Красные валеты. Как воспитывали чемпионов — страница 50 из 67

— Офицер из боевых не драпанул бы, — подхватил Кайзер. — Ведь вода под рукой. Нашёлся бы. И какой же он офицер? Покинул поле боя, бросил подчинённых. Дезертир в золотых погонах!

— Как пить дать, украсит его грудь нашивка ранения, — заметил Ванёк Князев.

— Не дают их по мирному времени, — приземлил я общую игривость.

И уже все знают: капитан решительно избегает наши сортиры. Если в глухой вечерний час слышна мерная поступь на 1-м этаже, это капитан Зыков. Лишь он посещает с исключительным постоянством одинокий сортир напротив учебных кабинетов. Там — нормальный унитаз и, стало быть, без подвоха: всё на виду. И главное — там в эти часы ни души.

— Условный рефлекс по Павлову, — подытожил наши наблюдения Костя Ананьин.

Мы собирались для увольнения в город, а капитан деловито протопал на 1-й этаж.

— Поди, в нажопнике теперь, — с неприязнью заметил Бронтозавр. — На всякий случай, для защиты тыла.

— А нажопник тот на асбестовой основе, — принялся фантазировать Костя…

Незаметно минули три недели, и мы с чистой совестью ждали увольнения.

— В одну шеренгу… становись! — рявкнул майор Бахрушин.

Он временно замещал командира 4-го взвода и оказался в тот день дежурным по роте. У него не глотка, а паровозный гудок.

Мы рассыпались и соединились в длинную чёрную шеренгу. Начинался очередной цирк с маршировкой, выворачиванием карманов, расстёгиванием воротничков и определением степени надраенности пуговиц. С лестницы плотоядно щерился старшина Лопатин. Он ценит подобные удовольствия. Сейчас затянут на час. Этот час, естественно, вычтется из положенных шести часов увольнения. Я вспомнил Альбину — и с уважением глянул на старшину: ему всё же труднее.

А на улице хлюпающая мгла. Куда идти, к кому? Никто меня здесь не ждёт…


* * *

Наполеон в запале Бородинского сражения сказал, что каждый, русский— не человек, а крепость.

«Несколько раз в ходе сражения он говорил князю Невшательскому[59], а так же и мне: эти русские дают убивать себя, как автоматы; взять их нельзя. Этим наши дела не подвигаются. Это цитадели, которые надо разрушать пушками»…

В те весенние дни многочитанные слова Герцена потрясли меня, и я, не страшась надзирательского ока, вывел на первой страничке блокнота-тетради:

«Он веровал в это воззрение и не бледнел ни перед каким последствием, не останавливался ни перед моральным приличием, ни перед мнением других, которого так страшатся люди слабые и не самобытные…»

Не бояться своих мыслей. Верить себе. Не опираться на цитаты, у всех у них смысл приказа. Да, я молод, да я мало знаю, но я есть я! И я не сборная урна для чужих слов… История с арестом блокнота и допрос Басмановым не прошли бесследно.

Однако и мои старые девизы не потускнели. Они стали глубже и значительней.

«Всё или ничего!»

Жибо стрев динпис гра!..

И по-новому обожгло меня товарищество. Прирос я к Мишке и уже не радостями весны, выпуска, будущей службы и ещё Бог знает чего, а осознанием общности судьбы. Она у нас теперь одна, не сомневаюсь. Я не умею выразить свое настроение словами, но что-то сдвинулось во мне. Конечно, я ничего не сказал Мишке…

Первая страничка блокнота — в расчётах тренировок. Я вклеил обрезанные тетрадные страницы. Теперь есть место для новых записей.

Когда Вячеслав Михайлович Молотов объявил о том, что у нас есть оружие и почище атомной бомбы, мы уже созрели для генеральной репетиции «Золотого ключика». Я должен был играть Карабаса Барабаса, а Санька Картаков — Буратино. Санька болезненно застенчив, и ему с трудом даются роли, хотя театр он обожает. Ему ли не обожать: его матушка московская актриса, снимается иногда в кино. Она бросила санькиного отца и вышла за режиссёра. А что ей санькин отец? Скрипач, пилит в каком-то оркестрике. Вот они и сплавили Саньку «в глушь, в Саратов».

Этот тихоня в жизни не увлекался девушками и краснеет, когда слышит пошлости. На училищных балах он жмётся к стенке: никто не видел, чтоб он прошёлся в кадриле или полонезе. Он обожает не только театр, но и музыку. Он может месяцами не вылезать из училища, кроме, разумеется, обязательных утренних зарядок и дневных прогулок на площади Революции или в Липках. Увольнение представляет для него интерес лишь в одном случае: если в филармонии его любимые Бетховен или Вагнер, но так как Вагнера почитал Гитлер, и вообще его музыка воплощает немецкий национальный дух (это меня Кайзер просветил) — Вагнера, в сущности, не исполняют: скорее дождёшься поцелуя от кота в сапожной мастерской.

Нашим драмкружком руководит Павел Абрамович Нейман — его изгнали из Театра юного зрителя за роман сразу с тремя или четырьмя актрисами, не то одновременный, не то поочерёдный. Война уже кончилась 7 лет назад, но мужчины и по сию пору пребывали в крайней нехватке, а тут такой усач!

