Наверняка где-то подслушал.
И всё же он прав, с лица неприметная, даже простецкая, но грудные железы! Во что не обрядится, знай, вперёд торчат, ровно из железа. Как говорит Гришка Воронцов:
— От двух бортов в лузу.
И верно, они у неё под блузкой, будто бильярдные шары, но из железа! А насчёт лузы — как хочешь, так и разумей, Гришка не уточняет.
Мы, как «давим шаг» мимо Фроськи, когда она шныряет со своим подносом, так шеренгами спотыкаемся. И нет строя, все вразброд. Она фыркнет — и дальше… На работе Фрося всегда в тапочках, надо полагать, для устойчивости: подносы увесистые, а полы из плитки. Зато шаг из-за тапочек, как у пластуна, неслышный. Глаза — слабо-голубые, а как летом подсмуглится — даже скорее бесцветные, а по мне — ещё и злющие. Лишнюю порцию и не проси — никогда не принесёт, сука барабанная! Вперится: глаза пуговицами, не мигнёт.
Кабы не тот наряд… Назначили Саньку на кухню. И надо же, Фроська над ним старшая. Сменка через полтора часа. Девяносто минут торчать против такой пазухи, слушать дурь и ковыряться в тухлой картошке! Он долго терпел, пока его не стало колотить и прежде чем он запустил руки за пазуху и изнывающе прижал её к себе. Она так завизжала — услышали дневальные на всех этажах. Над его изодраной рожей долго потешались ребята, а офицеры укоризненно качали головами. Майор Басманов как-то по-особенному двусмысленно цокал языком…
Утром, на построении, подполковник Лёвушкин вызвал Саньку из строя. Я сразу почуял неладное. У ротного урыльничек стянулся в кулачок: ему от одного санькиного явления гнусно. И как начал:
— За позорящее звание суворовца поведение — трое суток гарнизонной гауптвахты! Разгильдяй! Будет поставлен вопрос об отчислении вас из училища! Вон отсюда, уведите его старшина к себе. Без погон и ремня на гауптвахту! Сейчас же!..
Мы так и отквасили челюсти, с чего это наш полуполковник? Мы-то ничего и знать-не знали. А он после на Саньку и Трумэна приплёл, и нравы Сенного рынка, и об усилиях иностранных разведок по разложению советских людей, и о заботах партии и народа по нашему воспитанию, и опять на Трумэна свернул, присовокупив к нему продажную ООН во главе с Трюгве Ли[60]. А после впёрся глазами в Саньку (поскольку старшины Лопатина не было, Санька оставался на месте) — и ну выспрашивать, сколько он получил долларов от Черчилля, не фунтов, а почему-то долларов?
Такая тишина — будто все мы неживые. А подполковник на признании настаивает. Уж всего Саньку брызгами закидал.
А кто знает, сколько долларов может отвалить Черчилль за прелести Фроськи и санькину слабину?! Тут уж и нам интересно. Ждём, на цифру надеемся, авось прояснится. Старшина Лопатин уже в дверях навытяжку. Ему так эти цифры горело услышать — глаза выкатил, хоть ладони подставляй: вдруг уронит. А капитан Зыков — его взвод как раз напротив — кулачищи мнёт; тянется «смирно», а сам кулачищи обжимает, погорелец, мать его… Скосился я на своего капитана: вроде берёзового чурбана, забивай таким палаточные колья — и не шевельнётся. Та ещё дрессировочка!..
— Упрел хлопчик, — молвил старшина Лопатин, уводя Саньку из строя на гарнизонную гауптвахту и признавая тем самым всю гибельную сложность оных обстоятельств.
Для сваренного рака всё самое худшее уже позади.
На «губу» — гарнизонную тюрьму — у нас отсылают остриженным наголо, без ремня — гимнастёрка, как юбка (срам!), — и в сопровождении сержанта или старшины. «Обречённые на смерть приветствуют тебя, цезарь!»
После «губы» мы ещё с месяц потешались над Санькой: «Как грудные железы у Фроськи, мягкие или шарами из железа?..»
Начальник училища генерал Смирнов счёл возможным простить «юношу» и не отчислять в солдаты. Саньке девятнадцать, его возраст давно призывнόй, направили бы в «стройбат».
По слухам, генерал сказал командиру роты: «Отчислять… — это слишком. И замполит согласен. Юноша погорячился. Девятнадцать лет! Молодая кровь — это крепкое вино. Да и всех грехов: только обнял… Это не совсем прилично, но… кровь, знаете ли, горячит. Юность… Пусть его гауптвахта и охладит…»
У генерала молодая красивая жена. Он весь в орденах, будто скроенный из сверкающего железа, а рядом сияет молодостью высокая стройная женщина. На праздниках офицеры отдают честь ему, а после склоняют головы…
Шутки шутками, а как мимо Фроськи строем, так по-прежнему — общий разброд. Ребята вздыхают: «Восьмёрку пишет». И опять-такие прозвище приспособили, не приведи Господь…
— Брит и лишён свободы за наплевательское отношение к святыням, — молвил по сему случаю ротный любимец капитан Розанов — преподаватель логики, молодцеватый офицер и превосходнейший стрелок из пистолета. Как он пятак на 20 шагов сшибает — это нужно видеть! А насчёт святынь он загнул, конечно…
«Малакия[61] всё это, — корю я себя, пытаясь выработать равнодушие к девушкам. — Воин должен быть суров и неподатлив соблазнам. Женщина не должна иметь власть надо мной, как вообще и любой другой человек, кроме власти воинской, власти служения долгу и Отечеству».
