на лампасе. Мы румяны: бледность забот ещё не пометила нас. Наши волосы густы и лоснятся несокрушимым здоровьем. Мы великие насмешники, но глаза наши всегда в напряжении — мы ловим жест и команду. От сего зависит наше благополучие.

Голос каждого теряет присущие ему нотки. Бесстрастно, резко вылаиваем свой номер расчёта. И в то же время это привычно и знакомо. Всё наше напряжение и внимание — из обычных чувств. Мы натасканы в них с десяти лет…

Дежурного офицера сменяет наш сопровождающий — кто-либо из офицеров-воспитателей. В тот вечер, когда мы не слушали, а именно смотрели (да что там смотрели, просто пожирали!) «Золотой петушок», за нами надзирал длинноногий капитан Бредишин по прозвищу Ус — придира самого высокого разбора.

Вечерний город! Семь лет казармы — жалкие отпуска на несколько часов, и далеко не в каждый воскресный день. А тут шагаем без строя, как все, тротуаром. Фонари, сугробы отброшенного снега в рост, иней на проводах и витринах, прохожие, подъезд театра в огнях! Эти вспышки снежинок на шубках женщин, вдруг мгновенный взгляд искоса…

Я сразу замечаю статную тонколицую блондинку с медной рыжинкой в волосах. Я стараюсь не терять её из виду. Само собой, я не познакомлюсь с ней, но наблюдать, ловить ответный взгляд! Я уже переживаю необычное волнение. Глаза этой девушки…а губы? Эта влажноватая развёртка губ… Когда она взглядывает… это какое-то невероятное кружение, размашистые удары сердца, страсть прикосновения к губам, безумие слов…

Она уже знает это и соразмеряет шаг с кружением пар в фойэ — сводчатых, лобазно-толстых стенах и очень низких в переходах. Синее платье тесно охватывает её, выделяя груди и бедра. У неё небольшие груди, узкие заглаженные плечи. Она знает, что привлекательна, более того — хороша, но я для неё — мальчишка, и она несёт себя с вызывающим безразличием. И всё же я угадываю деланность, она заинтересовалась мною. Она не может не понимать: я из выпускников, завтра я — курсант, а через два года — лейтенант. Я — мальчишка, и в то же время завтра — я уже целая неизвестная жизнь…

— Тонная барышня, — пробурчал Кайзер.

— Ломака, — сказал своим очень правильно поставленным голосом длинный Юр, заглядываясь на смуглую улыбчивую девушку с татарским раскосом глаз и белым бантом у плеча. Юр — лучший чтец стихов, какого я только слышал, не уступит самому Журавлёву, которого можно услышать по радио, когда мы бываем на каникулах, а Журавлёв волшебно читает Пушкина.

— Не гнусите, — сим я пресекаю дальнейшие выпады «кадетов».

Вскоре я теряю их: ничего, обойдутся, гуси-лебеди. Нет, внешне я совершенно сдержан. Я не позволю себе превратиться в пускающего слюни ухажора. Однако внутренне я чрезвычайно напряжён. Кажется, та огневолосая девушка ступает по моим глазам, губам, груди. Я стаскиваю перчатки. Они влажны от волнения.

И вот этот восторг, дурман восхищения — и качнула на необыкновенную высоту сама опера! О, господи, что я испытал! Отныне имя Николая Андреевича Римского-Корсакова — первое среди первых в мировой музыке. Всё о нём я вычитал после, в Музыкальном словаре. Опера «Золотой петушок» сложилась в ноты у композитора к концу 1907 года и в подзаголовке прописывалась «Небылицей в лицах».

С той минуты, как во втором действии распахнулся занавес, я потерял ощущение времени и себя.


… и девица, Шамаханская царица,

Вся сияя, как заря,

Тихо встретила царя.


На затемнённой сцене в розоватом луче прожектора сидела она, шамаханская царица, с диковинным подобием лютни в круглых коленях. Она сидела на тощем пёстреньком коврике, поджав по-восточному ноги, застенчиво сведя взгляд на свои голые пятки, темноватые от пыли. Её пеленала пышным облаком розоватая газовая ткань.

К сожалению, ни у ребят, ни у меня не было программки, и я не знаю точно до сих пор, выступала ли в роли царицы сама народная артистка СССР Калинина. Если она, тогда она по праву народная артистка! Как повела партию! Совершенная отрёшенность! А провал в образ, а чарование звуков!

