царство. Республика на царях — они сыпью по всей России. Светлое царство социализма! Эх, головы! Какая главная задача любой власти? Штоб человек своими мозгами не шевелил. В книгах и школах, может, польза и великая, но всё это от собственной думки отваживает.
Любезное дело, берут на поводок! Чужой мозгой думать начинаешь — в этом прочность власти. А ты человека портретами не дави, своих мыслей не лишай, дай своему прорасти. Правду не румянь, не подсовывай. Да нешто это пристойно — человека в гробу выставлять? Это што ж, мощи святые? Цари своих и то предавали земле, а они в какой власти были. Это мы в монастыри к святым мощам хаживали. Так нешто тот порядок перенимать?.. Не сходятся концы: вера коммунистическая, а на мощи положенная, на поклонении, на убеждении каждого в ничтожестве перед мощами. Я больше не верю ни в Бога, ни в вождей. Я верю в право всего живого по своему разумению жить. Я за это муки прошёл и дружков хоронил. Замахнулись мы на свободу, а без Бога, царей и молитв представить её — кишка тонка… Стало быть, рано было без царя-то, весь механизм жизни, всё понимание с ним срослись… А его под пули… Выходит, себя и расстреляли… Смерть, Ивашка, во мне — с того я и болтливый. Осенью помру… Об сетях и прочем хозяйстве потолкуем. Улья от Верки примешь, её научу. Не захочешь, Фёдору передашь — будет и вам доля. Фёдор не обманет. А теперь и пожевать, судари, времечко. Мёртвых в землю, а живых за стол! Мы-то пока есть, — стало быть, все за стол!
А я, перемалывая в себе сказанное, вдруг ловлю Ивана на том, что сам он тогда в спальне говорил нечто схожее, даже просил нас не распускать языки.… Да, это он при Кайзере сказал, меня это тогда ошарашило: «Народу нужны хлеб и палка. Люди уважают страх. Для нашего народа нужен крепкий хозяин, иначе расшатается Россия…» А ведь это мысли его отца. Об этом толкует и Даниил Митрофанович. Не в первый раз у них, видно, такого рода пересуды. Только, видать, в этот раз Иван не хочет, чтоб это было при мне…
Вера ворочает рыбу на сковороде: запах! Иван кладёт перед отцом с десяток пачек «Беломора».
— На кой, Иваш? Я ж к махре привык, — Даниил Митрофанович достаёт из внутреннего кармана кожушка коробку.
Это металлическая коробка из-под зубного порошка «Иридонт». В ней по-домашнему рубленый табак. Из того же кармана достает газетку, бережно отрывает лоскуток и сворачивает «козью ножку». Эта ловкость толстых корявых пальцев поражает.
— Думаете, я дед ворчливый… Ну думайте, коли так думается.
Иван отворяет дверцу печи, скатывает на ладонь уголёк, чуть подкидывая, подносит отцу.
— Што, Иван, прислуживаешь? Думаешь, замолчу, сдобрею? А я тебе возьму и скажу назло: грешно мужика в дурака при земле превращать. Плюнет он на всё. Какой бы разор ни был, а пропитание земля давала, коли по-умному. В НЭП за пару годков отъелись. За границу хлеб повезли, аж в двадцать третьем! После страшенного голода повезли! Это как понимать?.. Сдуру голодуем, по недомыслию и живодёрству. Земля всех до упора накормит, любезное дело. Добро вот оно, бери! Эх, головы! Все эти вожди, страдатели за народ, пророки — просто-напросто забегатели вперёд. Торопят жизнь, мутят, обрекают других на мучения. Ничего в них замечательного: мастера на байки и обман. По их вине боль, разор, каторга, и смерти. Жизнь должна по-естественному раскручиваться, без подгонки…
Трудно поверить, что Даниил Митрофанович когда-то был вот таким хлебно-здоровым, белоголовым, как мой старший сержант. Под морщинистым коричневым лбом — провалы тускловато-водянистых глаз. Лицо иконного мученика. Но руки мастеровые, не по размеру крупные, в ссадинах, порезах и бесчисленных рубцах.