Подполковник Лёвушкин согласно распоряжения начальника политотдела полковника Салтыкова запретил Саньке участвовать в концерте 23 февраля. Это уж слишком! Каждому военнослужащему известно: за один проступок два раза не наказывают, гуси-лебеди! Что уж тут такого: обнял девушку. Господи, да какая же она горластая!..
Мне нравится стоять у окна, когда я один. Мне нравится смотреть на белые облака…
И накрылся «Золотой ключик»! И я больше не увижу чёрные глаза «химички» и не прочту в них то, что невозможно выразить словами и отчего сердце вдруг отбивает гулкие удары в груди… Мы как раз решили двинуть спектакль без генеральной в день Советской Армии. Павел Абрамович уже со мной за реквизитом съездил — это на трамвайчике, между Соколовой горой и Глебычевым оврагом, старый дощатый дом. Каких только там костюмов нет! А как их подбирать интересно! А шкафов!..
И тем более обидно: ради спектакля я и от наряда освободился. Володька Утехин подменил — он тоже «вицарь», правда, не «старший». А теперь труби в воскресенье…
А глаза «химички» на уроках — лёд. Она будто не видит и вовсе не знает нас. Я только и мог встретиться с ней там, на сцене, а теперь всё погорело, всё безнадёжно… Чёрт его дёрнул, этого Саньку, наложить руки на Фроськны прелести, хватило же решимости! А так про него и не скажешь, стеснителен, всем везде и всюду «извините, пожалуйста»… Правда, плотно бильярдной вырисованности груди эти — бесспорно, тόковые, высокого электрического накала. В секунду целую роту сбивают с правильного шага…
Разве я солдат, воин? Я весь из противоречий и слабостей. Каменная однозначность в чувствах недостижима. Я совсем другой. И этого другого я презираю…
А попробуй, не сбейся, у каждого ведь всего два глаза…
По пятницам, чтобы ни случилось, а в училище торжественная проверка: зимой — по три роты в актовом зале в разное время. А вот, весной, летом и осенью — на плацу. Сходятся все роты. Первая выпускная на правом фланге. Появляется дежурный по училищу и принимает доклады командиров рот. Роты при этом не шелохнутся.
Следует команда дежурного и появляется знамя училища в сопровождении знамённого взвода. Он с боевыми карабинами за плечом. Оркестр играет марш.
И вот идёт начальник училища. Оркестр азартно исполняет встречный марш и с первыми словами доклада дежурного по училищу смолкает, ровно обрезанный. Всё училище, как единый механизм: ни шевеления, ни шёпота — безмолвные шеренги суворовцев с ротными и взводными офицерами на правом фланге каждой роты и взвода.
Начальник училища здоровается, и роты на одном дыхании вылаивают: «Здравия желаем, товарищ генерал!» Нам радостно от того, что мы все — вместе, что вместе мы — сила и что отвечаем так ловко и быстро.
— Вольно, — говорит генерал.
— Вольно! — выкрикивает команду на весь плац дежурный по училищу.
— Командиры рот, ко мне, — приказывает генерал.
В этот раз вместе с генералом и начальник учебной части полковник Филимонов. Он стоит, как положено, на полшага сзади начальника училища, отдавая этим должное своему начальнику. Полковник как всегда прям, будто в корсете, и бесстрастен. Начищенные шпоры отливают серебром.
— Командиры рот, к начальнику училища! — выкрикивает дежурный.
Командиры рот не идут спешным шагом, а все бегут трусцой и за несколько шагов останавливаются, вытягиваются и, отдавая честь, докладывают о прибытии. Генерал, дождавшись всех, говорит им что-то своё служебное, после чего командиры рот, отдавая честь, круто развернувшись на каблуках, расходятся по своим ротам.
К торжественной проверке готовимся по особому счёту. В самоги можно глядеться. Пуговки на чёрных гимнастёрках горят огоньками, хотя они под шинелями. Отполированы козырьки фуражек и даже пуговки фуражных ремешков. Взводные буквально обнюхивают — чтоб ни единой соринки на шинели или пятнышка на сапоге.
В такие дни не все официантки и лаборантки спешат домой. Они стоят кучками у нескольких подъездов. Им всё это нравится, но главное — это марш. Его открывает 1-я выпусканя рота. Безукоризненно ровными рядами идут равнением направо стройные 17-летние и 18-летние юноши. Они все такие ладные, хорошо отренированные, белозубые — кажется их несёт божество самой жизни…
Дежурный по училищу выкрикивает:
— Приступить к проверке!
Каждый командир роты строевым шагом выходит к первой шеренге своей роты и, повернувшись и приняв положение «смирно», начинает перекличку. Закончив, строевым шагом направляется к дежурному по училищу с докладом. После поочерёдно выстраиваются за Филимоновым, но тоже на полшага сзади. Приняв все доклады, дежурный выпевает команду: — Учи-ли-ще, смирно! Ра-а-внение на средину! — И печатая шаг, подходит к начальнику училища с докладом.
Здесь действуют вековые воинские обычаи. Командиры рот не тянутся по стойке «смирно», но