Красные волки, красные гуси (сборник) — страница 29 из 61

– Детей вообще убаюкать трудно. Трудно убедить, что окружающая их реальность одна-единственная… Им кажется, что может случиться все, что угодно, – там, за ближайшим поворотом.

– Да, – согласился Лютик, – это верно.

Ему было лестно, что станционный смотритель говорил с ним так серьезно.

– Взрослые, – продолжал Оберон, – уже знают, что все должно быть именно так, а не иначе. Покажешь им хоть что-то знакомое, а дальше уж они сами заполняют пустоты. Это очень удобно – затрат гораздо меньше. С детьми сложнее…

– Я вижу то, чего нет?..

– Наоборот. Иногда, очень редко, ты видишь то, что есть на самом деле.

– Я… не понимаю…

– Ну, это как с летучими мышами, – терпеливо сказал Оберон. – Они издают такие звуки. На пределе слуха. Высокие. Дети их слышат, взрослые – нет.

– Почему? – удивился Лютик.

– Просто ухо так устроено.

– Да! – возбужденно воскликнул Лютик. – Верно! Оберон, я… Я видел! Один раз, когда был совсем маленьким… они сказали, мне показалось, они…

– Ну, вот, – согласился Оберон, – видишь.

– И знаешь, бывает, все оказывается не на своих местах… Ты положишь что-то на место, а потом смотришь – раз и нету! Они говорят, я все теряю! А оно совсем не там, лежит, как будто так и надо! И знаешь, Оберон, знаешь, оно немножко другое…

– Э… – Оберон был слегка обескуражен этой вспышкой, но потом кивнул, подтверждая. – В общем, да.

Лютик медленно осознавал.

– Значит, наш поезд… он на самом деле никуда не идет?

– Нет, конечно, – спокойно согласился Оберон, – поезд вообще удобная штука. Включаем ваш мир только на станциях и то минут на пять-десять, вдобавок на очень ограниченном пространстве. А так – просто показываем виды за окном, и все… Очень большая экономия….

– А… зачем?

– Что – зачем? – удивился Оберон.

– Зачем вы это делаете? Пусть бы видели все, как есть!

Оберон задумался, в затруднении пошевелил пальцами. Между ними тут же возник белый огонек, вспорхнул и улетел в сад.

– Как есть? Что их мир – лишь крохотный пятачок реальности, площадка, за которой лежит вселенная, где им нет места? И что бы они, по-твоему, стали делать?

Лютик поймал себя на том, что с увлечением болтает ногами. Не удержался. Что это я как маленький, подумал он.

– А вы что делаете? Пусть бы и мы тоже…

– Но вы не сможете, Лютик, – печально сказал Оберон. – Они не смогут. Зачем же страдать? Чувствовать себя неполноценными? Разве мы можем так обидеть – только потому, что из-за какого-то каприза природы мы ушли вперед, а они остались на месте?

– Целый мир? – удивился Лютик. – Специально для нас? Тогда почему в нем так плохо?

– А разве вы привыкли, чтобы вам было хорошо? – жестко спросил Оберон.

– Это потому что мы все некрасивые, да? – грустно спросил Лютик.

– Ты его обижаешь, – тихонько сказала женщина, до сих пор молча наблюдавшая за ними.

– Да нет же. – Оберон с досадой взмахнул рукой – с пальцев сорвался еще один блуждающий огонек. – Я просто хочу, чтобы он понял… Исправить то, что снаружи просто. А как ты исправишь то, что внутри? Дар? Он же либо есть, либо нет…

– Чего? – переспросил Лютик.

– Дар – это, – Оберон в затруднении покачал головой, – ну, когда ты видишь не только то, что тебе показывают, или… не знаю, как объяснить… Когда ты и мир, все это вместе… – Он неопределенно обвел комнату рукой и умолк.

Лютик почувствовал, как его охватила тоска – тоска изгнанника, вынужденного жить вдали от благословенной земли, вечно прозябать на холодной и равнодушной чужбине…

– Но я же… – Он запнулся и с мольбой поглядел на Оберона. – Я же… ты же сам говорил! Я могу остаться? Ну хоть ненадолго?

Ему показалось, что женщина поглядела на Оберона со скрытой мольбой, но тот покачал головой.

– Подойди к окну, Лютик, – попросил он, – пожалуйста.

Лютик недоуменно поглядел на него, но послушно слез со стула и подошел к окну.

– Что ты видишь?

Лютик выглянул в окно и какое-то время напряженно вглядывался в мерцающую даль. Ему очень хотелось угодить Оберону.

– Три сосны, – начал перечислять он, – еще один дом, совсем рядом. Его раньше не было. О, вывеска вспыхнула. На ней написано… нет, на ней написано: «Парусные корабли и кружевные зонтики», еще…

– Хватит, Лютик, – сказал Оберон. – Знаешь, я думаю, что нам пора. Сейчас я открою барьер и провожу тебя в вагон, ты уснешь, а когда проснешься, будешь ехать в поезде к теплому морю в полной уверенности, что все это – сон. И обещаю тебе, что на море все будет замечательно.

– Но ведь это и вправду сон, – возразил Лютик.

– Ну, конечно, – согласился Оберон.

– Я провожу, – торопливо сказала женщина.

– Разумеется, – ответил он. – Я тоже. Как же иначе? Пойдем, Титания.

Она обняла Лютика за плечи, и они вышли на крыльцо. Небо перестало светиться – теперь оно было глубоким, синим, и над соснами повисли крупные, точно яблоки, звезды.