— Нельзя о порядке помышлять, коль о человеке не думать. Сейчас человек — што? Тьфу! Коль человек просителем на энтом свете, то как себя вести будет? Што от него ждать? Порядок наступит, когда душу заметят, а пора бы… Душа своё таит. Отрыгнутся-то беды и несправедливости. Наперекосяк пойдёт Русь, помяни мои слова, сын! Наперекосяк! Кровью опозорили, всю повадку жизни исплевали, загадили…
Я силюсь, делаю вид, будто внимателен, а сам разморенно придрёмываю. Жар от печи начинает доставать сквозь остылость избы. Сейчас бы растянуться в рост и заснуть…
Половицы елозят за шагами Ивана и Веры, покачивают стол под локтями. Мне ладно: суета обходит. Нет-нет, а прикрою глаза на минуту — другую…
— Доля нам такая согласно учению — не быть людьми, лечь костьми под фабрики и заводы… Раньше иконы, а теперь портреты по углам да стенам. Мальчонка ходить начинает а ему эти имена — шептать да твердить. А на кой?.. А есть мы особая порода людей, гордая своей бессловесностью, несамостоятельностью и «свободой», о которой никакого понятия не имеем по случаю полной её ненужности. Она должна придти тогда, когда без неё дыхнуть станет невозможно… Злые мы, не терпим жизни от своих отличные. Меж собой доносно, по страху живём. Новая порода прудит жизнь: о прошлом знает одни враки, своего — ничего в башке. И не боюсь я энти слова произнесть.
— А, может быть, так и нужно, батя? — говорит Иван. — По развитию положено?
— Терпеть до лучшей доли? Нет, Иваш, через худое нельзя к хорошему. Не пойдёт хорошее из плохого, разлюбезный мой. А мы наделали плохого — огого!..
Вера ставит на стол сковороду. Подпаленно шипят доски.
Иван разливает «белую». Равнодушно подвигаю к себе стакан. Не выдерживаю и во все глаза взглядываю на Веру: на узкие подвижные плечики, выпяченные груди под ватником, заметно разъехвашие под узкой кофтёнкой, даже соски проглядывают, как пуговицы. Губы её подрагивают в шёпоте, только я понимаю их внезапную отзывчивость.
— Ивашка, не слыхать, кого там из новых в вожди метят? Своя передвижка там. Нет у них друг к дружке доверия. Так не слыхал, на кого ещё молиться будем? Не объявляли? Да не лупи глаза: одни мы туточки. Не веришь — за дверь выглянь. Может, коршуна увидишь, дружка маво… На десятки вёрст вода да степь. Откуда здесь чужим ушам? Ты хоть посерёд воды от страху избавься, распрямись, человеком стань. Аль на себя надежды не питаешь? За свои же мысли в докладной повинишься? Возьмёшь, да настрочишь на себя? А што, это вполне по нынешним порядкам…
— Я, батя…
— Вижу, Ивашка. Вижу: душа в кулачок со страху. Век от других такое не слыхивал, да? От других верно, не стоит, тюремно это. А от бати, в лесу, не во вред. Так што не обмирай, жуй. Коли совсем страшно — выпей. Любезное дело, кавалер боевых орденов! Скоро своих же мыслей пугаться станешь. Славно мы поработали эти тридцать годков. Эх, дети, дети, одну мудрость уношу с собой, не велика, а без неё невозможно: нельзя принуждать жизнь! Отзовётся это и отзывается. И вот все думаю, день и ночь это во мне: што такое быть русским?.. И не верую в Господа, а встану на колени и пытаю икону: вразуми, пособи понять, што такое быть русским?.. Всё, всё в нас понять можно через подневольное наше нутро, через сломленную по преступному умыслу жизнь… Я, конечно, от Бога другое бы рад услышать, да молчит он, вроде соглашается…
Маленький проморённый и коричневый человек не задевает меня. Я придавлен усталостью, сбит с толку своими же поступками, независимостью их от своей воли и неожиданной отзывчивостью Веры. Как шевелились её губы, когда она смотрела!.. Ведь если бы я был понастойчивее… Нет! Даже не смей думать! Гадко это, гадко!..
