Брест-Литовский договор лишил Россию Польши, Литвы, Курляндии, Финляндии и Аландских островов, Эстляндии и Лифляндии, а на Кавказе — Карса, Ардагана и Батума.
Советское радио извещало, что заключённый мир не основан на свободном соглашении, а продиктован силой оружия, и Россия вынуждена принять его, скрепя сердце. Советское правительство, — продолжало радио, — предоставленное своим собственным силам, не будучи в состоянии противиться вооружённому натиску германского империализма, вынуждено ради спасения революционной России принять поставленные ему условия.
Как говорил Ленин несколько лет тому назад, большевики должны были мужественно взглянуть в лицо неприкрашенной, горькой истине, испить до самого дна чашу поражений, раздела, порабощения и унижения. Вряд ли можно лучше описать те первые благодеяния, которыми Ленин осыпал русскую нацию. Как говорит Бьюкенен (посол Англии в России в годы войны. — Ю.В.), “Россия потеряла 26 % всего своего населения, 27 % пахотной земли, 32 % среднего сбора хлебов, 26 % железных дорог, 33 % обрабатывающей промышленности, 73 % всей своей железной продукции и 75 % своих угольных месторождений. Вот в чём выразилась политика “мира без аннексий”. Большевики были вынуждены уплатить огромные и ещё не установленные точно суммы, согласиться на свободный вывоз нефти и заключить торговый договор, предоставлявший Германии права наиболее благоприятствуемой державы. Такова оказалась политика “мира без контрибуций”».
Республике надо было откупиться от зверя. Он считал себя победителем и требовал земель, нефти, золота. Нужен был мир, дабы подняться на ноги и глотнуть свежего воздуха.
Нас так учили на уроках истории. Только не говорили, про отданные турецкие города и об отданном Берлину золоте — 145 тонн 480 кг. Об этом я узнал почти четыре десятилетия спустя.
Германия золото захватила, но вот проглотить… проглотить не смогла. Наступил военный крах. 11 ноября 1918 года Империя Гогенцоллернов в Компьене сдалась на милость победителей, а кайзер Вильгельм II сбежал накануне в Голландию.
Большевики тогда шли на всё: лишь бы утвердиться у власти. Диктатура пролетариата казнила очень много людей, но разве все эти собственники и собственницы — люди? На их руках кровь и слёзы десятков миллионов бедняков и обездоленных.
Ленин рассёк этот гнойный узел паразитов — нас так учили на уроках истории.
Уже пятый вечер мы в ожидании клича Мрака Ефимовича, бывшего Артура Бескорыстного. Эх, легковерность! Уже два десятка минут до отбоя, а склад, как и во все вечера, закован пудовым замком. И уже пятые сутки дождит. Воздух провис влагой. Ленивы, душны испарения. Двор сплошь в лужах и несравненно чернее обычного, отчего веет щемящей безнадёжностью…
Мы и схлестнулись в вопросе о Востоке. Гегель утверждал, будто в старом Китае господствует абсолютное равенство, но нет свободы. Всё здесь контролируется сверху, поэтому нет чувства чести, моральной точки зрения («Будто она на этом свете вообще существует», — непременно добавил бы сейчас гвардии старший сержант Шубин).
Здесь не существует на деле различия между рабством и свободой. Здесь преобладает сознание униженности, легко переходящей в сознание низости, и народ считает себя созданным лишь для того, чтобы влачить колесницу императорского величия…
Вспоминаю заповедь Роберта Оуэна: «Никогда не спорь — стой на своём и точка». Улыбаюсь задору слов. Пусть Кайзер давит логикой, я своё мнение не изменю. А Юрка на свой лад переделал оуэновскую заповедь: «Умный молчит, когда дурак ворчит». На эту поговорку Кайзер недобро хмурится, а один раз просто встал и ушёл, не произнося ни слова.
Вообще я завидую и Лёвке, и Кайзеру, и Бронтозавру, и Харитону Воронину и всем, кому за восемнадцать. Как воинственно и недостижимо торжественно грянул оркестр в то утро 19 марта, когда они строем отправились отдать голоса на избирательный участок! Как гаснула в рассветной мгле утра медь литавров, бухал турецкий барабан и тише, тише отдавала поступь сборной роты! Счастливчики, когда же наш черёд исполнить гражданский долг, когда меня выкликнут в такой строй.
… Пропеллер громче песню пой,
Неся распластанные крылья!..
А Кузнецов вроде привязался к Мишке. Бережен с ним, что ли. Мне чуток завидно…
Все приметы дождевых дней в этом паршивом вечере: вялая, тягучая тишина, и чуть тянет гнильцой неотмытая за зиму земля. Ни гармошек по дворам, ни голосов. И даже трамваи дребезжат утробно. И зарницы от дуг без задорного блеска, пышных снопов искр…
Сегодня на зарядку выскочили под проливной дождь. Благо, дежурный по училищу распорядился:
— Форма одежды — шинели!
Отмахали два квартала рысью. Заляпали друг друга грязью. И всю дорогу ржали. Дурачился Захар Васильчиков: представлял Павла Герасимова после второго стакана водки. Они упились у подружки Захара. Васильчиков тоном бывалого гуляки произнёс поучающе:
— А всё из нарушения правила: не вовремя выпитая 2-я рюмка, губит первую. А там уж и через пень колода…
Они хвастуны. Никто, ничего не пьёт, только представляются бывалыми служаками…
Не выдерживаю и говорю Кайзеру о его, с моей точки зрения, чрезмерной увлечённости историей и философией.