Нейман высок, дороден и чист лицом. Одевался он всегда с повышенной опрятностью. Мне нравятся его выразительные тёмно-карие глаза. О таких в старых романах живописали: огненно красив. И впрямь, не глаза, а очи. Ему по душе моя сила, и он проявляет искренний интерес к моим спортивным опытам. И когда я завалил “трудовика” на финальных соревнованиях по боксу, он сидел в 1-м ряду. Ребята приметили его усы. Павел Абрамович не из театральных крыс: статен и в плечах помощнее меня (но это до времени), хотя рыхловат. В недавнем прошлом лихой лётчик-истребитель с боевым орденом и медалями, он принимает жизнь, на мой взгляд, несколько легковесно: лишь удовольствиями. Как-то он обмолвился о службе на Камчатке после войны. Он славно поёт — я слышал сам. И командарм частенько вызывал его на свои посиделки.

— Я больше пил и пел, ублажая начальство, чем летал, — заметил однажды Павел Абрамович и затянул приятным, бархатным баритоном. Полузакрыв глаза, он мечтательно перебирал воображаемые струны, приговаривая: — А время было напряжённое. Американцы лезли… Что ни день — боевая тревога…

В театрах, даже самодеятельных, ему было сложно устроиться, поскольку женская часть их, едва ли не вся, вскоре оказывалась им добровольно совращённой. Однако наши училищные постановки он любил искренно, не за деньги. Женщин же в военном училище было крайне мало. Груня его, надо полагать, не прельщала, да и не была она уж такой простушкой, несмотря на разговорчивость, и блюла себя по всей форме. Во всяком случае, мы не замечали, дабы она с кем-то любезничала сверх меры. Гири, случалось, сдвигала грудями, но это не умышленно, а в ходе трудовой деятельности.

Я рос очень сильным, гибким, предельно упорным. Я почитал знания и физическую силу. Накануне выпуска я оказался изрядно начитан в истории — не всякий преподаватель-историк может позволить со мной вольный разговор. Я владею фактами, датами; память моя запечатлевает целые тома едва ли не строка в строку, а я всё глотаю и глотаю книги, журналы, учебники и газеты, и даже Кайзеру тут нечем похвастаться…

Но самые мои любимые уроки — химии! О, это не уроки, это трепет души…

Давно уже мне трудно отвести глаза от «химички» — лаборантки кабинета химии: стройной, крепкой женщины с развитой грудью и копной тёмных волос. Груди особенно волнуют, поскольку она питает слабость к тонким чёрным и серым свитерам. Они передают малейшее движение, даже едва заметный вздох. А чёрные густые волосы! И глаза… О таких глаголят: горят. А белизна кожи! А стремительный взлёт ресниц!..

Чёрные очи в полыме огня — я не могу налюбоваться, разумеется, никогда и ничем не выдавая себя. Я молча, смиренно почитаю её, как и положено в её и мои лета. Ей ведь уверенно за тридцать, мне — семнадцать.

Её сильное бедро — оно чётко рисуется в шаге. Кофта, что прячет чýдные очертания груди — когда я украдкой бросаю робкий взгляд, я цепенею в неземном волнении. О Господи, эти линии… эта отзывчивость на малейшее движение! Страсть наполняла меня, не оставляя место другим переживаниям. Я бесконечно представляю её: это счастье обнимать, ласкать… о большем я мечтать не смею. Глаза — это воплощение самой живости. О таких пишут: сверкающие, огненные. Конечно же, очи, а не глаза.

И всё же в этом безответном горении я пережил свой маленький триумф.

Я люблю театр. Знаю все спектакли юношеского театра Саратова. Посещаю оперные спектакли театра имени Чернышевского. И сам с упоением играю в училищной самодеятельности и, судя по отзывам, недурно. Однажды я играл роль советского офицера — майора. В то время я уже находился в предвыпускном классе. Рост мой уже тогда уходил за 180 см. Я был мощно тренирован. Я упивался жизнью. И губы мои искали ответного поцелуя…

И вот я в офицерской форме: китель со сверкающими погонами, галифе, хромовые сапоги… Я совсем взрослый. Я вдруг предстаю иным. И я случайно увидел её в зрительном зале. Она смотрела на меня изумлённо… расширенными глазами. Белое лицо (оно никогда не было загорелым) выражало неподдельное восхищение и даже какую-то женскую взволнованность.

Мы всё знали о наших воспитателях и преподавателях. Об этой женщине никто никогда не отзывался дурно. В тот ничтожный миг я испил счастье. Женщина смотрела на меня уже как на мужчину. Я это принял сердцем и вспыхнул благодарным пламенем. Навсегда в памяти сохранился тот краткий миг: я в лучах света, тёмный зал и в 3-м ряду слева… она!

У неё неповторимые своей выразительностью и прелестью брови. Никогда более я не встречал такие: изменчивые, не выщипанные, а плотные и в то же время довольно узкие и редкостно изящно изломанные. Они передавали любой оттенок чувств… Тот взлёт их, когда она устремила изумлённый взгляд на меня, ударил по сердцу. Я впитал всё в тот миг, вобрал памятью навечно…

И вот из-за Саньки Картакова накрылись не только генеральная, но и спектакль. Фроська подгадила. Фроська всего на год старше меня.

У Лёхи Берсеньева присказка:

— С лица не воду пить, — к которой он всегда прицепляет другую: — У женщины лицо — второстепенная подробность.