Её опоясывал не лифчик, а какая-то кавалерийская подпруга — лишь она одна и могла укротить дородность бюста. Обычный лифчик, бесспорно, не устоял бы под напором столь зрелых плодов. Они вывешивались к животу, поневоле обнажаясь в своих обширных началах, белые, ленивые, чуть уваливающиеся в стороны. И весь этот кавалерийски вместительный лифчик усыпал стеклярус и ещё, ни весть, какие украшения. Они сыпали, метали, горели и мигали разноцветнейшими искрами. Сдобную складку на животе, где пупок — подпирали сверху и снизу также же овалисто-гладкие складки.

В «Тысяча и одной ночи», в сказе о Тавадут, её пупок именован Божественным, ибо вмещал унцию орехового масла. Тот оперный пупок отвечал самым строгим канонам древней и новейшей красоты. Его нежила и окатывала сама податливость: кругловатый, но не дряблый живот, вдвинутый в холёную мощь бедер. Этот пупок властно утверждал могущество всех женских начал вообще.

Мы замерли! Что за актриса! Сколько дарования! Браво, постановщик! Браво, театр! Только коллектив с традициями мог так справиться с классикой! Я путался в словах и горячел воодушевлением. И верно, что за проникновение в образ! А поза — какова находка! А парящие движения рук! Господи, эти пасы руками!

Ноги обольстительницы Дадона, и без того полные, расширяла, придавливая, сытая тяжесть тела. Прозрачные шальвары не утаивали ни единой складочки. Разве справедливо называть их просто ногами? Это кощунство!.. Там торжествующий напор жизни! Там, там…

Я переживал до сухоты в горле, судороги в горле! Как же тупо-величаво светили белизной колени и разнежено, развалисто льнули к коврику эти превосходительные бёдра. Нет, нет, я не обмолвился! Именно так — в них присутствовало нечто царственное, властительное и в то же время уничтожающее. Да, уничтожающее! Я испытывал какую-то подлую зависимость от них, готовность пресмыкаться. Я задыхался. Это ли не сила искусства?!

Я видел её отчётливо. Певица расположилась у самой рампы. По низу живота и самому нескромному месту сверкали салютными россыпями бутафорские драгоценности. Их там было понашито несметное множество!

Зал ошалело моргал. Народная артистка, а это могла быть только она, всё пела и пела: зал же не подавал признаков жизни. Лихорадочная, гремучая тишина! Ни кашля, ни вздоха!

И оркестр, и певица восприняли это, как потрясение от игры, что так и было, и продолжали партию с возрастающей увлечённостью. Критики это называют вершиной исполнительского мастерства. Зазывно-округлы были её руки. Когда она стыдливо простёрла их к царю Дадону (а никто и не заметил, как он появился) груди вроде бы должны были податься кверху, но в женском своём изобилии лишь слабо колыхнулись, сохранив своё положение.

Она голубила лютню, околдовывая царя, а околдовывала нас и театр. А потом встала, вспушив газовую накидку! О, Боги благие! Мы могли бы бесконечно наслаждаться пластикой этого образа! Грузные ноги подпирали на удивление узкий и вовсе не громоздкий стан. Царь гляделся заморышем. Он пел пронзительно и часто-часто моргал.

Нет, не женщина, — богиня высветила взгляды моих товарищей. А когда она мягко, босиком притопала на аплодисменты в яркий, праздничный свет люстр, мы и вовсе потеряли дар речи. Мы все стояли шеренгой в пятом ряду.

— Вот это санки, бляха-муха, — бормотнул обалдело Борис Синицын.

Лицо шамаханской царицы маслилось гримом, а шею и плечи усыпала пудра, но всё остальное являлось натуральным, без малярки и бутафории.

Капитан Бредишин колесом выгнул грудь и каким-то утробным басом спросил штатского впереди:

— В буфете имеется шампанское?

Не помню, чтобы наши офицеры позволяли себе даже глоток пива при нас. Как же проняло этого лютого служаку, коли он тут же назвал Кайзера Мишей — обращение, единственное в своём роде за все годы существования училища!

Кайзер остолбенело шепнул!

— У вас правый ус короче левого.

Капитан Бредишин гаркнул: — Браво! Бис! — И оглушительно зашлёпал в ладони.

Надо полагать, не расслышал Кайзера.

Я поневоле взглянул на сцену. Лицо шамаханской царицы было приятное, вовсе не старое. Она прижимала к животу букет роз. Да-а, все мы пребывали в полуобморочном состоянии: вот она, сила искусства! Нет, нет, успех премьеры полный и безоговорочный, да что там безоговорочный — сокрушительный!