Красные валеты. Как воспитывали чемпионов — страница 57 из 67

— Осталось несколько последних шагов. Что ж, настало время посмотреть на дела рук своих. Дорога для сего весьма подходит… и хорошая водка — тоже

Он совершенно не принимал меня в расчёт, а разговор вёл с собой. Я для него не существовал и потому не мог смутить. Он достал из саквояжа бутылку водки, банку шпрот и заранее нарезанные кусочки белого хлеба. Вилка и нож у него тоже были свои, как и рюмка синего стекла, заплетённая в серебро лозы. Выставляя её, он сказал:

— Не выношу казённую посуду, эти обсосанные сотнями ртов ложки, вилки, стаканы. Я не сектант. Мне просто противно, кадет. Он так и назвал меня: кадет.

Поезд тронулся. Он закинул ногу за ногу. Щёлкнул портсигаром, занятно украшенным накладками из двух золоченых орлов, с удовольствием закурил от спички, пустив голубоватый дым тонкой струёй.

— Славно, вагон пустой. Терпеть не могу коммунальную квартиру да ещё на колёсах.

Когда он задумывался, в том, другом лице на шестьдесят, оскалом выступала настороженность. Как непохоже, чудно рассуждал артиллерист о времени. Он повёл разговор, не спрашивая нравится мне это и нужно ли. Просто пустился в рассуждения. Они были важны ему. Он же предупредил, что настало пора посмотреть на дела рук своих. Вот и взялся за них.

— Меня в юности мучил, пожалуй, даже страшил, феномен сновидения. В считанные секунды, в промежуток между двумя — тремя словами или в засыпании, успевает промелькнуть множество сложнейших видений. Как всё это умещается в рамках времени? Эти секунды равнялись прожитым часам, неделям… Под Лисками меня в живот, как бабе кесарево. Веришь, кадет, видел свою требуху. Противная, просто мордоворотная, но…своя. Кровью не изошёл. Тут имеется опыт… Губы усохли, ломкие. А я, не поверишь, пребываю в наияснейшем сознании. Смерть (подполковник назвал другое слово — нецензурное) — я в этом не сомневался… В германскую, ту, что с государём начали, чуть охромел, но «чуть» не в счёт. В гражданскую, под Воронежем, чуть скальп не сняли. Сыпняком и холерой для богатства жизненного опыта переболел. Ещё в разных местах поскучал, чтоб им провалиться! В финскую ходули поморозил. Отнять? Я их всех петровским загибом! И хожу, как видишь… Признаюсь, так манит палку взять, чтоб ступать, опираясь… А тут, изволь, под какими-то Лисками вот так, стервозно и без причастия, подыхать. Фляга под рукой, а проку? Куда лить коньяк, если живота нет? Я так по фляге скучал! Всю бы её, для размягчения картинки в глазах!.. Конечно, почти всю по капле и высосал… Она у меня во рту вся по капле и рассосалась… Осёл! Поверил бессмертие! Пол-России схоронил за четверть века… Определить, сколько протухал вот так, с кишками наружу, отказываюсь. Час, два?.. В памяти накипел промежуток, равный, по крайней мере, месяцам. Казалось, время спятило и раскручивалось совсем в иную сторону. С тех пор всё вневременное мне понятно. — И прибавил с какой-то угрожающей интонацией. — Что, кадет, не терпится сыграть роль героя? Не спеши, ещё весь спектакль впереди. Ещё сойдёт с рельс Россия, ещё вспомнят февраль семнадцатого… ещё к крестам приложатся… С того заверченного февраля мир становится всё менее привлекательным, а жизнь обманней. Думают без России им будет сладко. Белый свет превратят в мир идально налаженных испражнений и прочих отходов…

— Само собой, не веруешь в Господа? — спросил он погодя.

— Так точно, товарищ подполковник. Я комсомолец.