Со спины я подмерзаю — сквозит от оконца. За ним, насколько хватает глаз, водища — плывёт тенями и рябью, шевелит кусты. И там я неожиданно вижу чёрное блестящее крыло. Да это же коршун!
— Что, Петруха, увидел маво дружка… Такая краса у людей не чáста. Ох красив! Иной раз так парúт, кажется, сейчас камнем на тебя. Он редко так низко спускается, видно промахнулся, ударил — и промазал…
Крайнее окошко, что у печи, понизу заколочено горбылём и заклеено газетами, замокшими до рваных вислых клочьев. Вера гремит посудой, что-то намывает и в то же время поспевает разделывать рыбу для засола. И сквозь всю эту стукотню слышно, как она поёт. Долгие слова, будто с кем речи ведёт, а голос низкий, грудной.
— Ну, будем, — Даниил Митрофанович затирает огонёк пальцем, аккуратно откладывая «козью ножку».
— Вина не пить, засохнешь… — Иван постукивает себя по лбу.
— Шибко умён ты на готовые слова. Не забывай, однако, пьяному море по колено, а лужа по уши.
Иван декламирует с деланной веселостью:
В нашем доме взрыв был сильный,
С потолка летела пыль.
У соседки под кроватью
С брагой лопнула бутыль…
Задерживаю дыхание, с отвращением глотаю водку. Тыкаю вилкой в сковороду. Вера запрокидывает стакан, жмурится, отрывает от листа квашеной капусты; затем, всё так же жмурясь, торопливо заедает рыбой.
— Ой, какая гадость!..
Синие глаза сошлись в щелки. Синее глаз не видел.
По примеру хозяев руками цепляю здоровенный кус рыбы. Обжигаясь, жую сладкое белое мясо.
— Мне повезло. Свет могу видеть: как деревá живут, птицы. Сна мне самую малость отпущено, не спится: с первой теменью поутру всех птах переслушаю. Вода шепчет, шипит, а они о своём. Поначалу берёзовка голосок пробует. Ещё и оконца не разглядеть. Будто одна на весь лес. Лежу в потёмках… она с песней не торопится. Она да журчанье воды — и ничего боле. Чуть-чуть ночь просветляться зачинает, только деревá начинают одно от другого отлепляться. Всё зыбко. Темень всё укрывает, только самую малость показывает. Царицей она… не долго, правда, но её это время, никому не уступит. А мне радостно: какая чистая жизнь! Ни одного лишнего звука. Всё в своей очерёдности подаёт о себе знать. Лежишь — и ровно не живой, ровно плывёшь в рассветной мгле над землёй. Да што я сорю словами? Это испытать надо, иметь расположение к этому… Я на ухо воду узнаю: на спад али прибавление и где нынче зальёт… Соловьи прошли, не стали здесь гнездиться. На самый последок иволг жду. По заре нежно флейтит, а уж днём, што ей не понравится, кошкой орёт распротивно, вроде сойка… А красоты — райской! Грудь золотом — не налюбуешься! Как мундир у камергера… Благодарен я болезни: увидел жизнь. Не из надрыва, а во все глаза. С тех пор, как в завтрашних «покойниках», как отпустили из лямок и обязательств — жизнь вижу, эту самую, непридуманную. Для сего умереть, оказывается, надо. Без того нет пропуска на гляденье и вообще на свою жизнь…Разогнулся я с позволения доктора, на мир Божий могу порадоваться, а уж сил-то нет… Эх, коли бы знал наперёд — ушёл! Любезное дело, забился бы, где трава, солнце и нет на твою жизнь мандата, ж