— В чём-то ты прав, — неспеша, обдумывая слова, говорит Кайзер. — Но… писателей много и, в общем-то, складно пишут, а добрых книг — счесть по пальцам. Нет, доброты в книгах достаёт, но казённая, не от сердца.
Разговор о чувствах в политике тоже давний. Ещё несколько недель назад Кайзер начал проверять на мне свои выгоды, Я запомнил: мы шли на построение, а он и выложил их, будто его осенило. Я даже удивился: дневальный орёт и лупит в колокол, порыкивает капитан Зыков, а Кайзер тут со своими выводами:
— Я считаю, без истинного чувства добра нет чувства справедливости, а, значит, и верного понимания цели. Я не о белых перчатках, в них глупо представлять себя в борьбе, я о том, что без этих чувств — настоящей доброты и настоящей справедливости — само действие не может не стать ядовитым. Политика не должна исключать чувства, иначе она теряет смысл. Наполеон от Тулона до Москвы — это явно вырождающаяся личность. Сравни подписи Наполеона 1796-го и 1812-х годов: распад личности. В подписи 1812 года — всего один нервный крючок. Мысль, развитие упёрлись в ограниченность честолюбия. Преступная цель съела гениальную личность… Ты подумай, как творить жизнь обрезанным, куцыми чувствами! Что прорастает из обрезанных чувств? Нельзя окоченением душ, окоченелыми душами искать и постигать счастье…
Мысль о равновесии, окостенении форм не даёт покоя Кайзеру. Он заходит к ней как бы с разных сторон. Во все последние дни его не оставляет эта узловая мысль — одна важная, захватывающая мысль. Вот и сейчас он возвращается опять к тому же:
— Мы в должной мере не осознаем, что культура — материальная сила. Пойми, всё должно соответствовать: уровень идей — уровню сознания общества и его хозяйственно-денежному строю. Пренебрежение этой, казалось бы, пустяковиной, тоже не может не обернуться насилием. Ведь только насилием можно добиться удержания равновесия, пусть временного… Ты требовал от меня ясности, а её нет. Что ж, будем жить, будем находить ответы…
«Служить будем, Мишенька, служить», — думаю я.
Жаль Кайзера. Ведь мы не призваны решать. Мы призваны действовать.
В окнах спальни 1-го взвода кто-то напевает. Прислушиваюсь:
Двадцать второго июня — ровно в четыре утра
Киев бомбили, нам объявили, что началася война…
Ломтев! Так играть на гитаре умеет лишь он. У Ломтева — ни отца, ни матери, но из родственников кто-то уцелел: ведь уезжает же на каникулы. А это — Кирилл Ладогин… У Кирилла две медали: «За отвагу» и «За боевые заслуги» — в разведку ходил. Голос у него резковатый, хотя и верный на мелодию…
Настроение меняется, когда начинаю думать о выпуске. Двор уже не представляется таким скверным. Хмельной, хотя и остуженный дух весны, половодит по дворам, перебивая несвежие испарения земли. Небо не видно: низкое — высеивает крохотные капли. Дугами преломляется в них свет под фонарями. К северу гнёт ветерок, на стужу.
Идём в класс. Прощай, сметана…
— Встать! — слышу я над собой.
Я откидываю крышку парты и вскакиваю. Майор Басманов по-хозяйски берёт мой блокнот.
— Так… дневничок… За мной, — приказывает он.
«Как смеет брать личные записи?!»
Мои шаги невесомы. Голова горячеет от прилива крови.
Ребята сторонятся. Пепс подмигивает: держись! Шаг у майора мелкий, но неторопливый. Какая-то обстоятельность и в шаге, и манере не обращать ни на кого внимания, и ещё эта погруженность в себя, и это сознание важности каждого мгновения исполнения им долга.
«Разве власть для того, чтобы унижать?»
Я ненавижу этот плосковатый стриженый затылок и этот китель с двухпросветными золотыми погонами. Я растягиваю шаг: надо идти, как положено, сзади. Твержу первую офицерскую заповедь: «Прежде, чем повелевать, научись подчиняться» — но разве эта суровая заповедь имеет отношение к майорскому поступку?..
Ломтев меряет майора взглядом и делает по-блатному пугающий жест, но с тылу, дабы тот не приметил. Серёжка — второй после Кайзера в неприятии Басманова. Толя Дьяконов покусывает губу в обиде за меня. Он согласно уставу стоит навытяжку в присутствии офицера, как, впрочем, и все в классе.
Лёвка Брегвадзе ещё раз щёлкает каблуками и тоже вытягивается, но так как я для него тоже авторитет и злить меня опрометчиво, он сочувственно склоняет голову передо мной.
На площадке Пашка Бартеньев лихо отдает честь и провожает майора поворотом головы до двери в канцелярию: всё по уставу. На рукаве — повязка дневального. Рядом с ним вытягивается Николя΄ Сумароков — мы с ним неравнодушны к французскому и на уроках переписываемся на французском, хотя в записках нет никакой надобности. Николя΄, пожалуй, владеет языком под стать преподавателю. Его мечта военный институт иностранных языков и знания ещё испанского и английского…