— Хм… семёновец не верит в Господа… И я не верую, а знаешь, почему? Христос дал себя распять, а я — не дам, никогда и никому! А ты дашь? Молчи, молчи, кадет, это вернее! Меньше слов — сохранней и пуще уважение…

Мне наскучил мой сосед. И я, выпускник Саратовского суворовского военного училища старший вице-сержант Пётр Шмелёв 187 сантиметров роста, 95 килограммов веса, мягкими светлыми волосами и белоснежными зубами, отправился в буфет. Зачем я туда попёрся, даже не помню. Наверное, осточертело почтительно слушать подполковника. Он со мной обращался как с денщиком…

В пустом шатком вагоне я высосал из горлышка полбутылки шампанского. Я спросил в буфете лимонад: предложили мутный, с хлопьями. А друзья и знакомые называли шампанское «газировкой». Я его доселе и не пробовал. Вот я и взял, раз газировка. Жажду вроде приморил, бутылка почти на литр, но что за кислятина! А потом немножко зашумело и как-то всё добрее стало. Я сообразил, что такая газировка — вещь.

О заледенелые окна разбивались серо-чёрные дымы паровоза. Попахивало угольком и запущенным туалетом. Лязгая болтались двери незанятых купе. В дальнем купе общего вагона «грузили» по-чёрному: шибало водкой, дешёвыми рыбными консервами и махрой, а из несколько бестолково выкрикиваемых слов, одно непременно было вершиной матерщины.

Возвращаться к бледному артиллеристу не горело, а на сердце, ни с того ни с сего, сделалось и вовсе празднично. Это меня опекала «газировка». «Почему шампанское — жидкость, а называют сухим?» Я побрёл по вагонам и пристал к компании студентов-практикантов, их ждали дипломные проекты. Моя недопитая бутылка тут же пошла по рукам: глоток на брата. Я спустил в «21» скудные проездные и перочинный нож. После вернул 50 рублей и снова всё спустил. Студенты презентовали мне червонец и выставили из игры.

Поезд одичало громыхал на стыках, и я откатил дверь неслышно. На коленях у артиллериста, овалив спину, сидела… женщина! Лоб, заваленный локонами, — на широком золотом погоне, подол платья смято подоткнут за лакированный поясок, трусы скручены до клинышка смоляных волос.

Вот это «просмотр дела рук своих»! От растерянности ноги у меня приросли к полу. И отвернуться-не отворачиваюсь. Чёрти что!..

Настольная лампа как раз отбрасывала свет на раздвинутые ноги с оброненными к лодыжкам чулкам. Живот чуть провисал, с него не успели сбежать розовые рубцы от трусов и пояса, тоже подвёрнутого кверху. С плеч платье было насильно приспущено так, что одна грудь перекошено выпирала наружу. Подполковник, кажется, не целовал, а пил её сосок.

Налетали тени, и лампа вспыхивала ярче, а кожа — бесстыдней, тягостно заманчивей.

Эту заманчивость я принял ударом: не грубостью желания, а безумной торопливостью сердца и дрожью с головы до пят. С тряской вагона упруго покачивалось сведённое истомой ещё не обабившее, крепкое, хотя и немолодое, тело.

Стоном отзывалась женщина на поцелуи. Они были такими долгими. Ей-ей, могли задушить её…

— Катя, Катя… — шептал офицер с жадной торопливостью. — Да как же так?! Господи, где ж я тебя встретил! Милая…

Я бесшумно задвинул дверь. Борзό неслись столбы, домишки, деревья в подсинённом воздухе. В стёкла стегала взвихрённая и тоже синеватая снежная пыль. Я ушёл в другой вагон, напился воды из бака. Голоса за спиной, матерясь, зазывали на водку. Краем глаза увидел в купе проводника какого-то путейного чина, прочих нельзя было угадать за дымом и полумраком: свет в купе еле светил. Я махнул рукой и скачущими, пьяными переходами, обдающими колючей стужей, подгорелостью стальных тормозов, угольной гарью и особенной дробной звонкостью колёс на стыках, вернулся к студентам.