* * *

Лютик лежал на полке и смотрел в окно. Две белые фигуры на перроне улыбались и махали ему, еле различимые сквозь мутное стекло, словно отец и мать, провожающие сына в дальнее путешествие, и он улыбался и махал им в ответ, потом перрон дернулся и поплыл, поплыли белые домики меж сосен, светлячки над цветочной грядкой, домик станционного смотрителя, освещенный изнутри теплым розовым светом, терраса со смеющимися, нарядными людьми… И все исчезло во тьме. Он повернулся на другой бок, чтобы вновь поймать, вернуть этот замечательный сон, но сон не возвращался, а переливался, превращался во что-то другое, воспоминания вспыхивали и исчезали, поезд пересекал пустые темные равнины со случайными водокачками и башнями элеваторов, все стучал и стучал колесами, приближаясь к огромному, теплому, светящемуся, мерно дышащему в темноте морю, а Лютик спал на неудобной подушке и улыбался во сне.

* * *

Где-то совсем далеко, за пределами нашей реальности, две белые фигуры за столиком пили чай из хрупких цветочных чашек, и комната была такая, которую не постигнуть человеческому взгляду, а за распахнутой дверью стояла теплая ночь, наполненная танцующими огоньками, запахом цветов и случайным летним колдовством.

– Бедный малыш, – задумчиво повторила женщина, отставляя чашку, которая просвечивала сквозь ее ладони, точно сквозь створки розовой раковины. – А может, не надо было его отпускать? Оставить тут?

– Ну, Таня, это же нарушение правил, – сказал мужчина, – потом… я же не враг ему! Он бы вырос! И почувствовал себя несчастным… Ты подумай, совсем один…

– У него есть Дар, – быстро возразила она.

– Совсем немного. Потом, он почти у всех у них есть. Пока они маленькие. Ты знаешь, они нас видят. Почти все.

– А потом перестают, – печально вздохнула женщина.

– Потом перестают. Знаешь, что их дети рассказывают друг другу? В темноте, когда взрослых нет рядом? Что если закрыть глаза, а потом резко открыть или посмотреть искоса, не впрямую, не в упор, из-под ресниц, осторожно…

– Получается?

– Когда как.

– Все равно жаль. – Она вновь вздохнула. – А если он не утратит Дар? С возрастом? Если сохранит его?

– Тогда мы, разумеется, заберем его. Но, говорю тебе, он как все. Все они так. Пойдем… Скоро прибывает следующий поезд. Москва – Салехард. Нам пора.

Они вышли на крыльцо. Оглушительно орали цикады. Совсем рядом раздался тихий смех – кто-то пытался скользить на крыльях ночного ветра, но не удержал равновесия, перекувырнулся в воздухе и спланировал на цветочную грядку, осыпая белые лепестки.

Женщина задержалась на миг, глянула на небо. Круглые звезды висели над соснами, огромная зеленоватая луна медленно вставала из-за стрельчатых крыш…

– Какая прекрасная летняя ночь, – прошептала женщина, – какая замечательная, волшебная, великолепная ночь! Как жаль, что они этого не увидят!

Она прикусила губу и медленно опустила веки, а потом поглядела сквозь пушистые ресницы на мерцающие созвездия, что тяжело свисали с небесных лоз…

Потом отвела взгляд и вновь взглянула – искоса, исподтишка, осторожно.

И увидела, что рисунок созвездий изменился.

Или это ей показалось?

В конце лета

Пока он плавал, погода испортилась: небо затянуло мутной белесой дымкой; выбираясь на берег он почувствовал, что глинистая почва с ночи так и не высохла, скользит под ногами, сталкивая обратно в зеленоватую воду. На торчащих из воды стеблях осоки стояли стрекозы, работая прозрачными крыльями так, что вокруг трепетало стеклянистое облачко. По поверхности заводи носились водомерки, оставляя за собой чуть заметный треугольный след, и ему внезапно стало неприятно – чужая, кишащая повсюду жизнь отторгала его; здесь, один-одинешенек под бледным равнодушным небом, он больше не был человеком, венцом творения – для этого молчаливого края он был лишь вместилищем бактерий или пищей для червей.

По дороге домой забежал к Васильевне и отворил калитку, осторожно балансируя на вытянутой руке литровой банкой, в которой плескалось парное молоко.

Светка встретила на крыльце – развешивала белье.

– Боюсь, не успеет высохнуть. Дождь опять пойдет, – озабоченно сказала она. – Молочка принес? Ну, молодец! Пошли обедать.

Его утрешний букет уже красовался посреди стола в глиняном кувшине. Сел, с удовольствием наблюдая за накрывающей на стол Светкой; как легко она движется по комнате – даже половицы не скрипят!

…Он настроился на спокойный летний день – такой долгий, какими только и бывают дни в детстве, да еще в деревне, где время отмеряют не по часам, а согласно каким-то странным явлениям природы: петух прокричал – значит, утро; раскрылись на грядках граммофоны душистого табака – значит, вечер. Но сегодня так и не рассвело – напротив, небо постепенно темнело, опускаясь на реку, на кромку дальнего леса, на разбитый большак…

– Ну, ты погляди!

Отдернул ситцевую занавеску. Дождь припустил уже всерьез: под окном расползлись лужи, в них вскипали бесцветные пузыри. Он вздохнул: как-то в голову не приходило, что придется проживать такие вот бесконечные вечера, когда под потолком горит тусклая одинокая лампочка и крыльцо блестит, отражая мутное небо, и с деревьев сыплется вода вперемешку с каким-то мелким сором. И нечем себя занять, и смех берет при виде подшивки «Огоньков» за тысяча девятьсот семьдесят пятый год, и гложет неясная тоска, и человек, вырванный из привычного окружения, становится всего лишь физическим телом, заполняющим незначительную часть окружающего пространства.