«Катя, Катя!..»

В общих вагонах пованивало нечистым бельём, луком, махоркой и застарелой грязью из-под нижних полок. Одёжка почти у всех была одна — ватник, по холоду его не снимали, а вместо фабричных чемоданов стояли самодельные — из фанеры, или хитро увязанные мешки, корзины и котомки. Идти приходилось с оглядкой, дабы с разгона не вляпаться лицом в сапог или подшивной валенок какого-нибудь дяди со второй полки. И ещё пол — в окурках, плевках и шелухе семечек.

Студенты тоже пили, но не водку, а заветный портвейн «Три семёрки» и заедали пирогом: торговки продавали их на перронах. Начинка: капуста или картошка. Мне сунули кусок — я отказался. Ещё бы, с час назад, по настоянию артиллериста, я закусил его шпротами, сыром и булкой с чаем! Студентов гуртовалось много: человек двенадцать, держались они дружно. Блатная шушера из поездных их сторонилась.

«Катя, Катя!..»

Я забрался на третью багажную полку. Заснуть и не пытался. И не потому что лежал на досках и без шинели под головой. Я видел те отяжелённые возрастом ноги и то место, которое отроду не ведает солнца и оттого сыто-белое, очень нежное и гладкое. И смоляной высокий клин волос — в нём ещё примятость, заглаженность от трусов. И ту грудь, распёртую соком. И мужчину с мальчиком лет семи, провожавшими женщину, я прошёл мимо, отыскивая вагон. Мужчина и мальчик махали женщине с перрона, а она (эта самая Катя) что-то шептала в стекло и вытирала платочком глаза… А подполковник, наверное, сел на ходу, потому что появился позже. Шагнул в купе, буркнул: «Сиди» — когда я вскочил. Сунул под диван чемодан, а саквояж положил на диван. Скинул шинель — снежинки дотаивали на сером сукне. Я поймал запах крепкого, но душистого табака и суховато-чопорный — одеколона, нет, не гарнизонного «шипра». И уже разглядев меня, подполковник заметил одобрительно:

— Не всех парней сподобились угробить, ёлки-моталки. Есть и не корявые на Руси. Эх, матушка-Русь… Он положил мне на шею руку, она оказалась неожиданно тяжёлой и сильной так, что я вынужденно подался к окну, а затем, оттолкнув легонько, сказал на полуусмешке:

— Рост метр восемьдесят семь, серый глаз, блондин — семеновец чистейшей воды! Погибель для баб!

Он после не обращал на меня внимания, читал стихи в книге старинного переплёта. Я тогда и отправился по вагонам и «освежился» шампанским. А после следовало придти в себя от того, что увидел. «Катя! Катя!..» Женщина закрылась в соседнем купе, а, может, это и не она — не знаю, но купе было заперто… Мой сосед не обращал на меня внимания и тогда, когда заставил меня ужинать. Он был очень возбуждён. «Холостяцкий» ужин оказался дорогим: шпроты, белые булки, копчёная колбаса, сыр, чай из термоса — я млел!

Меня подполковник упорно не замечал, лишь требовал, чтобы я «жевал» расторопнее. Угощал лимоном: «По одной колясочке». Пил водку, не меняя выражение лица. И всё пуще бледнел. Рубаха под кителем — не как у наших училищных офицеров, не казённая, а тонкого белого полотна, ладно простроченного и незамятого. А часы и вовсе подивили: не наручные, трофейные, а карманные, луковкой с эмалевой крышкой. «В наше-то время такие?» — подумал я, любуясь ловкими пальцами соседа. Уж очень непринужденно, играючи, управлялись они с часами, цепочкой, стаканом, вилкой… Я видел подобные жесты, движения и пальцы у старых мхатовских актёров, когда они по ходу действия сдавали карты или натягивали перчатки. И когда бутылка мелко затряслась, почти порож